Текст книги "Посредник"
Автор книги: Лесли Поулс Хартли
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Глава 2
Воспоминания о Брэндем-Холле, извлеченные из недр памяти, предстают перед моим мысленным взором в черно-белом изображении – это чередование светлых и темных пятен; мне стоит больших усилий увидеть их в цвете. Что-то я знаю, хотя и неизвестно откуда, что-то помню. Некоторые события запечатлелись в памяти, но к ним нет никаких зрительных образов; с другой стороны, перед глазами возникают видения, никак не увязанные с фактами, видения эти приходят вновь и вновь, словно пригрезившийся пейзаж.
Фактами я обязан дневнику, который добросовестно вел с девятого – день приезда и до двадцать шестого – канун роковой пятницы. Несколько последних записей сделаны тайнописью – как я гордился этим изобретением! Не какая-то липа, которую я выдумал, чтобы навлечь проклятья на Дженкинса и Строуда, нет – это была настоящая тайнопись, как у Пипса[8]8
Пипс Сэмюел (1633–1703) – автор шифрованного дневника, который он вел в течение девяти лет и расшифровать который удалось лишь через два столетия.
[Закрыть]; возможно, я о ней что-то слышал. Расколоть этот орех оказалось довольно трудно – помня о благоразумии, а может, желая показать виртуозность, я день ото дня что-то в этом шифре изменял и совершенствовал. Два или три предложения так и остались нерасшифрованными, но все происшедшее представляется мне теперь отчетливее, чем тогда.
Фактов в дневнике множество, и вот первый из них: «М. встретил меня на нориджской платформе, экипаж запряжен пони. До Брэндем-Холла мы ехали тринадцать с четвертью миль, через двенадцать с половиной миль он показался, но потом снова исчез».
Не сомневаюсь, что так оно и было, но не помню ни поездки, ни связанных с ней зрительных образов; первая часть моего визита живет в памяти, как ряд разрозненных впечатлений, без временной связи, зато каждое сопровождается своим особым ощущением. Многое из описанного в этот период я забыл начисто – будто речь шла о местах, где я никогда не бывал, о событиях, никогда со мной не происходивших. Даже дом представляю смутно. Из тогдашнего справочника по Норфолку я усердно перекатал в дневник описание Брэндем-Холла.
«Брэндем-Холл, родовое поместье Уинлоу, представляет собой внушительное здание в раннегеоргианском стиле, удобно расположенное на возвышенности и стоящее в парке территорией около пятисот акров. По сегодняшним меркам архитектура его довольно проста и свободна от излишеств, наиболее сильное впечатление здание производит, если смотреть на него с юго-запада. Внутри содержатся интересные семейные портреты работы Гейнсборо и Рейнолдса, а также пейзажи Кейпа, Рейсдала, Хоббема и других, на стенах курительной комнаты висит серия бытовых сцен Тенирса-младшего (не показывается). В комнаты второго этажа ведет великолепная двойная лестница. Семья Уинлоу имеет право на проживание в Брэндеме, Брэндеме-под-Брэндемом и Брэндеме всех святых. В настоящее время дом, парк и территория для отдыха сданы внаем жителю Лондона мистеру У.-Х. Модсли, который позволяет посетителям осмотреть усадьбу. Для разрешения на осмотр следует обратиться к агенту по адресу: Брэндем, агентство по осмотру поместий Брэндема».
Из всего этого перед моим мысленным взором встает только двойная лестница, которая приводила меня в восхищение. С чем я ее только не сравнивал: с наклоненной подковой, с магнитом, с водопадом; я взял себе за правило спускаться и подниматься всегда по разным сторонам лестницы; убедил себя, что, стоит пройти одним путем дважды, случится что-то страшное. Вот что удивительно (ведь я так и глотал новые впечатления) – солидный фасад я наверняка изучал с юго-запада, но совершенно его не помню. Теперь я вижу переднюю часть дома, но не собственными глазами, а сквозь призму справочника.
Возможно, мы входили и выходили через боковую дверь, кажется, так оно и было, а дальше – по лестнице, прямо к нашей спальне – у нас была общая с Маркусом спальня, даже общая кровать с пологом на четырех столбиках. Кроме нас, в ней спал еще и абердинский терьер, старое ворчливое создание, скоро его присутствие стало мне невмоготу. Вспоминаю заднюю часть дома, невидимую с юго-запада, было в ней что-то сумбурное, хаотичное. Меня сильно смущали коридоры с крутыми поворотами и абсолютно одинаковыми дверями – того и гляди, заблудишься и опоздаешь к столу. Если не ошибаюсь, эта часть дома была плохо освещена – видимо, она пристраивалась чуть позже. Не исключено, что наша комната и в старину была детской спальней. Высоко под потолком впускало свет маленькое, но широкое окно, кажется, елизаветинское по стилю; сидя на кровати, я видел только небо. В те времена даже богатые люди далеко не всегда селили детей в хоромы, без коих негоже обходиться сейчас.
Спален наверняка не хватало, потому что гостей наезжало множество, как-то нас за ужином было восемнадцать человек. Мы с Маркусом сидели рядом, и, когда дамы расходились по комнатам, мы тоже шли спать. Помню розоватое сияние свечек и поблескивание серебра, пышнотелую матрону миссис Модсли на одном конце стола и ее худощавого, прямого, как палка, мужа – на другом. Сидя он выглядел выше, чем стоя. Казалось, она всегда занимала больше места, чем ей требовалось, а он – меньше.
Не знаю, чем он занимался целыми днями, но впечатление осталось такое: мы неожиданно сталкиваемся в каком-нибудь коридоре или в дверях, он останавливается и спрашивает: «Хорошо отдыхаешь?», на мой ответ: «Да, сэр», – неизменно следует: «Вот и прекрасно!» – и он тут же уходит по своим делам. Тщедушный маленький человечек с длинными висячими усами, серо-голубые глаза чуть прикрыты, вокруг тонкой шеи всегда топорщился высоченный воротничок. Мистер Модсли никак не укладывался в мои представления о хозяине дома, зато жена его была типичной хозяйкой – тут у меня сомнений не было.
Лица ее не помню – размытое пятно, слишком много впечатлений наслоилось друг на друга; но во сне (изгнать ее из сновидений мне так и не удалось) она мне является не жутким созданием, каким была в день нашей последней встречи – ее тогдашнее лицо вообще трудно назвать лицом, – нет, она словно сходит с портретов Энгра или Гойи: на бледном круглом лице горят темные глаза, взгляд неподвижен, на лоб падают два-три черных завитка, или локона. Во сне она всегда со мной приветлива, – вот уж странно! – как в первые дни после моего приезда, я тогда лишь смутно подозревал, какая грозная сила скрыта за внешним обаянием. Может, это ее дух хочет повиниться передо мной? Сама она, наверное, давно в могиле, ей и тогда было уже за сорок, а то и к пятидесяти, и она казалась мне старой. Мастью Маркус был в мать, но не красотой.
Помнится, в первый вечер меня, как почетного гостя, усадили за ужином рядом с ней.
– Значит, ты волшебник? – с улыбкой спросила она.
– Ну, что вы, – скромно ответил я. – Нет. Разве что немножко в школе.
– Надеюсь, нас ты околдовывать не будешь?
– Конечно, нет, – ответил я, чуть поежившись, – была у меня такая привычка, когда нервничал, – и мысленно велел себе отчитать Маркуса: зачем болтает языком?
Мне казалось, она ни на кого не смотрела просто так, без намерения, будто не хотела расходовать свой взгляд впустую. Чаще всего ее глаза останавливались на дочери, обычно сидевшей между двумя молодыми мужчинами. Помню, я еще думал: о чем они могут говорить? Особенно усердствовали мужчины – наперебой развлекали даму.
Я не мог запомнить имена новых людей – этим королевским даром обладает любой школьник, – может, потому что в школе я проучился недолго. Меня, разумеется, представляли всем без исключения, и Маркус говорил мне несколько слов о каждом из тех, кто появлялся и исчезал; я добросовестно заносил в дневник их имена, мистер Такой-то, мисс Такая-то – все они были молоды и не связаны супружескими узами. Однако несколько лет, разделявшие нас, казались шире океана; думаю, у меня было больше общего с каким-нибудь маленьким дикарем, нежели с этими взрослыми, а ведь многим из них не исполнилось и двадцати. Их мысли, поступки, занятия были для меня тайной. Молодые люди из университета (по словам Маркуса), начисто обезличенные девушки здоровались со мной по дороге на теннисный корт и крокетную площадку или когда шли обратно; на молодых людях белые фланелевые брюки, белые туфли и шляпы-канотье, девушки тоже во всем белом, помню их осиные талии и шляпы, похожие на ветряные мельницы; так что все сплошь были в белом, разве что мелькнет иногда над туфлей из лосиной кожи черный мужской носок. У кого-то находилось для меня больше слов, у кого-то меньше, но все гости как один были лишь частью обстановки, и ни с кем из них у меня не завязывались хоть какие-то отношения, да мне это и в голову не приходило. Они были они, а Маркус и я были мы – разные возрастные группы, как принято говорить теперь.
Именно поэтому первые два-три дня до меня не дошло, что один из «них» – это сын хозяев, а другая – их дочь. Светловолосые (как и почти все «они»), одетые в белое, в руках теннисные ракетки – брат и сестра были очень похожи друг на друга.
Дэнис, сын и наследник, был высокий молодой блондин с грубыми чертами и самодовольным выражением лица (школьники сразу чуют самодовольство). Его переполняли какие-то пустячные – это понимал даже я – планы и соображения, и он навязывал их с чрезмерным рвением. Он заводился, расписывая преимущества какой-нибудь идеи, – и тут миссис Модсли одной бесстрастной фразой не оставляла от нее камня на камне. По-моему, Дэнис чувствовал, что мать его презирает, и тем более желал публично взять над ней верх, показать власть. Кстати, его отец властью никогда не пользовался. Между мистером и миссис Модсли я не замечал и намека на несогласие; она жила своей жизнью, а он своей – крохотный гном, за которым тянулся золотой шлейф. Мне бы и в голову не пришло, что они – муж и жена, потому что мои родители выражали свое отношение друг к другу куда нагляднее. Миссис Модсли планировала день для всех, за исключением мужа, всех нас, как я постепенно понял, она держала на поводке, позже я стал представлять этот поводок лучом, идущим из ее темных глаз. Мы думали, что все делаем по собственной воле, но это было не так.
«Моя сестра настоящая красавица», – сказал мне Маркус однажды. Он произнес эти слова бесстрастным тоном, словно объявил, что «дважды два – четыре», так я их и воспринял. Это был факт, как и прочие, его следует принять к сведению. Раньше я не думал о мисс Мариан (кажется, про себя я называл ее так) как о красавице, но после слов Маркуса при встрече посмотрел на нее новыми глазами. Кажется, это произошло в передней части дома, потому что осталось впечатление света, а там, где обитали мы с Маркусом, его было мало; запуганный школьными порядками, я считал, что передняя часть дома, где жили взрослые, – это некая запретная зона, и, вторгаясь туда, я нарушаю закон. Если не ошибаюсь, Мариан сидела не шевелясь, и мне было удобно разглядывать ее, да, конечно, сидела, ведь я смотрел на нее сверху вниз, а ростом ее Бог не обидел – даже по меркам взрослых. Наверное, я застал ее врасплох, потому что взгляд у нее был «затуманенный» – так я определил его потом. Длинные отцовские ресницы почти сомкнулись, но между ними проблескивала полоска синевы, такой влажной и насыщенной, будто под ресницами застыла непролитая слеза. В волосах поигрывал солнечный свет, однако на округлом, как у матери, лице, только бледно-розовом вместо кремового, лежала печать суровой задумчивости, а изогнутый маленький носик привносил в облик что-то ястребиное. Вид у нее был зловещий, почти как у миссис Модсли. Секунду спустя она открыла глаза – я помню внезапный всплеск синевы, – и лицо ее засветилось.
Так вот что такое «красавица»! Какое-то время я даже не мог воспринимать ее как человека, она превратилась в некое ходячее олицетворение красоты. Ближе она мне не стала, скорее наоборот, но я уже не путал ее с другими девушками, которые, подобно планетам, кружили в радиусе моего видения.
Первые дни были полны мимолетных, не связанных друг с другом впечатлений, их едва ли осмыслишь и тем более не выстроишь в рассказ. В памяти всплывают какие-то картины, в основном черно-белые, но иногда слегка подцвеченные. Например, помню кедр на лужайке, его ярко-зеленую хвою, тень, а вокруг – великолепный дерн; под кедром, покачиваясь между двумя столбами, висит парусиновый гамак малинового цвета. Такой гамак был внове, он совсем вытеснил старые, с веревками и узлами, которые захватывали и отрывали пуговицы. Здесь часто собиралась молодежь, я и сейчас слышу их звонкий смех, когда кто-то вываливался из гамака и падал на траву.
В дневнике ничего об этом нет. Зато не раз упоминается конюшня, а я ее совершенно не помню, хотя не преминул записать имена пяти лошадей: Леди Джейн, Принцесса, Анкес, Гренок и Ного – Ного был моим любимцем, но как выглядел он или другие скакуны – словно метлой вымело из памяти. А вот каретный сарай, о котором в дневнике ни слова, вижу прекрасно. Фонари, рессоры, оглобли, крылья, все отполировано, искрится свежей краской – чудесно, чудесно! А как пахла конская сбруя! Этот запах завораживал меня больше, чем резкий запах лошадей. Каретный сарай был моей сокровищницей.
Но довольно капризов и причуд памяти. Впрочем, одно событие дневник все-таки оживил – оно возникло передо мной ярко и рельефно. «Среда, 11 июля. Видел красавку – атропу белладонну».
Я бродил один, без Маркуса, по задворкам усадьбы и заглядывал в заброшенные строеньица, привлекавшие меня куда больше, чем вид на Брэндем-Холл с юго-запада. В одном из них – оно было без крыши – я вдруг наткнулся на растение. Не просто растение в моем тогдашнем понимании слова, но куст, почти дерево, одного со мной роста. С блестящими листьями, сильное и цветущее, оно было само здоровье и в то же время таило в себе что-то зловещее: я почти видел, как оно высасывает из земли питательные соки. Казалось, оно устроилось здесь как нельзя лучше.
Я знал, что растение насквозь пропитано ядом, знал и о его красоте – вычитал в маминой книжке по ботанике. Я стоял на пороге, не смея войти, и смотрел на яркие пуговичные ягоды, на тусклые, мохнатые цветы-колокольчики пурпурного цвета, тянувшиеся ко мне. Вдруг мне стало страшно: растение отравит меня, даже если я коснусь его, не съем его ягод – оно само меня съест. Сразу видно, что ненасытное!
Я на цыпочках вышел, словно подглядывал за чем-то, не предназначенным для моих глаз; может, рассказать миссис Модсли? Вдруг она подумает, что я сую нос не в свое дело? Я ничего ей не сказал. Представил, как крепкие полные жизни ветки корчатся на мусорной куче или потрескивают в огне: зачем уничтожать красоту? К тому же мне хотелось посмотреть на растение снова.
Атропа белладонна.
Глава 3
Все началось с погоды – она вышла из повиновения.
В день моего приезда, в понедельник, было вполне прохладно, но уже на следующий день небо очистилось от облаков и вовсю засветило солнце. Когда мы улизнули из-за стола после завтрака (помнится, после еды нас всегда как ветром сдувало, спрашивали, можно ли выйти – и только нас и видели), Маркус предложил: «Пошли глянем на термометр, он показывает самую высокую и самую низкую температуру за день».
Еще одна необъяснимая прихоть моей памяти – если учесть, как часто я бегал к этому термометру, – не могу вспомнить, где он висел; ага, все-таки вспомнил: на стенке восьмиугольного домика с заостренной крышей, прямо под тисом. Это строеньице привлекало меня – была в нем какая-то отрешенность, таинственность. Говорили, что раньше здесь хранили убитую дичь, – тис не пропускает солнца, – но это была лишь гипотеза: назначения домика никто не знал.
Маркус объяснил мне, как работает термометр, и показал маленький кургузый магнит, который тянул указатели вверх и вниз.
– Только не надо его трогать, – добавил он, читая мои мысли, – не то отец рассердится. Он любит сам мерить температуру.
– А он часто сердится? – спросил я. Я не мог представить мистера Модсли сердитым, вообще как-то выражавшим свои чувства, но когда речь идет о взрослых, дети почти всегда задают этот вопрос в первую очередь.
– Нет, зато мама может, – неопределенно ответил он.
Термометр показывал около восьмидесяти трех.
Мы побежали, как только встали из-за стола – во-первых, бегство есть бегство, во-вторых, мы вообще предпочитали бег ходьбе. Я немножко вспотел и вспомнил мамино многократное напутствие: «Следи, чтобы тебе не было жарко». Но что я мог поделать? Я посмотрел на Маркуса. На нем был легкий фланелевый костюмчик. Ворот рубашки застегнут, но шею не сдавливал. Спортивного покроя брюки не походили на шорты, потому что кончались гораздо ниже колен, но сидели свободно, хлопали на ветру и пропускали воздух. Ниже, не касаясь брюк, шли тонкие серые гетры, аккуратно завернутые поверх резинок; и на ногах – чудо из чудес – не ботинки, а так называемые (тогда) полуботинки. Сегодняшнему легко одетому мальчишке такая одежда покажется зимней; мне же казалось, что толку от нее не больше, чем от купального костюма, настолько она не отвечала серьезным требованиям, предъявляемым к одежде.
Документ, подтверждающий эти портняжные воспоминания, лежит передо мной, сохранилась наша с Маркусом фотография; и хотя в одном углу появилось светлое пятно, а нас вместе с фоном опасно перекосило, выцветший красновато-коричневый отпечаток отражает необыкновенные возможности камеры тех времен, когда заставить ее лгать было не просто. На мне широкий и круглый отложной воротничок, галстук-бабочка; норфолкская куртка с глубоким вырезом на груди, круглые, как пульки, кожаные пуговицы, тщательно застегнутые, и пояс, который я затянул туже, чем требовалось. Бриджи застегнуты ниже колен матерчатыми ремешками с пряжками, невидимыми под толстыми черными гетрами; резинки охватывали их как раз под ремешками, и бежавшая по ногам кровь встречала не одно, а два препятствия. Завершает картину пара явно новых ботинок, которые от этого выглядят на размер больше, и длинные шнурки – я, наверное, забыл их подоткнуть; поза у меня лихая.
Моя рука лежит на плече Маркуса (я был на дюйм-другой выше и на год старше его) в знак привязанности, что вполне дозволялось в те дни особам мужского пола при фотографировании (студенты-выпускники и даже солдаты буквально вешались друг на друга), и хотя из-за перекоса – увы! – можно подумать, что я хочу оттолкнуть его, все же видно мое нежное к нему отношение – я действительно относился к нему нежно, хотя его холодность и укоренившаяся тяга к условностям не очень-то позволяли сблизиться с ним. У нас было мало общего, нас объединили обстоятельства, а не родство душ. Его круглое лицо смотрит на мир без особого интереса, он вполне доволен собой и происходящим; на моем чуть вытянутом лице можно прочесть смущение, некую озабоченность оттого, что нужно все время приспосабливаться. На голове у обоих шляпы-канотье, его перевязана простой лентой, моя – лентой с цветами нашей школы; тульи и поля шляп чуть изогнуты и образуют две диагонали, получается как бы наклонная плоскость, по которой мы несемся вниз.
Жара не слишком напугала меня – я побаивался ее по соображениям скорее морального, нежели физического свойства, ибо еще не утратил веру в свои сверхъестественные возможности, и в тот вечер я приготовил сильное заклинание, надеясь повлиять на погоду. Но подобно лихорадке, насмехающейся над потугами доктора, погода не подчинилась, и когда наутро, позавтракав, мы прибежали к домику для дичи, термометр показывал почти восемьдесят пять, и столбик крался еще выше.
Сердце мое упало, и, сделав над собой усилие, я спросил у Маркуса:
– А не вырядиться ли мне в костюм для крикета?
– Ни в коем случае, – ответил он не раздумывая. – Только невежи носят школьное платье в каникулы. Это не принято. Повязывать вокруг шляпы школьную ленту и то не стоило, я уж не стал тебе говорить. И еще, Лео: не выходи к завтраку в комнатных туфлях. Такие привычки – удел банковских клерков. Если тебе уж так нравится, надевай их после чая.
Да, во многих житейских делах Маркус был не по годам опытен, так же как я – не по годам наивен. При словах о банковских клерках меня слегка передернуло – я вспомнил, что по воскресеньям отец всегда спускался к завтраку в комнатных туфлях. Но Маркус брякнул это без всякой задней мысли: я никогда не рассказывал ему о низком общественном положении отца.
– И еще одно, Лео. Когда раздеваешься, ты складываешь свою одежду и вешаешь ее на стул. Так делать не надо. Пусть лежит там, где ты ее с себя сбросил, – слуги все соберут, на то они и слуги.
Он говорил без нажима, но настолько авторитетно, что я ни на секунду не усомнился в его правоте. В вопросах моды и этикета он был для меня верховным судьей, как и я для него в вопросах черной магии. Нет, его авторитет был выше.
За чаем кто-то заметил:
– Я вижу, тебе жарко. У тебя нет никакой одежды полегче?
Я не учуял в голосе особой заботы обо мне, скорее легкое поддразнивание: вытерев лицо платком – еще не знал, что платок к лицу надо прикладывать, – я произнес в свою защиту:
– Что вы, мне совсем не жарко. Просто мы с Маркусом бежали.
– Бежали, в такую погоду? – с притворным вздохом спросил кто-то другой, и мне почудилась издевка, а она для школьника страшнее чумы; несмотря на жару я вдруг ощутил на спине холодок, в ушах зазвенело злое «повержен, повержен», а перед глазами возникли ухмыляющиеся лица.
С этого и вправду началось мягкое подтрунивание – очень и очень мягкое, упрятанное за улыбками и добрыми лицами; наверное, для взрослых это была безобидная игра, не более. Каждый раз при встрече они донимали меня: «Привет, Лео, тебе еще не жарко?», или «Сними куртку, без нее тебе будет удобнее», – этот невыполнимый совет сопровождался легкой улыбкой, потому что в те дни этикет в одежде соблюдался очень строго, и так запросто скинуть куртку было делом почти немыслимым. От этих подначек меня стало бросать в дрожь, они вспыхивали вокруг газовыми горелками и опаляли меня – я только успевал краснеть. Я снова стал объектом для насмешек, и позабытое пугающее чувство завладело мной с былой силой. Не думаю, что я был чрезмерно чувствителен; каждый человек больше всего на свете не любит, когда над ним смеются, – так подсказывает мне жизненный опыт. Люди боятся потерять лицо, не из-за этого ли возникают войны, а потом тянутся, тянутся до бесконечности? Я избегал даже Маркуса, стеснялся поделиться с ним своей бедой.
Ночью я выдумал новое заклинание. Спать я не мог: во-первых, не отпускали треволнения дня, во-вторых, абердинский терьер тоже истомился от жары, елозил по постели в поисках прохладного местечка и наконец разлегся на моей подушке. Под подушкой хранился дневник. Я осторожно вытащил его из-под спящего пса и в темноте умудрился перенести заклинание на бумагу – иначе, казалось мне, толку не будет. Заклинание получилось отличное, я сочинил его в предутренние часы, с которыми в то время еще не водил дружбы, – и оно сработало: на следующий день указатель термометра едва добрался до семидесяти семи, и на душе у меня сразу полегчало, да и тело перестало изнывать от жары.
Но мой внешний облик ничуть не изменился, и за чаем не обошлось без легкого подшучивания. На сей раз я снес его довольно стойко – ведь температура все-таки упала, а мои доброжелательные мучители, видно, этого не знали. Не знали – и продолжали терзать меня. Я не понимал, что, au fond[9]9
В сущности (фр.).
[Закрыть], они проявляли ко мне интерес, а моя одежда не по сезону и вспотевшее лицо были для них поводом, чтобы растормошить меня. Меня вдвойне огорчало, что норфолкская куртка оказалась совсем неуместной в Норфолке; я-то думал, тут их будет носить каждый. Как-то я глянул на себя в зеркало: господи, до чего нелепый вид! Раньше я не обращал на свою внешность особого внимания, а тут увидел: куда мне до них, таких модных и элегантных. Тогда же впервые в жизни я осознал, что существует социальное неравенство. Я вдруг ясно понял, как мало у меня общего с этими расфранченными богатыми людьми, а место мое вообще неизвестно где. От смущения в жар бросит любого; лицо мое горело, по нему тек пот. Эх, найти бы подходящие слова, осадить их, ужалить, как умеют взрослые!
– Может, со стороны и кажется, что мне жарко, – с вызовом бросил я, – но внутри я абсолютно холоден. Я вообще человек холодный, знайте.
Тут они расхохотались, и на глаза мои навернулись слезы. Я поспешно проглотил чашку чаю и снова начал потеть. Вдруг из-за серебряного чайника раздался голос миссис Модсли. Меня словно обдало струей холодного воздуха.
– Летнюю одежду ты оставил дома?
– Нет… да… наверное, мама забыла ее положить, – выпалил я.
Тотчас до меня дошла чудовищность моих слов; это была ложь и жестокая клевета в адрес мамы – я ведь сам отговорил ее покупать мне летние вещи. А теперь выставил ее в дурном свете… и я горько зарыдал.
Наступила неловкая тишина; кто-то звякнул чашкой. Потом невозмутимым тоном миссис Модсли спросила:
– Почему ты не напишешь письмо с просьбой их выслать?
Я лишь успел проглотить слезы и не знал, что ответить, как вдруг Мариан – кажется, она ни разу не прохаживалась на мой счет – сказала:
– На это уйдет много времени, мама. Ты же знаешь, как работает почта. Сегодня четверг, самое раннее посылка придет в середине той недели. Давай завтра я возьму его с собой в Норидж и все ему там куплю. Ты не против? – спросила она, обернувшись ко мне.
Я что-то пробормотал в знак согласия. Но не успели облака рассеяться, как возникло новое, черное.
– У меня нет денег. Всего пятнадцать шиллингов и восемь с половиной пенсов.
– Это не важно, – весело отмахнулась Мариан. – Найдем.
– Нет, ваши деньги я брать не могу, – запротестовал я. – Маме это не понравится.
– Имей в виду, Мариан, что дома у него все эти вещи есть, – напомнила ее мать.
Я весь сжался, но Мариан тут же нашлась:
– А мы их ему подарим, на день рождения; вряд ли она станет возражать. Пусть у него будет две смены одежды. Когда, кстати, у тебя день рождения? – спросила она меня.
– Да, видите ли… вообще-то… двадцать седьмого.
– Что, этого месяца?
Под ее заинтересованным взглядом я как-то приободрился.
– Да. Знаете, я родился под знаком Льва, но вообще-то меня зовут не Лео.
– Как же тебя зовут?
Я заметил, что на меня смотрит Маркус, но все равно ответил на ее вопрос.
– Лионель. Только никому не говорите.
– Почему?
– Потому что такого имени нет.
Она попыталась постичь эту прихоть детского ума; но тут же сложила оружие.
– Просто замечательно, что у тебя так скоро день рождения! Мы все сможем подарить тебе что-нибудь из одежды. Это самый приятный подарок. Что, если я подарю тебе гриву?
Я нашел эту шутку очень забавной, хотя и чуть-чуть простоватой.
– Или львиную шкуру?
Я попробовал ей подыграть.
– А жарко в ней не будет?
– Вполне возможно. – Мариан вдруг стало скучно, она почти зевнула. – Значит, завтра едем, – добавила она.
– А может, – спросила ее мать, – подождешь до понедельника? Здесь будет Хью, вот и съездили бы все вместе в Норидж.
– Кто здесь будет? – переспросила Мариан.
– Хью. Приезжает в субботу. Я думала, ты знаешь.
– Хью приезжает? – вступил в разговор мистер Модсли, что делал чрезвычайно редко.
– Да, пробудет у нас до конца месяца, а то и больше.
– Ты точно знаешь, мама? – вмешался Дэнис. – Когда мы с ним виделись, он сказал, что собирается в Гудвуд.
– Вчера от него пришло письмо.
– Ты же знаешь, он гудвудские скачки никогда не пропускает.
– Видимо, в этом году пропустит.
– Не хочу спорить с тобой, мама, но почти невероятно, чтобы Тримингем пропустил скачки в Гудвуде. Знаешь, он…
– Надеюсь, скоро ты увидишь, что Гудвуду он предпочел нас… Мариан, может, есть смысл подождать до понедельника?
Я сгорал от нетерпения: что она ответит? Кто этот Хью или Тримингем, который вот-вот перебежит мне дорогу? Я сердился на него, ревновал к нему. С ним вся поездка будет испорчена. И ждать до понедельника! Но свои желания миссис Модсли выражала ясно, разве смеет кто-нибудь, даже Мариан, им перечить?
– Может, подождешь до понедельника? – повторила миссис Модсли.
Мариан ответила сразу, словно пересеклись две стальные нити.
– Норидж едва ли доставит Хью удовольствие, мама. Он знает его лучше нас с тобой. И не захочет таскаться со мной и Лео по магазинам – в такую-то жару. – Она бросила на мать озорной взгляд, но лицо последней оставалось бесстрастным. – Да и Лео к понедельнику уже переплавится в масло, и ему понадобится разве что муслиновая сумка. Но может, кто-то хочет с нами?
Взгляд ее переходил с одного лица на другое, в нем было не приглашение, а вызов, а я во все глаза следил за ними, следил и умолял: не соглашайтесь, не соглашайтесь никто! И никто не согласился. Отказались все до одного. Я торжествовал победу – кажется, заметить это было нетрудно.
– Так мы поедем, мама? – спросила Мариан.
– Разумеется, если отцу не нужны лошади.
Мистер Модсли покачал головой.
– Только не покупай у Стирлинга и Портера, – предупредила миссис Модсли. – Мне не нравится их товар.
– Я бы поехал в магазины Челлоу и Крошея, – вдруг решительно заявил Дэнис. – Они самые лучшие.
– Ничего подобного, Дэнис, – возразила его мать.
– Тримингем иногда покупает у них галстуки, – настаивал Дэнис.
– Разве Лео нужны галстуки?
– Я дарю ему галстук, если ты купишь его у Челлоу.
Мне снова стало жарко.
– Вот что, – предложила Мариан, – пусть каждый из нас что-нибудь подарит Лео, и если какая-то вещь не подойдет, виноваты будем все мы.
– Чур, штаны из моей казны! – неожиданно воскликнул Маркус.
– Ну, Маркус!
Шутку Маркуса встретили неодобрительно, он смутился, и его мать сказала:
– Лучше их подарю я, сынок.
И удивительное дело – лицо ее вдруг стало нежным.
Мариан заявила: она должна знать, что мне требуется, для этого придется изучить мой скудный гардероб. За что же мне такая пытка? Но когда она, стройная, в платье с оборками, все-таки появилась на пороге нашей комнаты, ведомая Маркусом, страхи мои как рукой сняло, я был в восторге! Каждый предмет моего туалета она разглядывала почти с благоговением.
– Как прекрасно заштопано! – воскликнула она. – У нас никто не умеет так штопать, а жаль!
Я не стал говорить, что одежду чинила моя мама, но Мариан, наверное, и сама догадалась. Она вообще быстро разбиралась что к чему.
– Одежда, что осталась дома, – это миф, верно?
– Миф? – эхом откликнулся я.
– Ну, то есть на самом деле ее нет?
Я кивнул, счастливый оттого, что Мариан вывела меня на чистую воду, и теперь моя тайна стала нашей общей. Чудесно, чудесно! Но как она узнала?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?