Электронная библиотека » Лев Рубинштейн » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Скорее всего"


  • Текст добавлен: 15 апреля 2014, 11:03


Автор книги: Лев Рубинштейн


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Памяти Кулибина

Бог знает что заставило меня вспомнить ни с того ни с сего об этом злополучном Кулибине. Видимо, июнь. В том смысле, что в школах заканчиваются выпускные экзамены и друзья веселые простятся уже вот-вот со школою, чтобы потом вспоминать о ней – кто-то с умилением, а кто-то – вроде меня – с тоскливым томлением. (Или с томительной тоской – как лучше?)

Но это относится к школе как учреждению, к школе как таковой. А вот многих своих учителей я вспоминаю со сложной смесью чувств, где среди прочих преобладают благодарность и раскаяние. Раскаяние во всем том, что они претерпели от меня. И благодарность за то, что никто из них меня не только не убил, но даже ни разу и пальцем не тронул. Впрочем, одна математичка в шестом классе – ее звали Тамара Тимофеевна – говорила время от времени о том, что “Рубинштейна я иногда убить готова”. Слово “готова” она произносила почему-то с ударением на последнем слоге. Но ведь не только не убила, но и – как я теперь понимаю – даже и не особенно была к этому “готовА”. И вообще, кажется, совсем неплохо ко мне относилась.

В общем, едва ли надо объяснять, что ученичок я был еще тот. Нет, учился-то я как раз неплохо – не хуже многих. Но я (курсив мой) вертелся. Боже, как же я вертелся! Я и сейчас-то не чересчур долго могу усидеть на одном месте. Но в детстве…

Не вертелся, не болтал и никого не передразнивал я только в одном случае – когда читал на уроке, держа книжку на коленях. Вот тогда я не вертелся, а был, наоборот, тише воды. Особенно запойно мне читалось почему-то на физике. Вот сижу я, читаю что-то увлекательное и вдруг слышу: “Рубинштейн нам ответит на этот вопрос”. Чего? Какой еще вопрос? Встаю, вопросительно смотрю на соседа по парте Володьку Шухова, большого, надо сказать, остроумца. “Шестнадцать”, – произносит он громким театральным шепотом. Я и выпаливаю как можно бодрее и победоноснее: “Шестнадцать!” После секундного замешательства все начинают ржать как зарезанные, а громче всех – остроумец Володька. Не смеются двое – я и несчастная Эльвира Васильевна. Она спрашивает, вполне, впрочем, риторически: “Что шестнадцать? Что шестнадцать? Дай-ка дневник. Шестнадцать… Горе мое”. А она ведь спросила наверняка про какое-нибудь очередное правило буравчика и никак не менее того. На шутника я не обижаюсь, ибо знаю: ответный выстрел остается за мной. Уж я что-нибудь придумаю, не извольте сомневаться – трепещи, поганец.

А при чем тут Кулибин, спросит кое-кто из нетерпеливых. Да, в общем-то, ни при чем. Просто самая первая из моих учительниц, Александра Федоровна, по абсолютно непонятной мне причине ставила всем нам в пример не Ульянова-гимназиста, не Николая, скажем, Островского и не Зою, допустим, Космодемьянскую, а почему-то Кулибина. Да, Кулибина – мифического народного умельца, изобретателя всего на свете, кроме разве что вечного двигателя, да и это не вполне очевидно. Что Кулибин? Почему Кулибин? Какую такую роль в судьбе Александры Федоровны сыграл этот самопальный демиург, чьего имени я не помню и чьего изображения я не видел никогда? Почему именно он стал для нее, а заодно и для всех нас недосягаемым образцом благонравия? Этого я не узнаю уже никогда. Так же как я никогда не забуду слов Александры Федоровны, обращенных непосредственно ко мне и произнесенных ею с той силой убеждения, каковая продолжает воздействовать на меня спустя многие десятилетия. “А вот Кулибин, – с расстановкой сказала мне как-то учительница первая моя, – а вот Кулибин никогда не вертелся!” Кулибин никогда не вертелся. Я верчусь с утра до вечера. И тут до меня дошло: если ничего не изменится, нашим с Кулибиным путям не суждено пересечься нигде и никогда – ни в этой, ни в будущей жизни. И это подействовало на меня до такой степени, что я не вертелся аж целых два урока. Целых два.

Прощайте, голуби

Куда-то они все подевались в последнее время. А ведь когда-то их было в изобилии. То есть не то чтобы в изобилии, но они как-то были хорошо заметны, ярко выделялись из монотонной толпы, очень разнообразили и даже, осмелюсь сказать, украшали нудное течение городской жизни. Я имею в виду тех, кого раньше называли городскими сумасшедшими.

Без них город не город, как не бывало прежде деревни без деревенского дурачка. Первым в моей жизни был человек Женя. Он жил в нашем дворе. Сколько ему было лет тогда, непонятно. Может быть, двадцать, может быть, сорок – кто его знает. Женя и Женя. Он целый день слонялся по двору в синих сатиновых шароварах и в вытянутой вязаной кофте, застегивавшейся на левую сторону. Бабушкина, видимо. Бабушкиной, судя по всему, была и клеенчатая кошелка, с которой он никогда не расставался. Он почти никогда не разговаривал, а лишь расхаживал по диагонали двора и одинаково ласково и приветливо улыбался всем и каждому.

Мальчишки его не дразнили – он был не только абсолютно безвреден, но и необычайно полезен. Любой из нас мог подойти к нему и сказать: “Женя, сделай мне голубя”. И он никому не отказывал. Из кошелки вынималась толстенная растрепанная книга без обложки. Из этой книги выдирался листок (судя по обилию чертежей и формул, это был какой-то технический учебник), и Женя с необычайной сноровкой и прямо-таки цирковой скоростью сооружал отличного бумажного голубя. Поразительно, что книга, из которой вырывались странички, не только никогда не заканчивалась, но даже и не становилась тоньше.

Иногда над двором витала целая стая Жениных голубей, перемешиваясь с живыми голубями, потому что голубятня в те годы была практически в каждом дворе. Если бы подобную сцену я увидел в кино, то на вполне законных основаниях счел бы ее пошловатой. Но у искусства свои законы, а у правды жизни свои.

Еще я помню пожилого, но очень крепкого еврея, в развевающейся онегинской крылатке и картонном маскарадном цилиндре регулярно мчавшегося на самодельном грохочущем самокате через Трубную площадь.

Еще я помню практически настоящую королеву, обитавшую в районе Пятницкой улицы. Она надевала на себя мантию из красной марли, украшенной клочками ваты (горностай?), венчала непокорную главу короной из шоколадного “золотца”, густо румянилась и выходила на улицу, где медленно и величаво прогуливалась, милостиво кивая всем, кто обращал на нее взор. А таких, как легко себе представить, было немало.

Я помню тетку, расхаживавшую по улице и с равными промежутками времени выкликавшую праздничные лозунги. “Да здравствуют советские пионеры!” – орала она, до полусмерти пугая случившуюся поблизости хозяйку с авоськой. “Да здравствуют советские шахтеры!”. “Да здравствуют советские монтеры!” За монтерами следовали слесари, пекари и парикмахеры. Орала она так оглушительно, что публика, многозначительно переглядываясь, переходила на другую сторону улицы.

В день очередного всенародного голосования за нерушимый блок коммунистов и беспартийных я запомнил удивительного человека неопределенного возраста, нервно слонявшегося перед дверями избирательного участка. Он был одет в застегнутый до самого подбородка черный китайский плащ “Дружба”, сверху донизу украшенный непостижимым количеством различных значков, среди которых мне бросились в глаза значок Фестиваля молодежи и студентов в виде легкомысленной разноцветной ромашки, значок с изображением Юрия Гагарина и значок американской выставки в Сокольниках с горделивой аббревиатурой USA. В руках у него была видавшая виды папка с тесемками, плотно набитая старыми, свернутыми вчетверо газетами. Время от времени человек этот вставал в позу чуть ли не римского оратора и, размахивая руками, заводил страстную и не слишком членораздельную абракадабру, суть которой сводилась к тому, что лучшего кандидата в депутаты, чем он сам, нет и быть не может. Кстати, в контексте общественной и политической жизни тех, да и не только тех лет он, я полагаю, был абсолютно прав. Его, видимо, хорошо знали в этом районе, поэтому решительно никто, включая милиционера, но исключая меня, не обращал на него ни малейшего внимания.

Еще я помню пожилого дядьку, сидевшего напротив меня в автобусе. Лицо его было напряжено и выражало даже какую-то муку. В какой-то момент он сказал самому себе: “Так как же мне действовать, товарищ полковник?” Через несколько секунд он с четкой военной интонацией “ответил”:

“Действовать строго по уставу!” “Есть действовать строго по уставу”, – мгновенно прореагировал он же, после чего лицо его разгладилось, глаза потеплели, он совсем успокоился и облегченно погрузился в целительную дрему.

Много я помню таких чудесных людей. Куда, куда удалились они? Куда пропал этот тонкий, но столь яркий слой сограждан, самим фактом своего существования не только усыплявших нашу бдительность, укреплявших нас в наших иллюзиях относительно нашей нормальности, но и наглядно демонстрировавших какие-то совсем новые, невиданные ранее возможности не столько повседневного, сколько художественного поведения?

Ну допустим, кто-то из них обзавелся депутатской неприкосновенностью. Ну допустим, какие-то элементы этого удивительного мира канализировались в сознательную художественную практику. Или в журналистскую. Или в общественно-политическую.

Может быть, и так. А может быть, мы просто перестали замечать все это по той печальной причине, что наши представления о норме и патологии в последние бурные десятилетия претерпели серьезные изменения и то, что раньше воспринималось как патология, стало восприниматься как норма. Или общее количество безумия, покинув отдельные, избранные души, равномерно распределилось по всему наличному народонаселению. Или на фоне тотальной социальной патологии, набирающей обороты в нашей общественной, политической, культурной жизни, они стали просто незаметны, слились, так сказать, с ландшафтом.

Так это или иначе, но без них плохо. Без них скучно. Без них и без того нетвердая убежденность в собственной нашей несокрушимой нормальности становится уже и вовсе зыбкой.

Куда что девается?

Неужели не волнуют вас судьбы вещей и вещичек, пропавших, украденных, выкинутых за ненадобностью, но хотя бы однажды в жизни помахавших вам рукой? Меня – очень. И бесконечно манящий образ иголки в стоге сена всегда тревожил мое воображение. То, что нам едва ли удастся ее, эту иголку, отыскать, это, как говорится, наши проблемы. Но ей-то там каково? В детстве я обожал разные повести и рассказы о захватывающих приключениях, например, почтовой марки или, допустим, щепочки, пущенной по весеннему ручейку. Боже, каким только испытаниям не подверглась эта субтильная, но доблестная щепочка, прежде чем завершить свое кругосветное путешествие. Ну закончилось кругосветное путешествие, думал я, а дальше-то что?

А дальше что? Где теперь наши детские игрушки, фантики, оторванные с мясом пуговки, исчерканные нашими каляками-маляками тетрадные листки, пустые одеколонные флаконы, изношенные башмаки? Мы почему-то не способны примириться с тем, что хоть что-то может исчезнуть бесследно. Вот и ищем следы. Бессознательно, но ищем.

Иногда они отыскиваются. Когда-то я служил в библиотеке. И меня неизменно поражало обилие и разнообразие вещей, обнаруженных между книжными страницами. Чемпионами в моем рейтинге оказались, помню, маникюрные ножницы, стекло от очков и молочный зуб. Свадебные фотокарточки, дореформенные купюры, квитанции из прачечной, одинокие спички, перчатки и свидетельства о браке были делом вполне рутинным. Иногда, кстати, по этим вещам-закладкам можно было легко определить, где и при каких обстоятельствах читалась книга. Вот, например, трамвайный билетик, вот ресторанный счет, вот талончик на прием к стоматологу, а вот и обрывок туалетной бумаги. Все понятно.

Знакомая художница, поселившаяся с недавних пор в Амстердаме, рассказывала мне, что местные городские птицы, обитающие и кормящиеся около каналов, приноровились вить свои гнезда-инсталляции из подручных материалов – кусков проволоки, обрывков фольги, осколков бутылочного стекла, жвачки и использованных презервативов. Нет, бесследно ничто не исчезает, и это обнадеживает.

Но мы говорим о посторонних вещах, о вещах из заманчивой, но все же чужой жизни. А ведь бывают и свои, и не просто свои, а те, что стали однажды частью тебя самого. Не в метафорическом – в буквальном смысле.

Когда-то я внутренне съеживался всякий раз, когда слышал о том, что “автомат проглотил двушку”. Дело в том, что однажды, будучи вовсе не автоматом, а, напротив, живым мальчиком пяти лет, я именно проглотил именно двушку – двухкопеечную монету. Как это случилось, я не успел понять – настолько я испугался. Немедленная и мучительная смерть показалась мне неминуемой. Мама тоже испугалась. Не так, как я, но все же. И тут же принялась втюхивать в меня ударные дозы чего-то такого, что, по ее представлениям, должно было возвратить поглощенный мною кусочек цветного металла в куда более естественный для него мир товарно-денежных отношений. Слабительное не подвело, подействовало безотказно, после чего несчастная мама принялась тщательно, но, увы, совершенно безрезультатно обследовать это дело на предмет обнаружения там инородного тела. Инородное тело ничем себя не выдало ни после второго, ни после третьего бодрящего сеанса.

На следующий день, усталые и недовольные, мы отправились на рентген. Рентген же заявил, причем категорично, что ничего постороннего во мне нет. Так я и жил некоторое время в странном, тревожном ощущении, что вроде бы во мне что-то есть, но в то же время и ничего нет. Вроде бы ничего нет, но что-то и есть. Брат же и вовсе принялся шутить насчет того, что теперь я подорожал на целых две копейки. Очень смешно!

Поскольку я не умер тогда и, более того, не умер до сих пор, история эта постепенно превратилась в просто забавную историю. Но все равно я думал и думаю иногда по сей день: “Ну куда же она, эта злополучная двушка, все-таки подевалась? Где она? Что с ней стало? Все-таки выплыла же она когда-то на свет божий? Свершилось же однажды ее второе рождение? Не может же быть, что талант так и остался зарытым во мне самом? Нет, не может этого быть.

Ну допустим. А потом? Какой трудный и извилистый, полный падений и воспарений путь проделала, звеня и подпрыгивая, валяясь в пыли около магазинной кассы, таясь от нескромных взоров во внутреннем кармане старого плаща, эта маленькая монетка, пока не очутилась однажды на пустынном тротуаре? Кем был тот, кто радостно вскрикнул, разглядев ее посреди ночи под тусклым фонарем, когда не оставалось уже никакой надежды? Кому позвонил из телефона-автомата этот нашедший? Как повлиял этот ночной разговор на его дальнейшую судьбу? Хочется думать, что хорошо повлиял, правильно. Потому что не зря же я, в конце-то концов… А что, собственно, не зря? Да все не зря.

Велосипед

Эту отчасти трогательную и безусловно поучительную историю рассказал мне однажды мой добрый приятель писатель X. Это было в Доме кино на премьерном показе какого-то важного кинофильма. В зале сидела так называемая “вся Москва”, включая и моего приятеля, писателя X. А после просмотра был, разумеется, и банкет – куда ж без банкета.

И вот сидит на этом банкете писатель X в компании своих развеселых приятелей, весело и обильно выпивает и закусывает, участвует в неторопливом обсуждении только что просмотренного кинофильма. Обсуждение носит исключительно дружественный характер, что и понятно, если учитывать, что и сам автор кинофильма сидит совсем неподалеку. Ну, в общем, все как всегда.

И видит писатель X своим боковым писательским зрением, что через два стола от него сидит прославленная эстрадная певица Y, любимица всего российского народа, живая легенда и все такое.

И говорит слегка подвыпивший, а потому настроенный на бесшабашный лад писатель X одному из своих приятелей: “Коля, ты ведь знаком, кажется, с Y. А не можешь ли ты и меня с ней познакомить?” “Могу, конечно, говно вопрос”, – отвечает отзывчивый Коля, берет писателя X за руку и подводит его к столику, где сидит певица. “Вот, познакомься, – говорит он ей, – мой друг, писатель Х. Очень хочет с тобой познакомиться”. Ну, с ней, понятное дело, кто только не хочет познакомиться, поэтому ее лицо не выражает ничего, кроме прохладной вежливости.

“А вы, между прочим, должны помнить мою жену, – говорит X. – Вы в детстве жили на одной даче. Ее зовут Светлана Z”. “Ой, Светка! – оживляется певица. – Надо же!”

Будущая жена писателя X и будущая звезда отечественной эстрады Y действительно жили на одной даче и действительно дружили. Но их дружба не была безмятежной. Эту дружбу существенно омрачало одно роковое обстоятельство: у Z был велосипед, превосходный велосипед, привезенный ее родителями из-за границы, где они работали какое-то время. А вот у Y велосипеда не было. Никакого. Ее родители, хотя и не были особенно бедными, почему-то считали, что “незачем”. И Y тяжко и мучительно завидовала Z. И не очень-то даже эту свою зависть скрывала. И всякий раз, когда находила для этого повод, говорила: “Ничего, Светочка, у меня тоже будет велосипед. Точно такой же”. Но его все не было.

“Передать Светлане привет от вас?” – спросил писатель Х. “Передайте, конечно, – горячо и искренне сказала певица. – И скажите ей вот что. Скажите ей, что у меня теперь тоже есть велосипед. Она поймет”. Писатель Х и сам понял про велосипед. Но ему при этом показалось, что в ее голосе прозвучала некоторая неуверенность.

Нет, не было у нее велосипеда. Все было: слава, деньги, всенародное обожание. А велосипеда, того самого, что был у подруги ее детства, не было. И уже не будет. И это было очевидно.

Давно известно, что вечная погоня за несбывшимся есть мощный стимул для громких побед, впечатляющих свершений и великих открытий. А также для подлых предательств и масштабных преступлений. Давно известно, что энергия мучительной зависти, ревности, соперничества может быть преобразована в энергию созидательную, а может и в разрушительную. Все это известно. И что в биографической перспективе предпочтительнее, иметь в детстве “велосипед” или не иметь его, – не вполне понятно.

По-моему, все-таки лучше иметь. Я, например, по выражению глаз, по пластике, мимике и особенностям повседневного или публичного поведения разных людей тотчас распознаю тех (кем бы они ни были – артистами, президентами, продавщицами или курьерами – и каких бы социальных высот бы они ни достигали), кто так и не обрел того самого заветного “велосипеда”, а потому столь яростно, упорно и суетливо пытается изобрести другой. Иногда это удается, иногда нет.

У меня, кстати, был велосипед. Я его помню как сейчас. Вишневый с синими полосками на крыльях. Завернутый в промасленную пергаментную бумагу. Кожаная сумочка с инструментами. Серебристый насос. Аппетитный коктейль запахов: машинное масло, кожа, свежая резина. “Орленок”, одним словом.

Ну и что с того, что был он у меня не более полутора суток? И что с того, что на второй же день я горделиво отправился верхом на вновь обретенном красавце в булочную? И поставил его у дверей. И вертевшемуся тут же пацану моих примерно лет сказал: “Позырь, ладно? Я быстро”. “Ладно, – сказал пацан, – позырю”.

Ну и надо ли говорить, что в обратный путь я отправился пешком и в горючих слезах? Слезы потом высохли. И самое главное, что он же все-таки был у меня.

История

Когда-то надо все-таки узнать уже и о далеких предках своих. Пора. У нас теперь история, в четвертом “Б” классе, первого сентября 1957 года. Александра Федоровна встала, празднично сверкнул золотой зуб.

“Наши далекие предки, ребята, были славяне. Гизатулин, спишь. Не выспался за каникулы? Манукян! Что я сейчас сказала? Повтори”.

Толстуха Манукян болтает с Йозинасом, ей не до предков-славян.

Снова: “Наши далекие предки были славяне. Рубинштейн, а тебя не касается? Извертелся весь! Славяне селились…”

Семантический сдвиг

Ни слова о политике

Именно так было начертано на самодельном плакате, в течение нескольких лет провисевшем на стене в мастерской моего друга, художника. Это было в 1970-е годы. Друг мой не то чтобы особенно боялся. То есть, разумеется, чуть-чуть не без этого: человек он был общительный, и в мастерской его постоянно ошивалась всякая публика, иногда совершенно случайная. Но главное было в другом: политика и разговоры о ней казались ему невыносимо скучными и никчемными.

Надо ли говорить, что его призыв если и достигал какой-либо цели, то скорее обратной. И дело не только в том, что любой разговор рано или поздно обязательно сворачивал на что-нибудь “этакое”. Дело главным образом было в том, что манифестируемая моим товарищем аполитичность как раз и была самой что ни есть политикой. В те времена, когда каждая, казалось, молекула несла в себе мощный идеологический заряд, любой человеческий жест воспринимался как жест либо за, либо против. А слово “аполитичный” было чуть смягченным синонимом слова “антисоветский”. Фраза “аполитично рассуждаете, гражданин” звучала довольно-таки зловеще. Знакомый рассказывал, как однажды его вызвали в школу, где училась его дочь. Завуч среди прочего говорила: “Понимаете, не знаю даже, как сказать поточнее. Но вот у вашей Кати выражение лица часто бывает какое-то несоветское”. Сегодня объяснить, что значит “несоветское выражение лица”, практически невозможно. А тогда это было очень даже понятно. Но мы политикой не интересовались, и это было сознательной позицией. Именно аполитичность и была пусть и пассивным, но сопротивлением. Это четко осознавали мы, и это четко осознавали “они”, видя наши “несоветские выражения лиц”.

Впрочем, все это было давно. А теперь, как известно, другие времена. Совсем другие, уже хотя бы потому, что упомянутая мною ситуация с аполитичностью советских лет развернулась буквально на 180 градусов. “Ни слова о политике” – это главный лозунг теперешней государственной идеологии. А другого нет и быть не может. Ибо нынешняя власть испытывает огромный, зияющий дефицит идеологии. Похоже на то, что у нынешней власти никакой идеологии нету вообще, а потому ее риторика являет собою малосъедобную кашу из взаимоисключающих компонентов, от ультралиберальных и рыночных до державно-имперских. Поэтому именно аполитичность – это нынешний мейнстрим, сознательно и целенаправленно поощряемый и культивируемый кремлевским агитпропом. Аполитичность – это, если угодно, и есть сегодняшний конформизм.

В далекие советские времена высказывание Бертольта Брехта о том, что “для искусства беспартийность означает принадлежность к господствующей партии”, казалось мне верхом упертости и нелепости. Сегодня эта фраза звучит совсем по-другому. Нормально звучит. Во всяком случае, есть о чем подумать.

Да, я продолжаю полагать, что политика неинтересна, тупа и безрадостна. Особенно в периоды “стабильности”, когда она является нам в виде таких искрометных телезрелищ, как задушевные беседы главы государства с выпускниками военных академий. Но получается, что официальная, гламурная, лоснящаяся аполитичность еще тупее и куда позорнее.

Всегда были люди – есть они и теперь, – умевшие читать партийные газеты между строк. Умевшие с большой степенью вероятности предсказывать новые назначения или изгнания по тому, кто с кем рядом стоял на Мавзолее или в каком порядке перечислялись имена тех, кто “встречали высокого гостя”. Мой приятель, политический журналист с довольно сильным филологическим бэкграундом, уверял, что драматургия кивков, шепотков и переглядываний в “коридорах власти” не менее захватывающа, чем Шекспир или Достоевский.

Не знаю, все может быть. Но я этим языком не владею, и мне он неинтересен.

Но бывает так, что ты вдруг зачем-то понадобишься политике, и она начинает говорить с тобой на твоем языке. Обычно это бывает раз в четыре года, когда тебя начинают кормить демьяновой ухой, когда назойливо зовут к столу, покрытому аккуратной скатеркой. Когда тебе вручают какую-то бумажку и показывают, в какую щелку ее совать. Ну вот, говорят тебе, спасибо за внимание. Извините, говорят, что побеспокоили. Завтра, говорят, у нас новая жизнь. “А у нас?” – тревожно интересуешься ты. Но тебя уже не слушают. Все, все, проходи, мешаешь, иди домой – мы там тебе сатиру-юмор-мультики включили. Будет надо – позовем.

А иногда политика начинает так заниматься лично тобой, что ты вскакиваешь и несешься к радиоприемнику, или ныряешь с головой в мутную зыбь интернета, или, пуще того, выбегаешь на улицу, размахивая лоскутом мануфактуры соответствующего случаю размера и расцветки во вкусу и сезону.

Политикой я не интересуюсь. Но что считать политикой? Если политика – это когда участковый рвется в твою квартиру с целью “проверки паспортного режима”, то не интересоваться этим довольно затруднительно. Если политика – это захват заложников, взрывы домов, бомбардировки городов и зачистки сел, то не замечать это – безусловный признак социального аутизма.

А если политика – это отчетный доклад генерального секретаря на очередном съезде, то нормальный человек хотя бы из чувства умственной гигиены плотно закроет глаза и уши. И если политика – это совокупность и взаимодействие разного рода шкурных интересов разного рода лиц, называемых политиками, то вот это, уж извините, к нормальному человеку отношения иметь не может.

Впрочем, не только слово “политика” требует разъяснений. Что подразумевается под понятием “нормальный человек”, тоже не вполне понятно. Всегда хочется думать, что это ты и такие, как ты. Такое определение в силу предельной субъективности довольно зыбко. Но другого-то все равно нет.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 5 Оценок: 1

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации