Электронная библиотека » Лев Троцкий » » онлайн чтение - страница 23


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 15:48


Автор книги: Лев Троцкий


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)

Шрифт:
- 100% +

В качестве ученика Розы Люксембург Дзержинский выступал против права наций на самоопределение, обвиняя Ленина в покровительстве сепаратистским тенденциям, ослабляющим пролетариат России. На встречное обвинение в поддержке великорусского шовинизма Дзержинский ответил: «Я могу упрекнуть его (Ленина) в том, что он стоит на точке зрения польских, украинских и других шовинистов». Этот диалог не лишен политической пикантности: великоросс Ленин обвиняет поляка Дзержинского в великорусском шовинизме, направленном против поляков, и подвергается со стороны последнего обвинению в шовинизме польском. Политическая правота была и в этом споре целиком на стороне Ленина. Его национальная политика вошла важнейшим составным элементом в Октябрьскую революцию.

Оппозиция явно угасала. По спорным вопросам она не собирала более семи голосов. Было, однако, одно любопытное и яркое исключение, касавшееся интернациональных связей партии. Под самый конец работ, в вечернем заседании 29 апреля, Зиновьев внес от имени комиссии проект резолюции: «Принять участие в международной конференции циммервальдцев, назначенной на 18 мая» (в Стокгольме). Протокол гласит: «принята всеми голосами против одного». Этот один был Ленин. Он требовал разрыва с Циммервальдом, где большинство окончательно оказалось у немецких независимцев и нейтральных пацифистов, вроде швейцарца Гримма. Но для русских кадров партии Циммервальд за время войны почти отождествился с большевизмом. Делегаты не соглашались еще ни отказываться от имени социал-демократии, ни рвать с Циммервальдом, который оставался к тому же в их глазах связью с массами Второго Интернационала. Ленин попытался ограничить, по крайней мере, участие в будущей конференции одними лишь информационными целями. Зиновьев выступил против него. Предложение Ленина не прошло. Тогда он голосовал против резолюции в целом. Его никто не поддержал. Это был последний всплеск «мартовских» настроений, цепляние за вчерашние позиции, страх перед «изоляцией». Конференция, однако, вообще не состоялась, в силу тех самых внутренних болезней Циммервальда, которые и побуждали Ленина рвать с ним. Отвергнутая единогласно бойкотистская политика осуществилась, таким образом, на деле.

Крутой характер поворота, произведенного в политике партии, был очевиден для всех. Шмидт, рабочий-большевик, будущий нарком труда, говорил на апрельской конференции: «Ленин дал иное направление характеру работы». По выражению Раскольникова, писавшего, правда, несколькими годами позже, Ленин в апреле 1917 года «произвел Октябрьскую революцию в сознании руководителей партии… Тактика нашей партии не составляет одной прямой линии, после приезда Ленина делая крутой зигзаг влево». Непосредственнее и вместе точнее оценила происшедшую перемену старая большевичка Людмила Сталь. «Все товарищи до приезда Ленина бродили в темноте, – говорила она 14 апреля на городской конференции. – Были только одни формулы 1905 года. Видя самостоятельное творчество народа, мы не могли его учить… Наши товарищи смогли только ограничиться подготовкой к Учредительному собранию парламентским способом и совершенно не учли возможности идти дальше. Приняв лозунги Ленина, мы сделаем то, что нам подсказывает сама жизнь. Не нужно бояться коммуны, потому что это, мол, уже рабочее правительство. Коммуна Парижа не была только рабочей, она была также и мелкобуржуазной». Можно согласиться с Сухановым, что перевооружение партии «было самой главной и основной победой Ленина, завершенной к первым числам мая». Правда, Суханов считал, что Ленин заменил при этой операции марксистское оружие анархическим.

Остается спросить, и это немаловажный вопрос, хотя поставить его легче, чем на него ответить: как пошло бы развитие революции, если бы Ленин не доехал до России в апреле 1917 года. Если наше изложение вообще что-либо показывает и доказывает, так это, надеемся, то, что Ленин не был демиургом революционного процесса, что он лишь включился в цепь объективных исторических сил. Но в этой цепи он был большим звеном. Диктатура пролетариата вытекала из всей обстановки. Но ее нужно было еще установить. Ее нельзя было установить без партии. Партия же могла выполнить свою миссию, лишь поняв ее. Для этого и нужен был Ленин. До его приезда ни один из большевистских вождей не сумел поставить диагноз революции. Руководство Каменева-Сталина отбрасывалось ходом вещей вправо, к социал-патриотам: между Лениным и меньшевизмом революция не оставляла места для промежуточных позиций. Внутренняя борьба в большевистской партии была совершенно неизбежна. Приезд Ленина лишь форсировал процесс. Личное влияние его сократило кризис. Можно ли, однако, сказать с уверенностью, что партия и без него нашла бы свою дорогу? Мы бы не решились это утверждать ни в каком случае. Фактор времени тут решает, а задним числом трудно взглянуть на часы истории. Диалектический материализм не имеет, во всяком случае, ничего общего с фатализмом. Кризис, который неизбежно должно было вызвать оппортунистическое руководство, принял бы, без Ленина, исключительно острый и затяжной характер. Между тем условия войны и революции не оставляли партии большого срока для выполнения ее миссии. Совершенно не исключено таким образом, что дезориентированная и расколотая партия могла бы упустить революционную ситуацию на много лет. Роль личности выступает здесь перед нами поистине в гигантских масштабах. Нужно только правильно понять эту роль, беря личность как звено исторической цепи.

«Внезапный» приезд Ленина из-за границы после долгого отсутствия, неистовый шум печати вокруг его имени, столкновение Ленина со всеми руководителями собственной партии и быстрая победа над ними, – словом, внешняя оболочка событий весьма способствовала в этом случае механическому противопоставлению лица, героя, гения – объективным условиям, массе, партии. На самом деле такое противопоставление совершенно односторонне. Ленин был не случайным элементом исторического развития, а продуктом всего прошлого русской истории. Он сидел в ней глубочайшими своими корнями. Вместе с передовыми рабочими он проделывал всю их борьбу в течение предшествующей четверти столетия. «Случайностью» являлось не его вмешательство в события, а скорее уж та соломинка, которою Ллойд Джордж пытался преградить ему путь. Ленин не противостоял партии извне, а являлся наиболее ее законченным выражением. Воспитывая ее, он воспитывался в ней. Его расхождение с руководящим слоем большевиков означало борьбу завтрашнего дня партии с ее вчерашним днем. Если бы Ленин не был искусственно оторван от партии условиями эмиграции и войны, внешняя механика кризиса не была бы так драматична и не заслоняла бы в такой мере внутреннюю преемственность партийного развития. Из того исключительного значения, которое получил приезд Ленина, вытекает лишь, что вожди не создаются случайно, что они отбираются и воспитываются в течение десятилетий, что их нельзя заменить по произволу, что их механическое выключение из борьбы причиняет партии живую рану и в некоторых случаях может надолго парализовать ее.

«АПРЕЛЬСКИЕ ДНИ»

23 марта Соединенные Штаты вступили в войну. В этот день Петроград хоронил жертвы Февральской революции. Траурная, но по настроениям торжественно-жизнерадостная манифестация была могущественным заключительным аккордом симфонии пяти дней. На похороны пришли все: и те, кто сражался бок о бок с убитыми, и те, которые удерживали от борьбы, вероятно, и те, которые их убили, а больше всего те, которые оставались в стороне от борьбы. Рядом с рабочими, солдатами, мелким городским людом тут были студенты, министры, послы, солидные буржуа, журналисты, ораторы, вожди всех партий. Красные гробы на руках рабочих и солдат поплыли из районов на Марсово поле. Когда гробы начали опускать в могилу, с Петропавловской крепости, потрясая неисчислимые массы народные, грянул первый траурный салют. Пушки звучали по-новому: наши пушки и наш салют. Выборгский район нес пятьдесят один красный гроб. Это была лишь часть жертв, которыми он гордился. В шествии выборжцев, самом компактном из всех, выделялись многочисленные большевистские знамена. Но они мирно колыхались рядом с другими. На самом Марсовом поле остались лишь члены правительства, Совета и – покойной, но упорно избегающей собственных похорон Государственной думы. Мимо могил продефилировали за день, со знаменами и оркестрами, не менее 800 тысяч человек. И хотя, по предварительным расчетам самых высоких военных авторитетов, подобная человеческая масса ни в каком случае не могла пройти в намеченные сроки, без величайшего хаоса и гибельных водоворотов, – тем не менее манифестация прошла в полном порядке, знаменательном для тех революционных шествий, где господствует удовлетворенное сознание совершенных впервые великих дел в сочетании с надеждой, что дальше все пойдет к лучшему. Только это настроение и поддерживало порядок, ибо организация была еще слаба, неопытна и неуверенна в себе.

Самый факт похорон был, казалось, достаточным опровержением легенды о бескровной революции. И тем не менее царившее на похоронах настроение воспроизводило отчасти ту атмосферу первых дней, из которой эта легенда родилась.

Через двадцать пять дней – за это время много прибавилось у советов опыта и уверенности в себе – происходило празднование Первого мая, по западному календарю (18 апреля по старому стилю). Все города страны были затоплены митингами и демонстрациями. Не только промышленные предприятия, но и государственные, городские и земские учреждения не работали. В Могилеве, где помещалась ставка, во главе манифестации шли георгиевские кавалеры. Колонна штаба, не сменившего царских генералов, выступала со своим первомайским плакатом. Праздник пролетарского антимилитаризма сливался с революционно окрашенной манифестацией патриотизма. Разные слои населения вносили в праздник свое, но все вместе сливалось еще в какое-то целое, крайне расплывчатое, отчасти фальшивое, но в общем величественное.

В обеих столицах и в промышленных центрах в празднестве господствовали рабочие, и в их массе уже отчетливо выделялись – знаменами, плакатами, речами, возгласами – крепкие ядра большевизма. Через огромный фасад Мариинского дворца, убежища Временного правительства, тянулась дерзкая красная полоса с надписью: «Да здравствует Третий Интернационал!» Власти, еще не скинувшие с себя административной застенчивости, не решались сорвать этот неприятный и тревожный плакат. Праздновали, казалось, все. Праздновала, как могла, действующая армия. Получались известия о собраниях, речах, знаменах и революционных песнях в окопах. Были отклики и с немецкой стороны.

Война еще не шла к концу, наоборот, она только расширяла свои круги. Целый континент недавно, как раз в день похорон жертв революции, вступил в войну, чтобы придать ей новый размах. Между тем во всех частях России вместе с солдатами в шествиях принимали участие и военнопленные, под общими знаменами, иногда и с общим гимном на разных языках. В этом необозримом торжестве, похожем на половодье, затоплявшее очертания классов, партий и идей, совместная демонстрация русских солдат и австро-германских пленных была ярким, обнадеживающим фактом, позволявшим думать, что революция, несмотря на все, несет в себе какой-то лучший мир.

Подобно мартовским похоронам, первомайский праздник прошел в полном порядке, без столкновений и жертв, как «общенациональное» торжество. Однако внимательное ухо могло уже без труда уловить в рядах рабочих и солдат нетерпеливые и даже угрожающие ноты. Жить становится все труднее. И действительно: цены угрожающе росли, рабочие требовали минимума заработной платы, предприниматели сопротивлялись, число конфликтов на заводах непрерывно нарастало. Ухудшалось продовольственное положение, сокращался хлебный паек, введены были карточки и на крупу. Росло недовольство и в гарнизоне. Штаб округа, подготовляя обуздание солдат, выводил из Петрограда наиболее революционные части. На общегарнизонном собрании 17 апреля солдатами, догадывавшимися о враждебных замыслах, был поднят вопрос о прекращении выводов частей: это требование будет в дальнейшем подниматься во все более решительной форме при каждом новом кризисе революции. Но корень всех бед – война, которой не видно конца. Когда же революция принесет мир? Чего смотрят Керенский и Церетели? Массы прислушивались все внимательнее к большевикам, поглядывая на них искоса, выжидательно, одни с полу враждебностью, другие уже с доверием. Под торжественной дисциплиной праздника настроение было напряженным, в массах шло брожение.

Однако никто, даже авторы плаката на Мариинском дворце, не предполагали, что уже ближайшие два-три дня беспощадно разорвут оболочку национального единства революции. Грозные события, неизбежность которых многие предвидели, но которых никто так скоро не ждал, внезапно надвинулись вплотную. Толчок им дала внешняя политика Временного правительства, т. е. проблема войны. Не кто иной, как Милюков, поднес спичку к фитилю.

История спички и фитиля такова. В день вступления Америки в войну воспрянувший духом министр иностранных дел Временного правительства развил журналистам свою программу: захват Константинополя, захват Армении, раздел Австрии и Турции, захват Северной Персии, а сверх этого, разумеется, право наций на самоопределение. «Во всех своих выступлениях, – так историк Милюков поясняет Милюкова-министра, – он решительно подчеркивал пацифистские цели освободительной войны, но всегда приводил их в тесную связь с национальными задачами и интересами России». Интервью встревожило соглашателей. «Когда же иностранная политика Временного правительства очистится от фальши? – негодовала газета меньшевиков. – Почему Временное правительство не требует от союзных правительств открытого и решительного отказа от аннексий?» Фальшью эти люди считали откровенный язык хищника. В пацифистском прикрытии аппетитов они готовы были видеть освобождение от фальши. Напуганный возбуждением демократии, Керенский поспешил заявить через бюро печати: программа Милюкова составляет его личное мнение. Что автор личного мнения является министром иностранных дел, считалось, очевидно, чистой случайностью.

Церетели, обладавший талантом сводить каждый вопрос к общему месту, стал настаивать на необходимости правительственного заявления о том, что война для России – исключительно оборонительная. Сопротивление Милюкова и отчасти Гучкова было сломлено, и 27 марта правительство разрешилось декларацией на тему о том, что «цель свободной России – не господство над другими народами, не отнятие у них их национального достояния, не насильственный захват чужих территорий», – но «при полном соблюдении обязательств, принятых в отношении наших союзников». Так цари и пророки двоевластия возвещали о своем намерении войти в царствие небесное в союзе с отцеубийцами и прелюбодеями. Эти господа, помимо всего прочего, были лишены чувства смешного.

Заявление 27 марта приветствовалось не только всей соглашательской печатью, но даже «Правдой» Каменева-Сталина, которая писала в передовой статье за четыре дня до приезда Ленина: «Ясно и определенно Временное правительство… заявило всенародно, что цель свободной России – не господство над другими народами», и пр. Английская печать немедленно и с удовольствием истолковала отказ России от аннексий, как отказ ее от Константинополя, отнюдь, конечно, не собираясь распространять формулу воздержания и на себя. Русский посол в Лондоне забил тревогу и потребовал от Петрограда разъяснений в том смысле, что принцип «мира без аннексий принимается Россией не безусловно, а поскольку не противоречит нашим жизненным интересам». Но ведь это как раз и была формула Милюкова: обещать не грабить того, что нам не нужно. Париж, в противовес Лондону, не только поддерживал Милюкова, но и подталкивал его, внушая ему через Палеолога необходимость более решительной политики по отношению к Совету.

Тогдашний премьер Рибо, выведенный из себя жалкой канителью в Петрограде, запросил Лондон и Рим, «не считают ли они необходимым призвать Временное правительство положить конец всякой двусмысленности (equivoque)». Лондон ответил, что более разумно «предоставить французским и английским социалистам, посланным в Россию, прямо воздействовать на своих единомышленников».

Посылка в Россию союзных социалистов была произведена по инициативе русской ставки, т. е. старого царского генералитета. «Мы рассчитывали на него, – писал Рибо об Альбере Тома, – чтобы придать некоторую твердость решениям Временного правительства». Милюков жаловался, однако, что Тома слишком близко держится к вождям Совета. Рибо отвечал на это, что Тома «искренне стремится» поддерживать точку зрения Милюкова, но обещал все же побудить своего посла к еще более активной поддержке.

Пустая насквозь декларация 27 марта беспокоила все же союзников, видевших в ней уступку Совету. Из Лондона угрожали потерей веры «в боевую мощность России». Палеолог жаловался на «робость и неопределенность декларации». Милюкову этого только и нужно было. В надежде на помощь союзников Милюков пустился в большую игру, далеко превышавшую его ресурсы. Основная его мысль была – направить войну против революции, ближайшая задача на этом пути – деморализовать демократию. Но соглашатели как раз в апреле начали проявлять все большую нервность и суетливость в вопросах внешней политики, ибо на них неотступно напирали низы. Правительству нужен был заем. Между тем массы, при всем своем оборончестве, готовы были поддержать заем мира, но не заем войны. Нужно было приоткрыть перед ними хоть видимость мирной перспективы. Развивая спасительную политику общих мест, Церетели предложил потребовать от Временного правительства передачи союзникам ноты, аналогичной внутреннему заявлению 27 марта. Взамен этого Исполнительный комитет обязывался провести через Совет голосование за «заем свободы». Милюков согласился на обмен: заем за ноту, но решил использовать сделку вдвойне. Под видом истолкования заявления нота дезавуировала его. Она требовала, чтобы миролюбивые фразы новой власти не давали «ни малейшего повода думать, что совершившийся переворот повлек за собой ослабление роли России в общей союзной борьбе. Совершенно напротив, – всенародное стремление довести мировую войну до решительной победы лишь усилилось…». Нота выражала далее уверенность в том, что победители "найдут способ добиться тех гарантий и санкций, которые необходимы для предупреждения новых кровавых столкновений в будущем". Слова о «гарантиях» и «санкциях», вставленные по настоянию Тома, на воровском языке дипломатии, особенно французской, не означали ничего иного, кроме аннексий и контрибуций. В день первомайского праздника Милюков телеграфно передал ноту, написанную под диктовку союзных дипломатов, правительствам Антанты, и лишь после этого она была послана в Исполнительный комитет и одновременно – в газеты. Контактную комиссию правительство обошло, и лидеры Исполкома оказались на положении рядовых граждан. Если соглашатели и не нашли в ноте ничего такого, чего не слышали бы от Милюкова раньше, то все же они не могли не видеть в ней обдуманно враждебного акта. Нота обезоруживала их перед массами и требовала от них прямого выбора между большевизмом и империализмом. Не в этом ли и состояла цель Милюкова? Все заставляет думать, что не только в этом: замысел его шел дальше.

Еще с марта Милюков изо всех сил пытался возродить злополучный проект захвата Дарданелл русским десантом и вел многократные переговоры с генералом Алексеевым, убеждая его энергично провести операцию, которая должна была, по его мнению, поставить протестующую против аннексий демократию перед совершившимся фактом. Нота Милюкова 18 апреля была параллельным десантом на плохо защищенное побережье демократии. Две акции – военная и политическая – дополняли друг друга и, в случае удачи, оправдывали друг друга. Победителей вообще не судят. Но Милюкову не суждено было оказаться победителем. Для десанта нужно было 200–300 тысяч войска. Но дело сорвалось из-за мелочи: отказа солдат. Защищать революцию они согласны, но не наступать самим. Дарданелльское покушение Милюкова потерпело неудачу. И это подорвало все его дальнейшие начинания. А надо признать, что они были рассчитаны неплохо… при условии победы.

17 апреля в Петербурге состоялась кошмарная патриотическая манифестация инвалидов: огромное число раненых из столичных лазаретов, безногих, безруких, забинтованных, двигалось к Таврическому дворцу. Тех, кто не мог идти, везли на грузовых автомобилях. На знаменах значилось: «война до конца». Это была манифестация отчаяния человеческих обрубков империалистической войны, которые хотели, чтобы революция не признала принесенные ими жертвы бессмысленными. Но за манифестантами стояла кадетская партия, точнее, Милюков, подготовлявший назавтра свой большой удар.

В экстренном заседании 19-го ночью Исполком обсуждал ноту, отправленную накануне союзным правительствам. «После первого прочтения, – рассказывает Станкевич, – всеми единодушно и без споров было признано, что это совсем не то, чего ожидал Комитет». Но за ноту отвечало правительство в целом, включая и Керенского. Надо было, следовательно, прежде всего спасать правительство. Церетели стал «расшифровывать» незашифрованную ноту и открывать в ней все больше и больше достоинств. Скобелев глубокомысленно доказывал, что нельзя вообще требовать «полного совпадения» стремлений демократии и правительства. Мудрецы угнетали себя до рассвета, но решения не нашли. Под утро разошлись, с тем чтобы через несколько часов собраться снова. Рассчитывали, очевидно, на способность времени исцелять всякие раны.

Наутро нота появилась во всех газетах. «Речь» комментировала ее в духе зрело обдуманной провокации. Социалистическая печать высказывалась крайне возбужденно. Меньшевистская «Рабочая газета», не успевшая еще, вслед за Церетели и Скобелевым, освободиться от паров ночного возмущения, писала, что Временное правительство опубликовало «акт, являющийся издевательством над стремлениями демократии», и требовала от Совета решительных мер, «чтобы предотвратить его ужасные последствия». Растущий нажим большевиков чувствовался в этих фразах очень явственно. Исполком возобновил заседание, но только для того, чтобы снова убедиться в своей неспособности прийти к какому бы то ни было решению. Постановили созвать экстренный пленум Совета «для информации» – на самом деле, чтобы прощупать степень недовольства низов и выгадать время для собственных колебаний. В промежутке намечались всякого рода контактные заседания, которые должны были свести вопрос на нет.

Но в эту ритуальную возню двоевластия неожиданно вмешалась третья сила. На улицы вышли массы с оружием в руках. Меж штыков солдат мелькали буквы плакатов: «Долой Милюкова!» На других плакатах красовался также и Гучков. В негодующих колоннах трудно было узнать демонстрантов 1-го мая.

Историки называют это движение «стихийным» в том условном смысле, что ни одна партия не брала на себя инициативу выступления. Непосредственный призыв на улицу исходил от некоего Линде, который и вписал этим свое имя в историю революции. «Ученый, математик, философ», Линде стоял вне партий, всей душой был на стороне революции и горячо хотел, чтобы она выполняла то, что обещает. Нота Милюкова и комментарии «Речи» возмутили его. «Не посоветовавшись ни с кем… – рассказывает его биограф, – он сразу приступил к действиям… направился в Финляндский полк, созвал комитет и предложил немедленно пойти всем полком к Мариинскому дворцу… Предложение Линде было принято, и в 3 часа дня по улицам Петрограда уже направлялась внушительная демонстрация финляндцев с вызывающими плакатами». Вслед за Финляндским полком выступили солдаты 180-го запасного, Московского, Павловского, Кексгольмского, матросы 2-го Балтийского флотского экипажа, всего до 25–30 тысяч человек, все с оружием. В рабочих кварталах пошло волнение, прекращали работу и заводами выходили на улицу вслед за полками.

«Большинство солдат не знало, зачем они пришли», – уверяет Милюков, точно он успел их опросить. «Кроме войск в демонстрации участвовали рабочие-подростки, громко (!) заявлявшие, что им за это заплачено по 10–15 рублей». Источник оплаты ясен: «задача устранения обоих министров (Милюкова и Гучкова) прямо была поставлена из Германии». Милюков давал это глубокомысленное объяснение не в разгаре апрельской борьбы, а через три года после октябрьских событий, которые достаточно ясно показали, что ни у кого не было надобности оплачивать высокой поденной платой ненависть народных масс к Милюкову.

Внезапная острота апрельской демонстрации объясняется непосредственностью массовой реакции на обман сверху. «Пока правительство не добьется мира, надо обороняться». Это говорилось без энтузиазма, но убежденно. Предполагалось, что наверху делается все, чтобы приблизить мир. Правда, от большевиков шли утверждения, что правительство хочет продолжения войны ради грабежей. Но возможно ли это? А Керенский? Мы советских вождей знаем с февраля, они первыми пришли к нам в казармы, они за мир. К тому же Ленин из Берлина приехал, а Церетели на каторге был. Надо потерпеть… В то же время передовые заводы и полки все тверже выдвигали большевистские лозунги политики мира: опубликование тайных договоров и разрыв с завоевательными планами Антанты, открытое предложение немедленного мира всем воюющим странам. В эти сложные и колеблющиеся настроения упала нота 18 апреля. Как так? Наверху, значит, не за мир, а за старые цели войны? Значит, мы напрасно ждем-терпим? Долой!.. Но кого долой? Неужели правы большевики? Не может быть. Но как же нота? Значит, кто-то все-таки нашу шкуру продает царским союзникам? Из простого сопоставления кадетской и соглашательской печати выходило, что Милюков, обманув общее доверие, собирается вести завоевательную политику совместно с Ллойд Джорджем и Рибо. И Керенский заявил ведь, что покушение на Константинополь есть «личное мнение» Милюкова. Так вспыхнуло это движение.

Но оно не было однородным. Отдельные горячие элементы из среды революционеров тем более переоценивали объем и политическую зрелость движения, чем ярче и внезапнее оно прорвалось наружу. Большевики в частях и на заводах развернули энергичную работу. Требование «убрать Милюкова», которое было своего рода программой-минимум движения, они дополняли плакатами против Временного правительства в целом, причем разные элементы понимали это по-разному: одни – как лозунг пропаганды, другие – как сегодняшнюю задачу. Вынесенный на улицу вооруженными солдатами и матросами лозунг «Долой Временное правительство» неминуемо вносил в демонстрацию струю вооруженного восстания. Значительные группы рабочих и солдат не прочь были тут же тряхнуть Временным правительством. От них исходили попытки проникнуть в Мариинский дворец, занять его выходы, арестовать министров. Для их спасения был командирован Скобелев, который тем успешнее выполнил свою миссию, что Мариинский дворец оказался пуст.

Вследствие болезни Гучкова правительство заседало этот раз на его частной квартире. Но не эта случайность уберегла министров от ареста, который серьезно им вовсе и не грозил. Армия в 25–30 тысяч солдат, вышедшая на улицы для борьбы с затягивателями войны, была вполне достаточна, чтобы сбросить и более солидное правительство, чем то, во главе которого стоял князь Львов. Но демонстранты не ставили себе этой цели. Они хотели, в сущности, лишь погрозить в окно кулаком, что бы высокие господа перестали точить зубы на Константинополь и занялись бы как следует вопросом о мире. Этим солдаты рассчитывали помочь Керенскому и Церетели против Милюкова.

На заседание правительства прибыл генерал Корнилов, сообщил о происходящих вооруженных демонстрациях и заявил, что в качестве командующего войсками Петроградского военного округа располагает достаточными силами, чтобы подавить возмущение вооруженной рукой: остановка только за приказом. Случайно присутствовавший на заседании правительства Колчак рассказывал впоследствии, на процессе, который предшествовал его расстрелу, что князь Львов и Керенский выступали против попытки военной расправы над демонстрантами. Милюков прямо не высказывался, но резюмировал положение в том смысле, что господа министры могут, конечно, рассуждать как угодно, но это не помешает их переселению в тюрьму. Не могло быть никакого сомнения в том, что Корнилов действовал по соглашению с кадетским центром.

Соглашательским лидерам удалось без труда побудить солдат-демонстрантов уйти с площади перед Мариинским дворцом и даже направить их обратно по казармам. Возбуждение, поднятое в городе, однако, не входило в берега. Собирались толпы, шли митинги, на перекрестках спорили, в трамваях делились на сторонников и противников Милюкова. На Невском и в прилегающих улицах буржуазные ораторы вели агитацию против Ленина, присланного из Германии, чтобы свергнуть великого патриота Милюкова. На окраинах, в рабочих кварталах, большевики стремились негодование против ноты и ее автора распространить на правительство в целом.

В 7 часов вечера собрался пленум Совета. Вожди не знали, что сказать аудитории, трепетавшей от страстного напряжения. Чхеидзе пространно докладывал, что предстоит после заседания встреча с Временным правительством. Чернов пугал надвинувшейся гражданской войной. Федоров, рабочий-металлист, член ЦК большевиков, возражал, что гражданская война уже есть и что советам остается опереться на нее и взять власть в свои руки. «Это были новые и тогда очень страшные слова, – пишет Суханов. – Они попадали в центр настроений и находили на этот раз такой отклик, какого раньше, ни долго после не встречали в Совете большевики».

Гвоздем заседания стала, однако, неожиданно для всех речь наперсника Керенского, либерального социалиста Станкевича. «Зачем, товарищи, нам „выступать“? – спрашивал он. – Против кого применять силу? Ведь вся сила – это вы и те массы, которые стоят за вами… Вон, смотрите, сейчас без пяти минут семь. (Станкевич протягивает руку к стенным часам, весь зал оборачивается туда же.) Постановите, чтобы Временного правительства не было, чтобы оно ушло в отставку. Мы позвоним об этом по телефону, и через пять минут оно сложит полномочия. Зачем тут насилия, выступления, гражданская война?» В зале – бурные рукоплескания, восторженные возгласы. Оратор хотел испугать Совет крайним выводом из создавшегося положения, но испугал себя самого эффектом своей речи. Нечаянная правда слов о мощи Совета приподняла собрание над жалкой возней руководителей, которые больше всего заботились о том, чтобы не дать Совету вынести какое-либо решение. «Кто заменит правительство? – возражал на аплодисменты один из ораторов. – Мы? Но у нас руки дрожат»… Это была несравненная характеристика соглашателей, высокопарных вождей с дрожащими руками.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации