Текст книги "Златые купола над Русью. Книга 1"
Автор книги: Лейла Элораби Салем
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Ему не дали договорить. Люд взревел. Женщины плакали и неистово крестились, мужчины думали, что делать далее. Одни стояли на немедленно сдачи города, но большинство все же было покорно Марфе и не желало слушать о предательстве.
– Зачем идти против православных, ежели за спиной стоят вороги иноземцев? Не лучше ли поклониться Москве? – раздался чей-то голос, ему сразу же вторил другой:
– Москва жалует богатства наши в свои руки прибрать, об остальном ей дела нет.
– Хуже татарина князь московский! – крикнули несколько человек.
– Сам первый на нас меч поднял, но Новгород и не таких прогонял.
Марфа Семеновна ждала часа, когда наступит тишина, в конце сказала:
– Приказываю всем мужчинам и юношам взять оружие, и днем и ночью держать стены, не пускать врага даже на аршин.
К ней с поклоном приблизился дородный боярин Василий Гребенки, спросил:
– Позволишь ли, матушка, возглавить дружинников на защиту города? Клянусь, сколько будет сил, держать стены ценой жизни.
– Позволяю, княже, позволяю, – ответила она спокойным, даже каким-то отрешенным голосом, словно уже была готова сдаться, и ушла во внутренние покои, за ней потянулись верные вассалы.
8. ПОКОРЕНИЕ НОВГОРОДА
Иван Васильевич не торопился со штурмом города, порешил брать измором. Ставка москвичей была поставлена прямо перед широкими воротами так, чтобы легче было принимать к себе перебежчиков. Сам архиепископ Феофил через доверенных людей слал письменные заверения о покорности, однако князь был непреклонен, требовал в подтверждении мира и покорности ключи от Новгорода и вечевой колокол, чего Феофил исполнить не мог. Тогда поздним вечером, взяв с собой только двух человек, при полной темноте, владыко отправился во дворец для тайной беседы с Марфой Семеновной. Шли, осторожно переступая через сугробы, некогда шумные улицы опустели, словно в городе не осталось ни единой души, где-то далеко выли голодные собаки, в тоске своей оплакивая погибших хозяев. Смрадный запах от разлагающихся тел душил, вызывая тошноту, и его не мог поборот даже мороз, а живые не хоронили мертвых – сил от постоянного недоедания хватало разве что развести огонь.
Один из спутников Феофила споткнулся, запутавшись в длинном плаще, и упал на что-то твердое. Пошарив руками, понял, что опирается на окоченевший труп мужчины, весь занесенный снегом. В страхе перекрестил покойника, промолвив дрожащими губами:
– Упокой, Господи, его душу.
Архиепископ подошел, склонился над телом, сказал больше самому себе:
– Эх, глупая баба, сколько же еще люда должно отдать Богу душу ради твоей гордыни?
Путник его, тот, что упал, не понял вопроса, спросил:
– Владыко, о чем ты?
– Все о том же. Должна же Марфа осознать, что народ не вечен. Сколько мы еще просидим: месяц, два? А потом что? Закончится еда, люди начнут поедать друг друга, матери варить собственных детей.
– Господь не допустит греха сего.
– О чем толкуешь, брат Михаил? В Новгороде не осталось ни одной коровы, ни поросенка, ни козы. Служивые на стене едят конину, простой люд варит в котлах собак, кошек и крыс. Остались лишь монастырские закрома, но и они не бездонны.
– Что можешь сделать ты, владыко?
– Есть один выход – заключить мир с князем московским, с тем и иду к Марфе Семеновне, да только не уверен в положительный исход событий: баба больно уж строптива.
– Дай Господь, осознает Марфа пагубу от гордыни своей. Но не может же она спокойно наблюдать, как матери оплакивают детей, женщина все таки.
– Эх, если бы ты только знал ведьму сию…
Они дошли до дворца, остановились. Стражи не было видно. Смело шагая по высоким ступеням, архиепископ был полон решимости, не питая надежды. Если и на сей раз посадница откажется от мира с Москвой, тогда останется одно: подбить весь Новгород на бунт, а после расправиться с Марфой и ее внуком.
Женщина сидела в глубоком резном стуле одна в горнице, освещенной лишь одной свечой. В полумраке лицо ее казалось еще бледнее, а морщины глубже: за два месяца осады она сильно постарела, осунулась, лишь глаза оставались молодыми, с задорным блеском.
Феофил прошел в горницу без приглашения, резко сказал:
– Князь московский готов заключить с нами мир и оставить Новгород, но за это требует подчиниться ему, выплатив дань в пользу Москвы.
Марфа медленно встала, подошла к архиепископу. На ней не было ни изумрудных украшений, ни златотканных одеяний, но даже в простой одежде она выглядела величавой.
– Кто позволил тебе сноситься с князем? Аль тебе по сердцу московские милости? – грозно вопросила она.
– Я думаю не о себе, о людях. Оглянись вокруг, Марфа Семеновна, пройдись ножками по улицам и ты увидишь мертвецов, что отдали Богу душу из-за голода.
– Ни я, ни мои родители не ходили по земле и с презренными холопами дела не имели. Я отдала приказ защищать Новгород и менять своего решения не буду.
– Побойся Бога, Марфа! У них дети умирают от голода, среди бояр растет недовольство.
– Богу богово, кесарю кесарево, владыко. Я буду защищать Новгород, а ты молись за жизнь народа. Иного я не требую.
– Гордыня обуяла тебя, боярыня. Не о Новгороде, о богатстве своем печешься ты.
– О том не твоя забота, владыко. У вас и без меня злата найдется. Но ежели ты порешил идти в услужению князю московскому, то я не стану держать тебя и остальных тоже; мне предатели не нужны. Со и мной останется немало людей да еще верный мой князь Василий Гребенки, – она стояла непреклонная, уверенная в собственных силах.
А через несколько дней в ставку Ивана Васильевича перешли те, у кого доставало сил держаться на ногах. Архиепископ Феофил вместе с князем Василием, на которого возлагала все надежды Марфа, сами прибыли пред светлые очи московского государя, целовали ему крест и пред Богом давали присягу служить ему верой и правдой. Марфа Семеновна осталась одна, лишь горстка горожан, внук да Анастасия с Евфимией не предали ее, с тяжестью в сердце и презрением к предателям явились они перед грозным Иваном Васильевичем. Руки пленников были туго стянуты веревками, глаза опухли от слез: там были и мужчины, и женщины, и дети – те немногие, кто отказался покинуть родной город. Среди пленников была и Марфа. Прямая, похудевшая, глядела она на московского князя без робости и страха, с нескрываемым благоволением оглядывала верных ей людей, и именно страх за их жизни и боязнь потерять их сподвигли женщину первой обратиться к князю:
– Ты покорил мой город ценой предательства! – воскликнула Марфа и отыскала глазами архиепископа Феофила, боярина Гребенку и многих иных. – Но не в твоей власти распоряжаться нашими жизнями!
– Страна сильна единством и покуда не прекратятся на нашей земле междоусобицы, супостаты будут проливать нашу кровь. С Божьей помощью я соберу русские города вокруг Москвы, а уж потом дойдет черед и до врагов наших.
– У Москвы нет и не было никаких притязаний на земли Новгорода или иные города. Где хитростью, где лестью ты, княже, добился своего. Но не долго тебе пировать осталось. Гляди, как бы власть не раздавила тебя.
– О чем говоришь ты, старуха? Аль думаешь, что я буду отсиживаться за семью замками и молча наблюдать, как ты ведешь переговоры с Литвой? Признайся, ведь ты просила короля Казимира о помощи, взамен предлагая отдать свои земли под власть латинян?
В толпе новгородцев началось оживление. Крики и брань прокатились по тихим улицам эхом, вступление Новгорода в Литву было для народа неслыханным святотатством. Марфа Семеновна ничего не ответила на сие обвинение, лишь сильнее сжала пальцы на руках, дабы побороть дрожь, охватившее все тело.
– Ну? – продолжил Иван Васильевич, подойдя к ней. – Что скажешь своим новгородцам на предложение Казимира или, может быть, ты хотела стать женой круля польского?
Марфа рассмеялась чужим, низким голосом, все поплыло перед глазами, и ей показалось, будто она сошла с ума. Но уж лучше было бы, ежели она и лишилась рассудка, тогда не познала бы она ни предательства, ни страха унижения. Отсмеявшись, глянула она в лицо князя, ответила:
– В мои-то лета думать о замужестве, княже? У меня был муж, были и дети, ныне их уж нет в живых и тебе о том ведано. Должно быть, я более грешна, нежели они, если до сих пор дышу и воочию лицезрею падение Новгорода. Можешь отныне гордиться собой, ты забрал у меня все, об одном лишь прошу тебя: оставь в покое новгородцев, ибо они не заслужили смерти.
– Можешь не волноваться, женщина. Жителей города я прикажу не обижать и не разорять, верностью они заслужили покоя, но ты и твой внук отправитесь в Москву.
В тот же день, морозный и ветреный, вечевой колокол главного новгородского храма был снят под радостные возгласы победителей и горестные рыдания новгородцев, для которых сие событие означало навеки утерянную свободу. По очереди подходили они к шатру московского князя и, угрюмые, замученные долгой осадой и голодом, целовали крест, монотонно повторяя друг за другом присягу Москве. Сам Иван Васильевич не решился оставаться подле стен разграбленного города на долгое время. Наградив ратников за победу и поделив злато и серебро между собой, Псковом и Тверью, отправился государь в обратную путь-дорогу. За ним на поскрипывающей телеге, что словно оплакивала пленников, везли огромный колокол. А новгородцы высыпали все за стены города, с плачем провожали свою святыню, до ряби в глазах глядели на поворот, за которым скрылась вся процессия. Более никогда не увидели они ни колокола, ни гордую боярыню и ее внука.
Москва приветливо встретила победителей. От самих ворот вдоль путей выстроились цепочки из простых горожан да служивых людей. Радостный колокольный звон огласил всю округу, вселив в сердце князя неизъяснимую радость. Один враг повержен, ныне наступает черед похода на Восток. Но он тут же отогнал сию мысль: не время размышлять о войне с неверным ханом, ежели доселе не решена судьба Марфы Посадницы. Вот отдохнуть бы год-другой ото всех дел, прижаться к теплому боку жены, услышать из уст ее о жизни неведомой Италии, откуда приехал зодчий, что способен превратить Москву в третий Рим за место покоренной Византии, обустроиться у себя на земле для будущих потомков, а уж потом и настанет черед ворогов безбожных, всех покорит он, никому из них не даст пощады.
Так размышлял про себя Иван Васильевич, мирно покачиваясь в седле, пока не достиг заветного крыльца, на котором его поджидали мать, супруга с полуторагодовалой дочерью Еленой на руках да митрополит с боярами и дьяками. Все они низко склонились в поклоне, раболепно опустив очи перед князем. Княгиня Софья легонько подтолкнула дочь к отцу, и девочка сделала несколько неуверенных шажков, но остановилась: все для нее было непонятным и потому пугающим. Иван Васильевич не стал ждать дочь, сам ринулся ей навстречу, взял, прижал к своей груди, что не ускользнуло от взгляда Ивана Младого и Марфы Семеновны: первый почувствовал глубоко засевшую, скрывающую ревность к отцу, другая вспомнила собственных детей – давно ли сама баюкала их на руках?
Елена ухватилась ручками за ворот зимнего кафтана Ивана Васильевича, робко, по-младенчески проговорила:
– Папа… папа…
– Ах, голубка моя, красавица любимая, – шептал ей на ушко князь, целуя в детские круглые щеки.
После того, как им пришлось похоронить двух первых дочерей Анну и Елену, что умерли во младенчестве несколько лет назад, третья дочь была окружена заботой и лаской и посему, оставшаяся в живых, стала всеобщей любимицей княжеской семьи. Однако отношения между старшим сыном князя и Софьей, до этого прохладные, стали враждебными, однако они всячески скрывали это, не давая ненависти перерасти в войну.
Старая княгиня Мария Ярославна, благословив вернувшегося из похода сына, указала перстом в сторону Марфы Семеновны и громко, дабы та услышала все, спросила:
– Что прикажешь делать с бунтовщиками, княже? Казнишь аль помилуешь? – и с усмешкой взглянула на новгородскую боярыню, желая прочитать на ее лице страх и ужас.
Однако Марфа даже в поражении была горда и непреклонна, с ненавистью взглянула она на своих врагов, мысленно уже простившись с этим миром. «Господи, – взмолилась она в глубине сердца, – позволь мне умереть прямо сейчас, да прости все мои грехи вольные и невольные, и да позволь мне войти в Царство Божье». В раздумиях о вечности женщина не сразу расслышала голос князя, который в окружении бояр и владык стоял на ступенях крыльца, возвышаясь надо всеми. Гордым, непреклонным голосом вопросил он пленницу:
– Ты, Марфа, выступила против меня, отказавшись подчиняться, сносилась с польским королем Казимиром, желая погибели моей. Однако Господь был на моей стороне, а твой город подчинен, казна твоя разграблена, а сама ты стоишь передо мной со связанными руками. Как пленницу я должен казнить тебя, но прежде всего ты женщина, а с женщинами я не воюю. И почему хочу спросить тебя: чего жаждет душа твоя? Говори, не бойся.
Марфа Семеновна обвела всех гордым взглядом, не желая показывать слабость и страх. С трудом обратила очи на князя, ответила:
– Что спрашивать о том, княже? Все равно многого того, что я хочу, ты не дашь, а малого мне не надобно. Но если желаешь сделать что хорошего, так удали меня с глаз своих, подальше от Москвы.
– Я понял тебя, боярыня, и более не стану держать подле себя. Ты уедешь в скором времени отсюда и вернешься в места, тебе родные, поселишься в монастыре, приняв монашеский сан, а более ничего не дам тебе.
– Отвези меня тогда в Зачатьевский монастырь, место там тихое и малолюдное, отдамся сердцем и душой Господу Богу, проведу остаток дней в молитвах.
– Да будет так, Марфа Семеновна. Не поминай лихом, да не держи зла, по-иному я поступить не мог.
Через несколько дней не стало несчастной боярыни на Москве, по приказу Ивана Васильевича увезли ее в монастырь, где и была подстрижена она под именем Мария.
9. ЗОДЧИЙ
Он всегда со слезами на глазах вспоминает тот день отъезда, когда пришлось вопреки всему покинуть родную Италию навсегда. Уже на родине в Болонье он слыл превосходным архитектором и инженером, продолжив за отцом династию зодчих. Под лазурным небом Италии от отливал колокол для башни Аринго, выпрямлял колокольню Сан Бьяджо в городе Ченто и башню в Венеции. И слава о его деяниях разлетелась по всем уголкам Европы! Зодчий побывал при дворе венгерского короля Матьяша Корвина как строитель мостов. По возвращению в Италию он уехал в Рим. Но не радость окружила его тогда, но печаль. Великого архитектора обвинили в сбыте фальшивых монет. Разве мог тот, кто из руин поднимал и воссоздавал былое величие Римской Империи, строил соборы ради восхваления веры решиться на столь гнусное деяние? В слезах пребывал мастер дни напролет, в душе смирясь со своей участью и простясь с этим миром, как вдруг Господь ниспослал ему благодать – радостную весть из страны неведомой, дикой, о которой никто в Европе не знал, но слышал, будто в той стороне живут варвары-язычники, не ведающие Бога, что по их улицам бродят медведи, а жилища их напоминают берлоги, что лето там длится всего неделю, а остальное время царит зима. Этими рассказами пугали утонченных европейцев, но лишь Аристотель Фиоравенти один из всех произнес:
– Для зодчего нет хуже отнятой свободы и посему выберу я для души своей холодные небеса севера за место упоительного воздуха юга.
Посол именем Семен Толбузин, высокий, дородный, с копной рыжих волос и пышной бородой, передал архитектору послание от князя московского и тайное поручение от Софьи, которая самолично писала письмо на итальянском языке, моля мастера скорее прибыть на Русь. Когда Аристотель Фиоравенти читал послание от великой княгини, пальцы его тряслись, по щекам текли слезы. Он помнил Софью совсем юной девушкой, почти девочкой. Тогда еще его поразили большие, прекрасные глаза принцессы, и именно ради нее одной согласился зодчий на длительное, опасное путешествие в неведомую страну.
– Великий государь Иван Васильевич просит тебя, мастер, прибыть в Москву, ибо наш главный храм – Успенский собор, рухнул, похоронив под собой тех, кто заканчивал строить его. Тебе князь поручает великое дело – заново отстроить собор, дабы стоял он в веках на славу потомкам нашим! – проговорил посол.
– Храм великий уже существует в душе моей, – Аристотель сжал кулак и стукнул себя в грудь, – так могу ли я оставить свой замысел у себя? Ради веры Христовой, ради Него одного, принимаю наказ твоего господина!
И потекли дни, кажущиеся бесконечными, в путешествии. Все время Аристотель, восседая в крытых санях, что-то чертил на пергаменте, писал, считал. Одному ему была понятна эта работа, но тайну ее он никому не раскрывал. Уже в сновидениях виделся ему новый Успенский собор с толстыми резными колоннами и высокими дугообразными арками. Наяву он ощущал неведомую радость от того мига, когда, представ пред светлыми очами русского владыки, он покажет свои чертежи и тогда повелитель прикажет тут же начать возводить основу будущего великолепия. Ах, как же тогда он будет счастлив!
Когда посольский кортеж выехал на дорогу, ведущую мимо полей да деревянных домишек, высоких заборов знати и низеньких церквушек, зодчий спросил Семена Толбузина:
– Синьор, где же Москва, стольный ваш град?
– Так вот она Москва-то наша, – с гордостью молвил посол и указал перстом в окно колымаги.
Москва? Стольный град? Аристотель потупил взор, боясь показать глубокое разочарование, что родилось в его душе. Он-то представлял город великокняжеский наподобие Милана, Рима аль иных городов Европы. Он думал увидеть поистине величественные крепости, каменные мостовые, дворцы с резными колоннами да фонтаны мраморные, а узрел лишь деревушку вокруг леса, дикий люд, что столпился по обочинам и провожал их кортеж с нескрываемым гневом. У самого княжеского дворца, окруженного Кремлем, было куда более просторнее и цивилизованнее. Зодчему помогли вылезти из возка, тут ж его самого окружили стрельцы в красных кафтанах с бердышами наперевес. Словно знатного вельможу проводили его по белокаменным ступеням на крыльцо, а оттуда во внутренние покои государя.
Поначалу Аристотель, отвыкший от полумрака, не увидел ничего. Но когда глаза привыкли к темноте, он поразился поистине величественной роскошью, сочетавшую незатейливую европейскую форму и восточные златотканые ковры с кистями. Вдоль залы на длинных скамьях, покрытых сукном, восседали горделивые, дородные бояре, князья и дьяки в длиннополых кафтанах и опашнях, а под навесом на постаменте восседал великий князь Иван Васильевич в златотканой парчовой ферязи, на черноволосой голове переливалась драгоценными каменьями шапка Мономаха, глаза государя под нависшими бровями темны и суровы, хотя само лицо, еще нестарое, открытое, приветливое. Рядом, по правую руку, сидел юноша с красивым светлым ликом, по левую руку митрополит. Аристотель в своей простой европейской одежде чувствовал себя неловко в окружении величественных мужей, но именно ему, чужеземцу, было поручено построить ни много, ни мало – оплот русского христианства.
Зодчий видел, как великий князь наклонился к кому-то и тихо прошептал. Человек, выступивший в роли толмача, обернулся к Аристотелю и повторил слова князя по-итальянски:
– Великий государь московский Иван Васильевич потребовал тебя, мастер, ради дела благого. Ведомо ли это тебе?
– Как не знать о замысле великом? Передай государю своему, что храм Успения уже существует не только в моей душе, но и на чертежах, что хранятся у меня.
Толмач перевел Ивану Васильевичу, тот поинтересовался:
– Где же чертежи твои, зодчий?
– Здесь, под моим сердцем, – ответил по-русски итальянец и, вытащив из-под плаща свернутый в трубочку пергамент, через слуг передал его князю.
Государь долго блуждал глазами по бумаге, старался вникнуть в непонятные для него расчеты. Затем он передал чертежи всем остальным, дабы поняли бояре, какой замысел предстоит воплотить в жизнь. Григорий Мамонов, первый из бояр, задал вопрос зодчему:
– Сколько же времени потребуется, дабы построить все это? Лет пять, а то и более?
– Великие дела быстро не делаются, синьор, – ответил Аристотель, – тот, кто торопится, чаще проигрывает.
При этих словах Иван Васильевич усмехнулся, в душе обрадовался, что удалось обуять дерзость боярскую, сам обратился к мастеру:
– Тебе, зодчий, поручено воздвигнуть храм Успения, дабы Москва стала приемницей Византии и оплотом всего православия. За то не ограничиваю тебя ни в средствах, ни во времени, ни в рабочем люде. На месте строительства ты не просто будешь следить за всем, ты станешь там государем; твое слово – это мое слово, твой указ – мой указ. Над тобой не будет никого, кроме меня, но и спрос тоже будет велик. За неудачу ты ответишь головой. Видишь, какая ответственность возлагается на тебя? Справишься ли ты?
Аристотель побледнел от этих слов. Не за тем пустился он в такой дальний путь, дабы сложить здесь голову. Но и отступать более нельзя – душа требовала воплощения мечты не ради земных благ, но ради человеческой памяти. С трудом подавив тяжелый вздох, зодчий молвил:
– Я согласен на все, господин, ибо вера моя сильнее страха смерти.
– В таком случае можешь с завтрашнего дня приступать к строительству.
Аристотель склонился в поклоне, во всем его движении не было ни унижения, ни раболепия, одно лишь гордое достоинство.
С места встал митрополит, высокий, сухощавый. Стукнув посохом о каменные плиты пола, он воскликнул сильным зычным голосом:
– Не гоже, государь, поручать дело святое поганому еретику латинскому! Аль не сыщется по всей Руси православного зодчего, способного воздвигнуть собор?
По зале прокатился шепот, немало собравшихся тайно поддерживали владыку, и всем тому была непомерная зависть к чужеземцу. Великий князь вперил острый взор на митрополита и обратился ко всем грозным голосом:
– Ты, владыко, наверное, позабыл, сколь погибло народу при рушении собора, что построен был нашими мастерами, аль жизнь простых прихожан не имеет значения? Да, я вас всех спрашиваю, – прокричал Иван Васильевич, зло глянув на бояр, – Где сыскать такого русского мастера, что смог бы воздвигнуть стены из камня и обжигать кирпичи, мастерить резные золоченные колонны как в Европе? Где эти мастера? Нет их у нас пока. Дабы они появились, нужны учителя иноземные, что могли бы показать свое мастерство. Коль Руси решила стать сильным государством, стольный град которого мог бы равняться с иными столицами христианских земель. Византия пала под угрозой неверных турков, но осталась Русь, которой суждено возродить православное могущество, а Москва должна стать третьим Римом.
Никогда прежде не слыхали ни бояре, ни митрополит столь затеивых речей из уст государя, однако понимали они, что сие слова не Ивана Васильевича, но княгини Софьи. Именно она поручила привезти сюда итальянского зодчего, именно с ее слов возжелал князь отстраивать Москву на новый лад. Умная женщина, хитрая и потому нелюбимая многими боярами, что держались старых дедовских устоев.
– Однако, – понял перст десницы своей великий князь, – зодчий может принять православие, дабы средь вас, великие мужи, толков не было, – и обратился к мастеру, заранее зная ответ на свой вопрос, – готов ли ты, зодчий, войти в лоно нашей божьей веры?
Если бы Аристотеля ударили ножом в сердце, то ему не так было бы больно. Его попросили покинуть свою землю – хорошо; ему наказали построить храм чужой веры – согласен; он даже согласен положить голову на плаху, лишиться жизни, но отказаться от веры отца своего, от благословения родительского на всю жизнь – нет! И пусть его лишат всех благ, посадят в темницу, отправят на рудники, будут пытать раскаленным железом – даже тогда не откажется он от того, что свято и дороже всего на свете. Но был иной выход: с ним приехал сын Андреа, мальчик лет десяти, которому, возможно, предстоит прожить на Руси всю жизнь, и ради его благополучия Аристотель принял отчасти предложение князя.
– Господин, – молвил итальянец, – скажу тебе, не таясь, ибо правда лучше лжи. Господь всегда в душе моей и Его избрал отец мой, с Ним все мое благословение, и потому не могу я предать веру свою, в которой был рожден и которая хранит меня ото всех напастей. Но у меня есть сын десяти лет от роду, ради тебя, князь, я готов покрестить его в вашу веру, пусть твой настоятель будет спокоен.
Аристотель подтолкнул перед собой Андреа, одетого в темную епанчу, подбитую мехом. По щекам мальчика текли слезы, он понимал детским сердцем, что в скором времени лишится прежнего имени и прежней веры, войдет в храм народа дикого, чужого, но в слух ничего не сказал: слово отца – закон.
На следующий день Аристотель Фиоравенти вместе с Иваном Фрязиным, свободно владевшим итальянским, въехали на площадку, предназначенную для будущего собора. Все то место было огорожено забором, и там и здесь лежали вповалку леса, бревна, руины старого Успенского собора да иные покосившиеся от времени церквушки.
– Сие, – проговорил Фрязин, указывая на площадку рукой, – будущая мечта князя. Вот на этом самом месте поручено тебе возвести величественный храм.
Зодчий окинул взором площадку, кратко ответил:
– Боюсь, что воплотить в жизнь мой замысел удастся нескоро.
– Почто так говоришь?
– Сколько нужно разрушить и убрать, прежде, чем заложить первый камень.
– О том не печалься, мастер. Множество рук сделают черную работу быстрее, чем ты мыслишь. И да, следуй за мной, – толмач подвел Аристотеля к груде белых камней, взял один из них, протянул мастеру, – эти камни прибывают из Мячково, что неподалеку, наши люди мыслят, что они пригодны для работы.
Аристотель наклонился к груде, выбрал два камня, осмотрел их, потер друг о друга, и только затем проговорил:
– Камни сгодятся, но их нужны сотни, если не тысячи.
– Все будет, только прикажи.
– Вот моя просьба, ибо приказывать я не умею: пусть рабочий люд сегодня же приступит к расчистке сего места, а остальные отправятся за этим камнем.
С того дня и денно и нощно рабочие таскали бревна, молотами да пилами рушили деревянные церкви так, что только щепки летели в разные стороны. У ворот перед строительной площадкой собрался московский простой люд: мужики, бабы, отроки. Наблюдая за тем, как разбирают ветхие церкви, народ бранился, выкрикивал проклятия, не гнушаясь поносить как Аристотеля, так и бояр, что зорко следили за работой.
– Чего же вы, ироды, творите?! – кричали наперебой простолюдины. – Греха не боитесь, святыни во прах превращаете!
– Связался князь с латынщиком нечистым и нас всех погубить задумал!
– Долой инородцев с земли русской!
– Не дадим веру нашу на поругание!
Толпа, поддакивая бунтовщиками, в ярости ломилась в ворота, и если бы не подоспевший стрелецкий полк, неизвестно, чем бы все закончилось. Стрельцы с секирами где словами, где плетью разогнали толпу смердов, а князь тем временем вместе с Гусевым составили указ, который был тут же зачитан на площадях да торговых рядах: «Всякий, кто воспротивится воли великого князя и государя вашего и учинит бунт супротив постройки Успенского собора, тот будет казнен на Лобном месте». Сий указ укротил гнев народа, но не победил ненависть, что питал люд к чужеземцу.
Единственный из всех иноземцев полюбился всем мальчик Андреа, что вот-вот должен был принять греческое крещение. Целыми днями, оставаясь один, бродил мальчик по комнате, с тоской и слезами на глазах глядел в окно. Не мог простить отца, который ради мечты своей пожертвовал душой собственного детища. Разве любящий отец сделал бы нечто подобное?
Однажды Андреа пригласила к себе великая княгиня Софья. Мальчик робко вошел в ее комнату, богато убранную персидскими коврами и шелковыми занавесками, в углу в киоте под Образом тлели свечи, а в бахурнице теплились восточные сладковатые благовония. Княгиня в пышном платье и тонком кисейном платке, подошла к сыну зодчего, взяла его руки, усадила на скамью. Андреа глядел на нее с такой преданностью, такой детской наивностью, что женщина не смогла сдержать собственных чувств. Не имея сыновей, но мечтая о них, Софья Палеолог пригладила черные кудри ребенка, по-матерински, с искренней заботой поцеловала его в щеки, что маком вспыхнули от нежных касаний. Будучи лишенным матери, Андреа всей душой, всем сердцем прильнул к княгине, детским чутьем ощущая безграничную любовь ее. Она пододвинула поднос, на котором горкой лежали какие-то светлые квадратики. Мальчик глянул на них, с осторожностью взял один, покрутил в руке.
– Не бойся, мой милый, – ласковым голосом промолвила княгиня по-итальянски, – это рахат-лукум – восточная сладость, присланная в подарок от крымского хана Мегли-Гирея. Попробуй, очень вкусно.
Родная речь и ласковый женский голос сделали свое дело: мальчик принялся пробовать на вкус неведомые доселе лакомства, с упоением посматривая на княгиню. Софья наклонилась к нему, взяла детскую ладонь в свою, тихо сказала:
– Не печалься и ничего не бойся. Никто не причинит тебе вреда. Скоро ты войдешь в лоно нашей веры, я буду твоей крестной матерью. Слышишь? Ныне ты, Андреа, как сын мне, ибо я в ответе за тебя пред Господом Богом.
Мальчик слушал ее с нескрываемым интересом. Лед в его душе начал таять.
Минул год. За это время за место площади, некогда пустовавшей в своих развалинах, возвышались стены будущего собора – главного оплота православия на Москве. Аристотель столько сил, столько надежд возложил на сию святыню, сросся с нею единой душой, словно был храм единственным его детищем. Русский народ не ведал кирпичей и тогда зодчий превращался в строителя. Сам, в рубахе с засученными рукавами и портах, месил вместе с остальными глину, лепил из нее формы будущего материала, сушил их в печах, а потом собственными руками укладывал их на основу, возводя сажень за сажнем новые стены. Позабыв о сне и еде, о собственном сыне, который жил при княжеском дворе под опекой Софьи Палеолог, Аристотель всей душой предался лицезрению проделанной за то время работы, с упоением представляя, что через год-два на этом месте будет красоваться огромного размера собор, сверкая златыми куполами в лучах солнца. Не думая более ни о чем, как о мечте своей, зодчий в один день очень удивился, когда сам великий князь прислал за ним посыльного. Словно очнувшись ото сна, Аристотель похолодел сердцем, гадая про себя, какая нужда заставила Ивана Васильевича видеть мастера. Неужто государю не понравился будущий храм? Тогда он прикажет разрушить столь тяжкий труд и возвести новый. Нет! Не сможет Аристотель поднять руку на творение сердца своего, лучше уж он сойдет с ума, положит голову на плаху, наложит на себя руки, но не разрушит ни единого камня со стены.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?