Электронная библиотека » Лили Браун » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Письма маркизы"


  • Текст добавлен: 18 апреля 2015, 16:45


Автор книги: Лили Браун


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Бомарше – Дельфине

Страсбург, 25 октября 1777 г.

Высокоуважаемая госпожа маркиза. Вы не хотели поверить мне, что возможность увидеть вас в Страсбурге имела гораздо большую притягательную силу для меня, нежели возможность встречи с сыном Марии Терезии! Мы, смотрящие на политику как на искусство, нуждаемся гораздо больше в женщинах, нежели в коронованных коммивояжерах, которые занимаются политикой, как торговым делом.

Правда, вы с величайшей любезностью поздоровались со мной перед всем театром, в открытой ложе, без всякого скромного прикрытия. Но я слишком хороший знаток всех оттенков женской улыбки, чтобы не почувствовать тотчас же, что она не столько относилась к поцелую, с которым я припал к вашей руке, сколько к нахмуренному лбу г. маркиза и к саркастической усмешке г. кардинала. Поэтому я и не знаю, должен ли я считать очаровательную маркизу Монжуа моей союзницей или нет?

Женщины точно дети: они каждую свою игру играют с полным увлечением, но без малейшего постоянства. Если бы не было на свете королей, никто не мог бы поспорить с ними в непостоянстве.

В данном случае, однако, я почти готов оправдывать вас. Не потому, что вы теперь изображаете мать и этим делаете больше, чем Руссо, который, как все проповедники, ограничивает свое учение только проповедями, а вследствие того, что и я сам достаточно часто желал бы порвать союз с самим собой.

Вы знаете, камень свалился с души наших философов со времени объявления независимости Соединенных Штатов, потому что они видят осуществление своих идей, без необходимости самим участвовать в этом. Все преисполнены гордостью, что молодое правительство предложило аббату Мабли разработать проект конституции на основании своих принципов законодательства, и все увлекаются коммунистической демократией в Америке. Я, первый, вовлекший Францию в дело Америки, казалось, должен был бы увлекаться вместе со всеми, но с тех пор, как г. Франклин является представителем равенства и свободы, у меня является желание стать на сторону деспотии.

Пламя воодушевления начинает ослабевать и у французских борцов по ту сторону океана, – о которых вы осведомлялись с таким интересом, уважаемая госпожа маркиза, – и тем больше она падает, чем больше они замечают, что богиня свободы является для честных фермеров и мелких лавочников обыкновенной рыночной торговкой, желающей продать свои товары как можно дороже. Известия же о военных успехах в данный момент не особенно утешительны.

Я хотел, посредством политики, достойной Александра, реформировать мир, но теперь я вижу, что наши реформы нам вредят даже больше, нежели наши пороки. Поэтому, ради отдохновения, я меняю свой меч, – оказавшийся недостаточным, чтобы заменить навозные вилы в гигантском хлеве, именуемом Францией, – на перо, которое, по крайней мере, достаточно остро, чтоб пронзить отдельные комки грязи.

Добрым страсбуржцам, конечно, было бы приятнее, если б андалузский цирюльник из Севильи осмеивал бы испанские обычаи, вместо того, чтобы критиковать французские условия. Для их успокоения я их заверил, что я бы, разумеется, написал свою пьесу по-испански, если бы Вольтер написал свои английские письма по-английски, а Монтескье свои персидские письма – по-персидски. То, что вы поздравили меня с одобрением императора, указывает только, как давно, – о, целую вечность в полтора года! – вы покинули Париж и как далеки вы от него. Ничто так не компрометирует в настоящее время, как аплодисменты государей, и я бы наверное начал сомневаться в своем таланте, если бы не нашел вчера сходства между австрийским монархом в его зеленом мундире и г. Веньямином Франклином в его буро-коричневом квакерском сюртуке. Обоим так понравилась моя пьеса именно потому, что их собственная добродетель особенно ярко выдается на ее темном фоне.

Поэтому мне и оказана честь аудиенции у императора. Иосиф II, «просвещенный монарх», умеющий ценить поэтов и мыслителей! Я отлично понимаю! До сих пор в мировой кухмистерской все кушанья приготовляют только для того, чтобы щекотать небо высокопоставленных особ, и теперь мысли и стихи не представляют для них ничего иного, кроме возбуждающего средства для их расслабленных умственных желудков.

Расскажите г. маркизу об этой чести, выпавшей на мою долю: он после этого не будет больше сомневаться, что я – не более, как публичный шутник. И он не станет больше хмурить лоб, когда губы авантюриста будут прикасаться к прекрасной ручке его супруги. Если же вам нужна искра, чтобы взорвать пороховой погреб супружеского гнева, – что я подозреваю! – то я с радостью готов сыграть и эту роль. Вы, впрочем, давно уже должны сознавать опасность, заключающуюся в том, что в вашем присутствии каждая искра может превратиться в пламя!


Бомарше – Дельфине

Страсбург, 30 октября 1777 г.

Дорогая маркиза, какая ночь пережита мной! Известия из Парижа пробудили во мне все мечты моей юности. Герои в серебряных доспехах прогнали мечом всех злых духов моей старости.

Саратога пала, англичане истреблены, Америка свободна! Это начало новой эпохи мировой истории! Будь я в Париже, я бы даже заключил в свои объятия Веньямина Франклина.

Мы должны хорошенько запомнить часы, которые переживаем, для того, чтобы они освещали нашу жизнь тогда, когда все другие воспоминания будут только омрачать ее.

Вы не забыли, как я, после обеда, сидя с вами, в роскошной библиотеке принца Рогана, где больше диванов и мягких кресел, нежели книг, изображал вам провинциальную комедию, которую Страсбург заставил вынырнуть с оскаленными зубами из недр моей чернильницы. Я даже обрисовал вам ее главных героев: кардинала Рогана, главу всех верующих, которой в красной шелковой сутане, покрытой волнами кружев, ценностью превышающих доходы всей его епархии, и с такими бриллиантами на белых руках, какие не найдутся и во французской короне, служит утреннюю мессу перед чашей, украшенной рубинами и смарагдами, и бросает свое: «Изыди, сатана!» в лицо всем просветителям; затем – на принца Рогана, руководителя развлечениями лучшего общества, который в расшитом золотом кафтане и размалеванном жилете, каждая пуговица которого состоит из драгоценной жемчужины, вечером, за роскошно убранным столом сострадательно утоляет голод и жажду маленьких танцовщиц и, ликуя, провозглашает: «Эвое!» наперекор всем пуританам мира!

Я и теперь слышу ваш звонкий смех, – я думал, что вы уже разучились смеяться! – когда я объяснял вам, что обоих этих персонажей должен играть один и тот же актер. Я вижу усмешку на ваших устах, – был ли то знак подавленной радости или возмущения? – когда я признался вам, что мое знакомство с этим кардиналом и принцем помогло мне разрешить загадку, почему богословы снова так стараются поднять спор о божественности Христа. Какое было торжество для всех этих князей, если бы пошатнулся, наконец, авторитет Того, Кто проповедовал нищету!

Как раз в тот момент, когда я сделал это кощунственное замечание, мы услышали стук дверей, грохот отодвигаемых стульев, громкий гул голосов. Сгорая любопытством, мы вернулись в большой зал. О, это была для физиономиста незабвенная минута. Все глубокие душевные движения отразились на лицах присутствующих: гнев и радость, разочарование и удовлетворение, ненависть и любовь!..

Город Саратога сдался!

Молодые офицеры зазвенели шпорами. Свита императора австрийского, крепко стиснув бледные губы, старалась скрыть свою ярость и нарочно подчеркивала своим безмолвием свои монархические чувства, между тем как французские аристократы, с трудом подавляя радость, окружили меня и многозначительно пожимали мне руку.

Граф Фалькенштейн – как называет себя император австрийский, чтобы сделать свое человеческое существование немного веселее – вступил в серьезный разговор с кардиналом Роган и маркизом Монжуа.

«Они составляют заговор против свободы», – сказал я. В этот момент я почувствовал прикосновение вашей руки к моей руке. Я видел разгоревшееся личико, глаза, увлажненные слезами, и слышал нежный голос, который шептал: «Я все еще ваша союзница!..»

Захотела ли фортуна в эту ночь высыпать на меня все дары из своего рога изобилия?! Я поднес вашу ручку к своим губам и осмелился на несколько секунд прижать мои губы к белой, нежной и благоуханной коже, потом взглянул на вас, весь дрожа, точно в лихорадке, и встретился с вашим взором…

О, госпожа маркиза! Я в самом деле позабыл, что я – Фигаро, только Фигаро!

По крайней мере, теперь я постараюсь показать себя достойным этой роли.

События требуют моего быстрого отъезда в Париж. Это письмо, написанное ночью, представляет мое письменное прощание с вами.

К сожалению, мне приходится думать, что вы одобрите мою поспешность: Фигаро должен собрать сведения о вашем «друге юности», принце Монбельяре. Он сделает это, если бы даже ему пришлось для этого переехать океан! Но вы должны извинить ему улыбку, с которой он слушал, как вы, с серьезным личиком, говорили о «своем друге». Ведь Фигаро слишком большой знаток людей! Верите ли вы, в самом деле, в дружбу мужчины и женщин? Она служит либо покровом из золы для угасающего пламени, либо предвестием разгорающегося огня. Но, несмотря ни на что Фигаро сдержит свое слово!


Маркиз Монжуа – Дельфине

Париж, 5 ноября 1777 г.

Моя дорогая! Вы, вероятно, уже убедились, как я был прав, не относясь так трагически к заболеванию нашего сына и стараясь задержать ваш отъезд из Страсбурга. Припадок, вероятно прошел бы и без вашего присутствия. Доктор Троншен, конечно, уже успокоил вас насчет здоровья ребенка.

Не думайте, однако, чтобы я имел какие-нибудь сомнения насчет истинной причины вашего отъезда и вашего желания сопровождать меня. Вряд ли вы можете заставить меня поверить в вашу чрезмерную материнскую любовь, после того, как вы, в течение полутора года, нисколько не заботились о ребенке, и после того я не раз замечал выразительные взгляды, которые вы бросали на него и в которых я читал скорее ужас, нежели материнскую нежность. Скорее всего вы просто отыскиваете предлог, чтобы только быть подальше от меня! Ваши рассуждения по поводу разногласий, существующих между нашими взглядами и препятствующих всякому сближению, являются точно таким же предлогом.

Брак – не министерство. Иначе он должен был бы подвергаться частым переменам. Но это и не любовный союз, так как тогда он был бы очень непрочен. Это – союз, имеющий целью поддержание взаимных семейных интересов. И с этой точки зрения я имею право требовать от вас поддержки моих стараний, направленных к возвышению могущества и престижа моей семьи и к ее обогащению. Само собою разумеется, что прежде всего сюда относится обеспечение продолжения рода. Наш сын, к сожалению, вы видите, что я так же мало ослеплен, как и вы! – не может считаться удачным отпрыском нашего дома. Очень возможно, что он даже не проживет долго. Я же, как последний представитель нашего рода, несу на себе обязанность позаботиться о его продолжении. Только потому я и избрал своей женой молодую, цветущую девушку, нисколько не заботясь о том, что она не может считаться хорошей партией.

Я думаю, что вы понимаете меня, моя дорогая, и постараетесь сообразовать с этим свое поведение, когда я вернусь.

Мое пребывание здесь, к сожалению, не оправдало моих надежд. Правда, наши советы не остались без влияния на австрийского императора. Его необыкновенная простота явно заставляет двор стыдиться. И народ мало восторгался его простой солдатской формой.

Какая-то рыбная торговка, должно быть, возлюбленная какого-нибудь философа, простерла свою наглость до того, что поднесла ему букет со словами: «Как должен быть счастлив народ, которому приходится платить за ваши галуны!»

Но, в общем, я все же нахожу, что мой взгляд подтвердился, и что монарх, желающий сохранить лояльность своих подданных, должен держаться так же далеко от народной массы, как Бог от верующих, которые тотчас же перестанут Ему молиться, если Он станет рядом с ними. Император австрийский гулял без свиты, посещал философов, заставил Вокансона объяснять ему свою новую прядильную машину, а Бюффона – геологические периоды, смотрел в разных физических кабинетах на электрические опыты и, по-видимому, придавал всем этим вещам гораздо больше значения, чем вопросам политики. И через три дня уже перестал быть императором для Парижа.

Употребил ли он свое влияние на своих августейших родственников в духе мира – еще неизвестно. Королю нужен очень энергичный советчик, чтобы он мог противодействовать всеобщему настроению. Но все старания мои и моих друзей могут оказаться бесплодными, если мы даже не в состоянии оградить свои собственные дома от таких людей, как Бомарше!


Иоганн фон Альтенау – Дельфине

Париж, 5 ноября 1777 г.

Дорогая маркиза! Я уже готов был заключить из вашего молчания, что я каким-то образом оскорбил вас. И вот, на мою долю выпадает великое, несказанное счастье, недостаток которого всегда делает столь ужасным заброшенность одинокого человека, – я могу быть нужен!

Как только я устрою здесь самые неотложные дела, немедленно отправляюсь кратчайшим путем во Фроберг. Моя радость превзошла бы мое сострадание, если бы не вы были его предметом. Бедная Дельфина! Только вы успели немного отрешиться в Страсбурге от тяготеющей над вами судьбы, как она снова подчинила вас своей власти посредством ужасного припадка судорог, которому подвергся ребенок. И теперь вас мучает не только страх, но вы терзаете себя упреками своей чересчур чувствительной совести.

Разве это ваша вина, что вы, как сказал доктор Троншен, слишком рано сделались матерью? Разве это не вина общества, допускающего установиться такому обычаю, который требует, чтобы дочери знатных семейств были как можно раньше… проданы! Разве это ваша вина, что вы не могли подождать, чтобы ваше сердце и ваши чувства сами избрали отца вашего ребенка? Разве это не составляет неискупаемого греха нашего, до мозга костей испорченного общества, что оно унизило брак до степени деловой сделки и, таким образом, превратило любовь в тяжелое бремя? Действительно ли вы виноваты в том, что нежное дитя было поручено грубым попечениям крестьянки? Ни один садовник не оказался бы таким неучем в своей профессии и не стал бы пересаживать бледную тепличную розу в вогезский огород! Но наше общество хвастается, что оно лучше воспитывает своих членов тогда, когда они находятся дальше всего от законов природы.

Я бы хотел вылечить вашу душу, госпожа маркиза, для того, чтобы вы не обращали против себя острие кинжала своей совести и не убивали бы себя, а обратили бы этот стальной клинок против великих преступников, нарушающих законы природы, против государства и общества. Недалеко то время, когда все его невинные жертвы восстанут против него. Падение Саратоги уже подействовало на парижан, как знамение бури. Я видел в садах Пале-Рояля бедных ремесленников и мелких чиновников, которые еще недавно не разрешали себе даже мыслить и которые теперь сбегались туда разгоряченные, оживленно жестикулируя, когда распространилось известие о победе борцов за свободу. Один из мелких ремесленников, побледневший от комнатного воздуха, портной, вскочил на стул и крикнул таким голосом, который, казалось, должен был разорвать его узкую грудь: «Теперь за нами Европа!» Через час его возглас превратился в припев песни, которую уже распевают дети во всех дворах Парижа.

Вы пишете об уединенной зиме во Фроберге, как будто оправдываетесь передо мной. Наши мечты, полные надежд, должны будут наполнить ее!


Бомарше – Дельфине

Париж, 16 апреля 1777 г.

Дорогая госпожа маркиза! Со времени моего отъезда из Страсбурга прошло почти полгода.

Украшенный цветами прекраснейшей из женщин, я, как второй Баярд доверил себя волнам и направил свой корабль, не взирая на свирепые бури и грозные скалы, к той далекой цели, которую я себе поставил. Яростный ураган выбросил меня на негостеприимный берег. Мой меч проложил мне дорогу сквозь темную чащу первобытных лесов, поражая насмерть страшных чудовищ и защищая мою жизнь от нападения краснокожих. Он привел меня, наконец, увенчанного победой, в город белых мраморных дворцов и золотых колонн. Перед храмом свободы, сверкающим как солнце и густо окруженным кустами роз, – которые там высоки и крепки, как наши дубы, – я нашел героев Франции, отдыхавших от своих подвигов, на пурпурных подушках, а прелестнейшие дочери страны вытирали пыль с их сапог и, улыбаясь, предлагали им чудный цветок своей молодости…

Вы качаете головкой, госпожа маркиза, вы не верите мне? Вы утверждаете, что Бомарше не покидал Франции? Разве вы знаете с точностью, где находился Фигаро в этот промежуток времени? С клятвой, столь же священной, как и обет целомудрия священников и клятва в верности супругов, я утверждаю, что Фигаро преклонился перед храмом свободы и приветствовал храброго воина – принца Монбельяра.

Вы все еще не верите мне, госпожа маркиза? Беда, если наш испорченный век уничтожил и у вас веру в несокрушимую святость клятвы!

Скажу кратко: принц здоров, он сражался как француз, ему поклоняются как Аполлону и он скромен как Иосиф.

Не правда ли, вы с раздражением перелистываете мое письмо. «Разве я позволила ему писать мне больше?» – говорите вы. И все же вы должны меня выслушать, потому что через меня вы соприкасаетесь в эту минуту не только с Парижем, но и с целым миром, после того, как Жан-Жак удалил вас из Парижа и заставил чуждаться мира.

Вольтер в Париже! Парижский парламент сжег его книги, французское правительство отправило его в изгнание, но его идеи поднялись, освещая мир, из костра сожженной бумаги, и каждый год его изгнания прокладывал ему огнем и мечом дорогу во Францию.

Появление какого-нибудь пророка или апостола не вызвало бы в Париже большого воодушевления, чем появление Вольтера. Все другие интересы отступили на задний план: слухи о войне, придворные интриги, даже великий спор между пиччинистами и глюкистами, – все это потеряло значение. Парламент умолк, Сорбонна затрепетала, а энциклопедисты, которые обыкновенно выступали, как великаны, казались теперь какими-то карликами. И король, пожелавший вспомнить о том, что приказ об изгнании Вольтера еще не отменен, почувствовал внезапно, что существуют силы, превосходящие могущество французских королей.

По прибытии Вольтера, весь Париж устремился к нему, чтобы чествовать его, и он отвечал каждому с тем остроумием, изяществом и вежливостью, которые он сохранил от прошлых времен и перенес в нашу грубую эпоху.

Затем настал день, который явился венцом его жизни. В полдень его приняла академия. Все члены академии, за исключением епископов, которые прислали извинения, вышли к нему навстречу к самым воротам, – честь, которая еще не была оказана до сих пор никому, даже королю! Он вышел из коляски: маленький и худой, в седом парике, как сорок лет назад, обрамляющем его бледный лоб, в красном, опушенном мехом, кафтане на худом изможденном теле и широких, кружевных манжетах, спускающихся на его костлявые, желтые руки с длинными пальцами, напоминающими когти его ума, которыми он, подобно кровожадному зверю впивался и разрывал на части низменных и лицемерных ханжей. И вот бессмертные преклонились перед ним, когда он взглянул на них своим молниеносным взором!

Но чествования академии были только прелюдией того, что его ожидало в национальном театре. Его путь от старинного Лувра к Тюльерийскому дворцу был настоящим шествием триумфатора. Тысячи людей стояли по сторонам улицы, забывая о рангах. Красные каблуки кавалеров соприкасались с деревянными башмаками ремесленников, шелковые полонезы дам – с синими передниками служанок. В театре его встретили бешенными овациями. Все поднялись, когда он вошел. Пламя свечей дрожало от всеобщего движения, шорох платьев напоминал шум отдаленного прибоя, и когда очаровательная красавица увенчала лавровым венком седую голову великого человека, и все цветы, украшавшие волосы и грудь женщин, полетели к его ногам, то, казалось, наступила минута, когда перед богиней разума были повергнуты во прах, закованные в цепи, гиганты: нетерпимость и фанатизм!

Была уже темная ночь, когда двери театра закрылись за чествуемым философом. Но едва он показался на ступенях лестницы, как уже кругом него запылали факелы, при свете которых двигалась необозримая толпа. До этой минуты его лицо оставалось неподвижным, но тут я увидел, что он побледнел, глаза его расширились и восковые руки, тяжело облокачивавшиеся на плечи его спутников, зашевелились и протянулись вперед…

Священнослужитель будущей религии благословлял толпу! Ее торжественное молчание указывало, что она поняла его. Но в тот момент, когда он, снова превратившись в усталого старца, начал медленно сходить с лестницы, опираясь на друзей, раздался снизу чей-то голос, в котором как будто слились голоса всех, точно в огромном церковном хоре, распевающем псалмы:

 
«Je suis fils de Brutus et je porte dans mou coeur
La liberté gravée et les rois en horreur»[10]10
  Я сын Брута: в моем сердце запечатлена свобода и отвращение к королям – фр.


[Закрыть]

 

И при звуках своего собственного стиха, точно отраженных бесконечное число раз от человеческих стен по обеим сторонам улиц и раздававшихся как нескончаемое эхо, Вольтер продолжал свой путь по городу. Только уважение ко сну утомленного старика заставило толпу умолкнуть перед его домом.

Наш опасный конкурент – мировая история, со своими великими трагедиями и великолепными комедиями, то и дело выставляет нас, драматургов, жалкими кропателями. К этому мы уже привыкли. Но что она также опережает нас и в представлении трогательнейших пантомим – это, в самом деле, для нас постыдно! Кошен, секретарь академии художеств, продолжающий утверждать, что будущее сцены принадлежит пантомиме, должен бы чувствовать себя теперь настоящим триумфатором рядом с Вольтером.

Только в том, что касается морали, мировая история могла бы поучиться у нас, сочинителей комедий. Мы отпускаем свою публику в момент высшего напряжения чувств. В своем носовом платке она уносит домой свое умиление, свое душевное сокрушение и свой восторг, когда пьеса окончится.

Но мировая история!.. Впрочем, послушайте сами.

Вольтер почувствовал себя больным – оттого ли, что чрезмерные почести подействовали на него, как чрезмерное количество шампанского, или оттого, что этого шампанского было недостаточно, так как не хватало бутылки из королевского погреба? Послали за врачом, но Вольтер потребовал… священника! Аббат Готье прибежал с величайшей поспешностью – дело шло, ведь, о жирном куске для церкви! В спальне, более похожей на храм сладострастия, нежели на святилище муз (друг Вольтера и его гостеприимный хозяин г. Вилльет признает только ту любовь, которую наша христианская мораль проклинает, но наше античное образование усердно культивирует), аббат выслушал исповедь еретика. Умри Вольтер тотчас же после этого, его последними словами были бы не те, которые мы вложили бы ему в уста, для вящего эффекта, на сцене: «Ecrasez l'infame»[12]12
  Покарайте нечестивца – фр.


[Закрыть]
, а смиренное признание: «Я умираю в лоне святой католической церкви…»

Но то, что король все же не принял его после этого покаяния, когда он опять выздоровел, очень огорчило г. Вольтера!

Однако, в нашей великой пантомиме было, разумеется, много участников. Алтарь помешал патриарху сыграть до конца роль героя, а меч был для него слишком тяжел. Те же, кто его чествовал, подхватили этот меч.

Мне кажется порой, что сохранять веру в людей, пожалуй, еще более нелепо, чем верить в Бога и святых. Несмотря на все доказательства атеистов и тысяча девяносто девять параграфов Гольбаха, можно привести гораздо более убедительные доказательства против веры в людей, нежели против веры в Бога.

Через два дня после триумфа Вольтера любопытство заставило меня пойти к некоему г. Месмеру, который пользуется таинственной репутацией как исцелитель всех телесных недугов. Я увидел вокруг стола множество людей, тесно сидящих друг около друга. Каждый из них, с выражением величайшего благоговения прижимал к какой-нибудь части своего тела, даже самой сокровенной, конец стальной трубки, выступающей из стола. При этом один человек, одетый в черное, играл на гармонии, а другой прогуливался взад и вперед торжественными шагами и на секунду прижимал концы своих пальцев к голове сидящих. Среди этих последних находились люди с громкими именами: герцогиня Гранвилль, граф Артуа и даже один из ваших «друзей» – граф Леврез! Некоторые из них только два дня тому назад прижимали к губам руку Вольтера. А сегодня они верят в магнетическое колдовство г. Месмера и чрезвычайно были бы рады поручить ему самую неизлечимую из всех больных… госпожу Францию, лишь бы избавиться, наконец, от г. Неккера!

Не находите ли вы, прелестная женщина, что действительность является жалким драматическим произведением? Где же вы найдете в ней единство действия, нарастание конфликта и возвышающую развязку?

Если бы я не знал, что вы живете в пустыне – разве за пределами Парижа существует что-нибудь иное? – то я бы извинился за содержание этого письма, которое, пожалуй, более пригодно для типографских наборщиков «Mercure de France», нежели для белых ручек прелестной маркизы.


Граф Гюи Шеврез – Дельфине

Париж, 19 июля 1778 г.

Письмо с того света, дорогая маркиза, удивило бы меня меньше, чем ваше письмо! Вы исчезли, положим, вы скрылись на остров блаженства в обществе одного немецкого философа, но разве нужны другие более ясные доказательства, что вы желали считаться умершей для нас?

Вы спрашиваете меня о новейшем увлечении Парижа, г. Месмере, у которого меня видел ваш тайный корреспондент. Конечно, он сказал вам правду. Я не пропускаю никакой сенсационной новинки, будь то права человека или магнетизм! Ведь так приятно, что можно сослаться на свободу, когда ничего другого не хочешь делать, как только то, что нравится; что можно ссылаться на равенство, когда желаешь соблазнить молоденькую девушку из предместья! Так как я, как вам известно, страдаю сердцем вот уже два года, то я и пошел к Месмеру. Он не вылечил меня, – должно быть, его магнетизму противодействует другой, более сильный, – но вообще он излечивает все, даже хроническое тупоумие. Вследствие этого мы все, в Версале, стали удивительно остроумны. Хотите серьезных доказательств его волшебного искусства? Спросите графиню Полиньяк, больше не страдающую истерикой, г. Маньена, потерявшего свой злой язык, принцессу Геменэ, получившую роскошную грудь, и герцога Орлеанского, у которого снова выросли на голове волосы! Самое лучшее было бы, если бы вы сами приехали сюда. Месмер исцелил бы вашего сына от его болезни, а Париж исцелил бы вас от философии.

Со времени декларации нашего открытого союза с Америкой мы уже пресытились речами и жаждем действий. Герцогу Шартрскому, понюхавшему пороха в битве при Кессане, была сделана в опере овация, точно второму Тюренну. Венчать лаврами военных героев представляет нечто новое для парижан. В течение стольких недель они не имели времени веселиться, поэтому они с радостью пользуются теперь этим удобным случаем и поют гимны победе даже тогда, когда какой-нибудь француз даст по носу англичанину!

Оплакивать Вольтера и Руссо было необходимостью, во внимание к нашему престижу в Европе. Но, в сущности, все эти знаменитости неудобны. Ведь и дети больше веселятся, когда взрослые не сидят с ними! Впрочем, Жан-Жак, умирая, все-таки записал эпитафию Вольтеру, своему сопернику, опередившему его в славе и смерти:

 
Plus bel esprit, que beau genie,
Sans foi, sans honneur, sans vertu,
Il mourut comme il a vécu
Couvert de gloire et d'infamie[13]13
  Более остроумный, чем гениальный, без веры, без чести, без добродетели, он умер, как и жил, покрытый славой и бесчестьем.


[Закрыть]

 

Приятельница философов, по-видимому, очень торопившаяся открыть свой салон на небесах, прежде чем Вольтер и Руссо успеют посетить Жоффрен и Леспинас, – маркиза дю Шателе умерла раньше их, умерла от последствий преждевременных родов; быть может, в ее годы правильнее было бы говорить о запоздалых родах?! Ее муж, маркиз, был в полном отчаянии и уверял каждого из выражавших ему соболезнование, что он в ее смерти совершенно невиновен. Как будто в этом кто-нибудь мог сомневаться?

Если вы решитесь, наконец, поспешить с приездом, дорогая Дельфина, то королева будет рада увидеть вас на своем летнем празднике в Трианоне, который на этот раз будет устроен в честь греческих богов. С тех пор, как Лагарп перевел Софокла, мы все стали интересоваться классиками, и я, конечно, буду тоже восторгаться античным миром, если маркиза Дельфина в одежде олимпийской богини примет участие в наших играх.


Иоганн фон Альтенау – Дельфине

Париж, 30 июля 1778 г.

Дорогая маркиза. Вы чувствовали, что я ушел от вас с тяжелым сердцем. Никакая жертва не была бы слишком велика для меня, если б только я знал, что могу вам доставить этим счастливые минуты. Но то, что вы от меня требуете, не только потому так тяжело для меня, что противоречит моим убеждениям и моему рассудку, так как меня вынуждают серьезно относиться к такому шарлатану, как г. Месмер, – но тяжело еще и потому, что я не жду от этого никакой помощи для вас.

Я был у него тотчас по приезде. У него замечательны только светлые, почти совершенно бесцветные глаза, похожие на каплю воды, которая преломляет солнечный луч. Я описал ему состояние вашего ребенка: его апатию, его припадки ярости, его беспричинные слезы, склонность к жестокости и его разговор, напоминающий скорее стон дикого зверя, нежели человеческую речь.

Он не прерывал меня ни одним звуком, но потом спросил про вас, про кормилицу и отца ребенка. «Я попробую», – сказал он потом и больше не прибавил ни слова. Дюжины ожидающих сменили меня. Справки, которые я навел об этом человеке, очень противоречивы. Одни над ним смеются и называют его шарлатаном, другие видят в нем чудотворца. Но так как эти же самые энтузиасты с таким же увлечением рассказывали мне и о чудесах г. Сажа, делающего золото, и о г. Дюфур, излечивающем сумасшедших, то, разумеется, я не мог после этого придавать особенную веру и всем их рассказам об успехах месмерского магнетизма. Но отказаться от этой попытки, пожалуй, будет для вас еще тяжелее, чем если бы даже эта попытка оказалась, в конце концов, безуспешной. Поэтому я и не хотел бы влиять на ваше решение.

То, что я чувствую с тех пор, как покинул Фроберг, нельзя выразить словами. Эти миновавшие месяцы представляются мне друзьями, которых мы любим тем сильнее, чем больше искажены страданиями их лица. Каждый день был борьбой с маленьким диким зверенышем, который разрывал сердце своей собственной чудной матери и ни над чем так пронзительно не смеялся, как над ее слезами!

А потом вечера с вами, Дельфина! Во тьме оконной ниши я слушал вашу игру на арфе. За столом, при розовом свете лампы, вы слушали меня, когда я читал вам Руссо, Вольтера, Дидро и чудные стихи молодого германского поэта-бюргера – Гете. И часто мы вместе молчали, как только могут молчать близкие люди. Часы проходили. Вы смотрели на меня усталыми глазами. Я был настолько безумен, что воображал, будто вы не хотите со мною расстаться!..


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации