Текст книги "Тёмное время шуток"
Автор книги: Лина Сальникова
Жанр: Киберпанк, Фантастика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Лина Сальникова
Тёмное время шуток
Иллюстрации Яны Климовой
Обложка Анастасии Ростовцевой
февраль
февраль пять лет спустя – скрипучи половицы,
расстегнуто окно – февраль пять лет спустя
такой же, как и тот, не переставший сниться;
морозные слова у кадыка хрустят,
а под ногами – снег. въедаются подошвы
в подтаявшую стынь, в растопленную муть.
со мной всегда есть я, какого вспомнить тошно,
и я, каким себе я нравлюсь самому.
давай на пятый круг, раз все опять сначала?
конец споем в конце. куда нам, брат, спешить.
я помню: в первый раз мелодия звучала,
такая, как сейчас. я, февралями сшит,
небрежно, на авось, как скрученные нити,
держу внутри себя несбывшихся людей.
зачем-то для себя пытаясь объяснить им
мучительную связь тогдашнего и здесь.
февраль пять лет спустя от года независим:
все так же не смешон февраль пять лет спустя.
в конце нас, может быть, помянут в бенефисе
в честь жизни, а потом, написанных, простят.
убийца лилий
во мне просыпался холодный убийца лилий,
срезающий стебли им, хрупким, – до сока, с хрустом.
зачем вы пришли, не решившие «или-или»,
зачем вы себя отдаете моим искусствам?
картонные и несчастные: «оживи нас».
предмет волшебства, волхования и алхимий.
я молча срезаю стебли наполовину,
и каждый цветок получает в подарок имя.
всё просто в любом колдовстве: не проси – не зная.
убийца и мастер не помнят от просьб отказа.
под солнечным светом улыбка ножа – стальная.
и каждое имя молчит над хрустальной вазой.
Пикник в муравейнике
Постирали платок – он осенних набрался слёз.
Расстелили постель – никому в ней опять не спится.
У соседских людей чертенёнок на год подрос.
У глубинных зверей морды сделались словно лица.
Я стираю белье у промзоны, где пережжен
яркой ржавчиной дней бельевой опустевший провод.
Ожидание сталкера – осень любой из жён.
Прелесть осени – быть неминуемой и суровой.
А внутри у меня – эта комната под замок.
Тишина из нее смотрит, взгляд неподвижно вперив.
Я хотел испугаться, что выстрелят, но не смог.
Всё равно я останусь зверем под этой дверью.
мой печальный шут
Пляши, пляши, мой печальный шут.
Корми толпу и смеши людей.
На мостовой голоса и шум,
и время бьется – сейчас и здесь.
Терпи побои, ты к ним привык —
что сделать челяди площадной,
когда ты видишь такую высь,
что не сравнится с их мрачным
дном?
В тебе, насмешливом, хлещет жизнь —
словами, горлом. Ты гол и нищ.
Держи ладони мои, держи, —
через касание льются дни,
одни и те же – с тобой, другим,
совсем другие – с тобой одним.
И смолкнут на мостовой шаги.
И голосов оборвется нить.
Но мне – с тобой, а совсем не к ним.
маме о лебедях
чего только ни привидится бога ради
как встретишь все это в реальности на беду…
здравствуйте мама я в собственном гордом аде
или чужом гладко вылизанном аду.
завтра целехонек снова туда пойду.
смотришь на мир выплывающий лебедями —
думаешь сам выйти в белом таком пальте.
но лебеди к ночи становятся леблядями
на гадкой и не отражающей пустоте.
а впрочем я мама всё это хотел вертеть.
Баю-бай
Вот и спать ложись, все закончено, баю-бай,
не придут ни волчок, ни гоблин и ни бабай.
это сказка про тех, кто живет у тебя в груди.
если тяжко в груди, говори себе: я один.
Был сим-сим, а теперь двоих ты закрыл в ларец.
больше нет ни царевичей, ни колдовских царевн.
только мысли твои, словно цепь на дубу, звенят.
и огниво надежное не разожжет огня.
оловянный солдатик, оставь одинокий пост.
не борись ни с каким из сюжетов до этих пор.
потому что вся жизнь – и сама по себе борьба.
не пиши о ней сказок, не жди их. и баю-бай.
Матрица
Третий год мы играем в избранных,
первый год мы играем в понятых.
Ничего не сулит реальности,
если жить по законам матрицы.
Если вычеркнуть привкус памяти,
чувство времени, эхо комнаты,
то совсем непонятно главное:
что же общего в нас останется.
Представляясь тебе как Тринити,
преставляясь в сюжетной линии,
я не помню о муках совести
и о чем ты тогда просил меня.
Не пытайся по смутным признакам угадать,
что ещё болит во мне.
Если хочешь сюжета – выбери:
либо красная, либо синяя.
тилль
тилль улыбается, к ночи припав виском.
знает, что горячей говорить в плечо.
к осени время движется кувырком,
наоборот течет.
у тилля под бабочкой нервничает кадык —
узел тугой все слова ему пережал.
нежность – лишь выдох, немой уходящий дым:
тилль не находит ей нужного падежа.
ночь отстраняется, губ кривизну не скрыв.
с жалостью смотрит, как будто он импотент.
будто не тени двух его мощных крыл,
а боль залегла вдоль стен.
тилль не смеется дольше, чем был готов.
не раздробится от смеха у горла ком.
он стареет, морщинеет, словно дощатый стол:
бандероль неоткрытая, ящичек с пустотой,
обессилевший скрип и безжизненно блеклый тон…
…только бабочка все еще бьется под башмаком.
Возьми же циркуль
Возьми же циркуль, начерти окружность.
Всели в неё свой диковатый цирк.
Как часто те, кто застывал снаружи,
по внутреннему были не спецы.
Живи по центру созданной арены.
Стирай остатки грима, пыль сукна.
Как часто там, снаружи, перемена
бывает нам с арены не видна.
Вся жизнь – преодоление различий.
Люби момент, где векторы сошлись.
Ведь там, в конце – нас, бледных и тряпичных,
засыплет тот же самый нафталин.
Никогда
Забываешь, кто ты такой, кем ты был таков,
за каким тебе звук глухой или честный вой.
Ходишь куклой безликой, болванчиком, дураком.
Замираешь от страха: заметят, что ты живой.
Говорящему выйдет самый последний срок.
На молчание слишком высокий теперь тариф.
Погружаешься в мысли, как пальцы – в песок сырой,
и опять в тебе стынет зажатый руками крик.
Завтра, завтра ты будешь смелым. Дождись утра.
Привыкай, как сквозь пальцы уходят в песок года.
Завтра, завтра… ты просто болванчик, немой дурак.
И молчание не кончается никогда.
символика
Он говорит: «Третьи сутки болит ребро —
вот не иначе, как быть тебе нынче Евой».
В символике этой меж ребер, как между строк,
мне бы запомнить, что ад – то, что ноет слева.
Мне бы извлечь себя бережно, целиком,
и выдохнуть, если он сделает этот выдох.
…а я с этой райской невыветренной тоской
по дьявольским искушениям индивидов…
Alone in the dark
Учись и держать лицо, и держать удар,
девочка с сердцем, распахнутым для чудес.
Alone in the dark, нет разницы в городах —
куда бы ни шла ты, тьма достает везде.
Чем чище любовь – тем взгляд у неё больней,
тем слово отточенней, чтоб задевать нутро.
Alone in the dark, кроме тьмы ничего и нет.
Готовь своё сердце под острое серебро.
Пора привыкать, что у света есть кривизна,
и тянутся тени по людям и городам.
Чудес не бывает. Бери свой большой фонарь.
Иди.
Alone in the dark.
In the dark.
The dark.
Саломея
Дали голову, и к ней прилагалось блюдо –
чтоб однажды кровь согревающая вскипела.
Иногда любовь доходит до самосуда
и почти что привычного «больше не ваше дело».
Тело пело, когда от смерти хотелось танца.
Тело стыло, когда любовь заходила с тыла.
Ни один из живущих не считывал интонаций.
Ни одним из живых мелодия не забылась.
За секунду до поцелуя ты ищешь выход,
За секунду до поцелуя я каменею.
Ничего, что в моей голове теперь слишком тихо.
Ты ведь долго выпрашивал это, мой Саломея.
В городе с тенью
В городе с тенью кленов или платанов осень едва ощутима,
всегда спонтанна. Птицы на проводах – узелки на память,
идёшь и считаешь, что при себе оставить. В улицах с вечно
певучим эстрадным тембром сложно забыться, легко не
сбиваться с темпа плиток, шагов, трамвайных путей по кру-
гу. Хочешь сбежать от себя – поверни за угол. Юг обнимает
за плечи – сентябрь жаркий. Нет ни навеса, ни тени, ни
дня, ни арки, где можно стоять, если время бежит не с теми.
Хочешь – молчи, пока вечер не опустеет. В городе света
и тени, фонарных льдинок всегда различаешь, кому ты
необходима.
Но осень плетёт паутину в оконной раме.
И ты просыпаешься
в зимнем
чужом
и странном.
Дровосек
Вот заходишь порою один в чудесатый лес —
дровосек дровосеком, а в дебри себя полез.
И, уверенный, рубишь стволы: «Хороша доска», —
не дрожит рука.
Расползаются змеи, напуганы, из коряг,
птицы мечутся, у лисицы глаза горят —
всё орет в тебя, узурпатора-дурака —
не дрожит рука.
Натаскавшийся вдоволь щепок сухих и дров,
ты, пустой, развороченный, руки растерший в кровь,
предвкушаешь: «Построю из этого дом – и ка-а-ак…»
…но дрожит рука.
Аладдин
Никакой нет прелести в том, что привык один.
Аладдин, паладин, ты боишься терять людей.
И поэтому внутренний цензор всегда следит за моментом,
когда указать им: «Ваш дом не здесь». Откреститься до
Крестного хода, сказать им «чур, я от вас защитил эту кре-
пость внутри груди. Чтобы вас не любить – о любви своей я
молчу». И смотреть, кто из них не торопится уходить. В нож-
нах нет нужных слов для них, воин и Аладдин. Цензор души
искал, а находит лишь груды тел.
Ты их сам убивал. Ты и правда теперь один.
Будь по-твоему. Ты ведь этого так хотел.
Это лето приносит бури
Это лето приносит бури, дурные сны, половодье и многолю-
дье конца весны, боль своих, поражения дальних или чужих,
хаотичные тиканья или больной режим, что мейнстримом
повреждены.
У меня есть возможность беречь их и выключать, быть поко-
ем, сестрой, оберегом в ближайший час. Их историей, эхом и
смехом, теплом и сном. Говорить об одном и молчать с ними
об одном. Звать врача или палача.
Утешать их: «Однажды ты станешь совсем иным», не давать
им советов, подсказывать им коны, отпускать их гулять конем
и ходить с коня. Только все это можно делать и без меня.
Небо тянет под одеяло остаток дня.
Тишины.
Чаща
И клубилась чаща – зеленый дым,
ни один не выбрался молодым.
Вот таким, как был, собирался в путь,
похвалялся «пройду ее как-нибудь!»
Ни один не вынес ее внутри —
там укол сосновый, совиный крик,
скрип ветвей в холодном ее ветру.
Эту чащу и пламенем не сотрут.
Я иду, держа ее на весу:
никого не вспомню и не спасу.
Потому что никто не просил спасать.
Ветром вспороты кроны – и небеса
льются черною кровью, совсем густой,
пахнет чьим-то смолистым, глухим «постой!»,
но нельзя оборачиваться, нельзя —
сгинут все, кто однажды был чащей взят.
А в руках у меня – не огни, но свет.
А в глазах у меня: посмотреть наверх
и увидеть, как звездная каплет кровь
из разреза тяжелых шуршащих крон.
Говори не со мной – я к словам привык
так, что мой обездвижен давно язык,
так, что горло сипит, словно шепот чащ —
вот как долго я имя твое молчал.
На две стороны кроны – все мгла и мгла,
словно черно-зеленые два крыла,
словно птица косматая – не взлететь —
зацепила, ложась, ветровую сеть.
Говори не со мной – я листва и мох,
я хотел обернуться, но я не смог.
И ни глаз твоих света, ни света звезд…
Только с чащей друг в друге мы – в полный рост.
Городской прибой
Ни черта это не стихи. Это нас с тобой разбивают часы,
заглушает ночной прибой. Разделяют людские помехи и
рассинхрон так, что каждый другого слышит наоборот. Это
странная кинолента из дней и дней, где мы ходим, и каждый
по-своему глуп и нем. Где внутри так жестоко ссорятся голоса,
что ни слова друг другу вслух не дают сказать. Я дошел до
тебя, до души, острия ножа, чтобы знать, как друг друга не
вычеркнуть, не сбежать, как обида не вытесняет собой любви.
Никакое из проявлений такой любви. На такой высоте, на
какой я однажды был, отрекаются от обвинения и борьбы,
отзываются сердцем и чувством своим шестым на того, кто
сумел запомнить и не остыл.
Я тебе не война, а как раньше – покой и тыл.
Что есть гордое, отраженное в зеркалах? Я пошел бы к тебе,
только ты меня не звала. А потом понимаешь, что нет ни-
каких зеркал, кроме неба, в котором светятся облака. Этот
рокот и шепот, и цыканье сквозь губу обязательно станут со
временем «просто будь», обязательно сбудутся, бурю в себе
смирив. Это просто со временем вырастет изнутри.
Так из почвы сухой поднимается кипарис.
Это нас разбивают часы, городской прибой, это мы занимаем
гордости на любовь. Это мы и глупы, и немощны, и смешны,
если этому не находим путей иных.
Я целую тебя в эти звонкие облака.
Я не знаю, какого черта, когда и как.
Но ты слышишь меня.
Ты слышишь наверняка.
отчаянный часовщик
а потом все крошится – возьми его и рассыпь.
вязкое, как песок, тебя поглощает время.
отчаянный часовщик разбивает свои часы,
но все равно стареет.
а потом ложится всё: молчанье на губы, снег,
тела, чьи-то тени длинные – ни признака новой жизни.
отчаянный часовщик помнит часы на своей стене
до мельчайшего механизма.
а потом всё слушает монотонный шуршащий шум.
хуже колодца и маятника, молота с наковальней…
отчаянный часовщик, про которого я пишу, —
я.
а ты – это время,
что
сейчас
меня
убивает.
Привычка
Привычка ложиться в четвертом часу утра
и утром, чтобы там ни было, быть в строю.
Королевы растут средь столового серебра,
кровей голубых и песен, что им поют.
Среди воздыхателей, свиты, своих шутов,
умея, когда наскучило, сделать знак.
Поэтому, если заходишь ко мне в чертог,
ты все это должен помнить, уметь и знать.
Будь ты хоть княже, хоть самый могучий царь,
рыцарь бесстрашный, богатых краев раджа,
тебе никогда не владеть мною до конца,
тебе никогда меня силой не удержать.
Мир тебе, путник. Ты гнал своего коня,
чтоб мне поклониться учтиво, почти что в пол…
С утра меня ждешь тут. Так хочешь забрать меня? —
Ну что ж. Я готова услышать об этом. Пой.
голдингтон
Все конечно, повелитель, твой город глух,
он отрезан от континента, как мрачный остров.
Твой искусственный бог привлекает детей и мух,
ты и сам – ребёнок, мятежный, заблудший дух —
и теперь у тебя ничего не бывает просто.
Кости хрупкие, но срастается перелом,
перевал за спиной скрывает других мальчишек.
Там, где ты становился мужем, не знали книжек,
то, что ты стал правителем, радовало не слишком.
И поэтому ничего тебя не спасло.
Забирайся повыше – так лучше обзор окрест.
Скоро – страшные сказки, и головы ждут на кольях.
Ты хотел не игры, но теперь ты всегда в игре.
Пахнет смертью и мясом, зажаренным на костре.
Ты на острове. Чем ты расплатишься с этой болью?
Беглый кролик
Вот и осень, падение в кроличью западню, то есть
нору, то есть в царство живых зеркал. Я к прощаниям
прибавляла ещё по дню, говорила: я слово вам верное
уроню – по нему потом можно вернуться наверняка.
Шляпник в этот момент забывал меня ради шляп, а
Чешир не прощался и медленно исчезал. Сколько раз я
хотела сказать, как во мне болят ваши карты, усмешки,
игрушечные поля, недоверие в ваших не полных любви
глазах. Белый кролик роняет чашку: «Себе не лги», —
осень кружится: белое, чёрное, желтизна… Нет, они не
за правдой, и ты им с ней не нужна. У осеннего неба
всегда не бывает дна.
Так беги, белый кролик.
Ты слышишь меня?
Беги.
Никаких королей, никаких шутов
Никаких королей, никаких шутов.
Брат мой названый, званый, к тебе я шел,
чтоб спросить: а глупость дают – за что?
До того с этой глупостью хорошо…
Ни принцессы, ни фрейлины, ни толпа
не слышны, ведь внутри этот белый шум.
Вот дойду к тебе, верный твой друг и паж, —
непременно об этом тебя спрошу.
Попадаешь, бывает, на дурака,
а потом понимаешь – и сам дурак.
Почему не назначат за глупость казнь?
Что ты скажешь на это, мой старший брат?
Я кричу им: «Так вот же я, вот же, вот,
на кой черт голова мне, когда я слеп?»
Я готов был за глупость – на эшафот.
Как назло, ни шутов нет, ни королей…
Шут
Как мне себя делить, не деля никак?
Я похож на шута, блаженного дурака,
когда, представляя тебя в целом вихре сцен,
не в силах улыбку стереть на своем лице.
А вечерами я – грустный, усталый мим,
за дерзость поддаться казнимый собой самим.
И если и цирк этот тоже – сама любовь,
то как выходить из роли в ладах с собой?
Скажи мне, мой друг далекий, мой старший брат,
я настолько отчаян, что слову – любому – рад.
Все проходит, и только это стучит «умри»
у болящих висков, когда я стираю грим.
Тень
Тень моя, раньше я мог высекать огонь —
и на пещере, безжизненной и пустой,
медленно двигались духи рассветных гор,
солнце поило собой луговой простор.
Тень моя, раньше дышало всё, а в сердцах,
нежных и трепетных, пламя мое цвело.
Я их касался – и свет на двоих мерцал,
и, заалевшись, по ночи текло тепло.
Только один приходил ко мне, дав огня,
и не просил оживлять на скале фигур.
Тень моя, может быть, он оживит меня.
Может, еще хоть единожды я смогу.
Герой на час
Ходят парами и по трое,
сыплют сахарное – на чай.
Слишком просто прослыть героем,
если выбрать на это час.
Из разомкнутых звеньев сквера
осень сыплет к ногам листву.
Запечатанные конверты
дольше пишущего живут.
Не ходи ни одной дорогой,
если сердце не знает карт.
Слишком просто решить стать богом,
если понял, когда и как.
Только осень – всегда воронка:
смотришь внутрь – идешь ко дну.
Слишком поздно давать зароки,
если прошлого не вернуть.
Завтра снег
Что ни кочка в нашем небе, то прозрение.
Выбрел школьницей со сбитыми коленями,
возвращаешься – с клюкой, губа поджатая.
Где-то рельсы тихо шепчутся с вожатыми,
юность метит, ошибается со станцией —
ни уехать, ни за глупость рассчитаться с ней.
Травы лижутся по-песьи – треплешь ласково.
Остаешься мертвым – домом, в детях – сказками.
Память мнется, как платок, стоит за лавкою
да звенит в кармане ржавыми булавками.
Где-то поезд отзывается в попутчиках.
Пес на станции останется до лучшего.
Что-то с небом нынче туго, и с коленями.
Завтра снег, поди.
Ноябрь.
Просветление.
По-французски
Терпеть не могла, если ты со мной на французском:
у него слишком много любовников, ворот узкий.
Даже ложь на нем слишком похожа на правду – где там,
я все время с тобой действительно не об этом. Я все вре-
мя с тобой, потому что всегда со всеми – каждый вписан
в реальность: как небо, как тень растений, как обычные
вещи, которые существуют. Только так я и представляю
себя живую. Не ходи в эту осень, как ходят с ума, не надо.
В этом слишком сладка отрава, заразна радость. В этом
слишком безвыходно, если стирать границы – даже самым
свободным потом не освободиться. В этом старом романе
все правда: идешь на выход, коридор не пускает, становит-
ся страшно тихо, и неправильно бьется сердце под тесной
блузкой,
и влюбленные вечно кончают с собой и летом,
впрочем, я ведь, mon cher, действительно не об этом.
Никогда не любила, что ты со мной по-французски.
Большой ночник
Ты ничей, и мы закончим с тобой вничью.
Нам, таким, готовится пара за много зим.
Швейный техникум стар, в нем непрочные крылья шьют,
в нем и дурь-то никак не способны преобразить.
Я ночной и светящийся. Проще: большой ночник —
и слетаются, и кружатся, и колдовство…
Значит, мне ли не знать – всем вам только светить начни,
вы, обуглившись быстро, способны на ничего.
Ничего успокоится в светлой моей груди.
От вселенского взрыва не треснет стекло… и, да:
ты ко мне, очарованный, вряд ли уже взлетишь,
но зажжется во мраке родившаяся звезда.
Червонец
Червонец червив, на шее кашлатый шарф.
Подкинуть монету – не выбрать и не поймать.
И кто из вас неразменней – пора решать.
Прислушаться к эху, червонец убрать в карман.
Впотьмах только ощупью вдумчиво закурить —
и два перекрестка нести в себе, как трамвай
стихает трезвонно, пока ты идешь, и ритм
повтора – навязчив. Сменяя на дым слова,
вплывать в этот город, как серое в свод теней,
почти бестелесно – вдоль мягко шуршащих шуб
на редких случайных прохожих. И каменеть,
за шумом не различая упрямый шум.
Взрезать переулки, монеткой блестеть на дне,
ловя фонаринную зыбкую муть над ним.
И слышать, как с неба срывается первый снег
в такой тишине, что, коснувшись земли, звенит.
Потому что
Пожалей дурака, не играй с ним, как с дураком:
ни на сердце, ни на часы и не в дурака.
Потому что он выиграет. Каждый фартовый кон
подчиняется им принесенной колоде карт.
Света им
Света им, помрачневшим, легкости им – свинцовым.
Зимы не любят мертвых, на жизни не сложишь цен.
Я замираю к ночи выстуженной и сонной,
мне стало неинтересно, чего они ждут в конце.
Утром выходишь в люди, город читает в лицах —
все это было раньше, я помню всегдашний текст.
Как же они мечтают набело повториться
в сердце моем, при этом не покидая стен,
раковин и убежищ, чтобы не слишком страшно,
чтобы поменьше боли, не очень-то тратить сил.
Все это мне знакомо, все они – день вчерашний,
мне больше ни спеть их нечем, ни заново воскресить.
Отсыпь им дорог на завтра щедрой своей рукою.
Пусть им живется тихо, без риска слететь в кювет.
Я их прощу однажды, понятливый и спокойный.
И, помолчав о каждом, выключу верхний свет.
Чужая душа
Исчезающий след, ускользающий ровный звук…
так чужая душа вырывается из потемок
и выходит на свет, опускается на траву
или тычется в мир, как нелепый слепой кутёнок.
Чтобы вырасти вширь, в этот странный и страшный мир,
чтоб прижаться губами, наитию доверяя,
а потом обрастать одиночеством и людьми,
что встречаются за распахнутыми дверями.
Этот теплый момент, этот крайне опасный шаг —
обнажать темноту, уязвимо поверив свету.
Окунаться в ладони, в ладонях ее держать,
а потом отпускать чьим-то смехом навстречу ветру:
исчезающий след, ускользающий ровный звук.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?