Текст книги "Мемуары и рассказы"
Автор книги: Лина Войтоловская
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Павел взялся за дело рьяно. И первое, что он предпринял, – заказал статью тому самому профессору, который закрыл ему доступ в аспирантуру. Может быть, где-то в подсознании все эти годы таилась обида на старика. А может быть, ему просто хотелось блеснуть в редакции знакомством с «именем». Во всяком случае, он сам отправился профессору и уговорил выступить в газете по волновавшей его тогда проблеме. Статья ученого вызвала много споров. Через некоторое время Павел подвел итог дискуссии. Обзор понравился всем, даже скептически настроенному профессору. Расширив и, как он сам говорил, разбавив свою статью общими, необязательными рассуждениями, Павел опубликовал ее в толстом литературном журнале.
Он принес несколько оттисков домой и весь вечер сочинял дарственные надписи. Когда Ольга прочитала то, что он написал на экземпляре, предназначенном профессору, ее словно бы что-то царапнуло внутри.
– Как ты можешь писать ему – «дружески»? – удивилась она.
– Ничего ты не понимаешь, Оленька! – отмахнулся Павел. – Так надо! Съест он это «дружески», и еще с удовольствием!
Помолчав немного, Ольга сказала сухо:
– За что ты ему мстишь? Ведь ты доволен тем, как сложилась твоя жизнь. А в этом и его заслуга, не правда ли?
– Что за чепуху ты говоришь? «Мстишь»! Да я ему благодарен!
Ольга промолчала. И опять мимолетно, почти неощутимо, она пожалела мужа. Как тогда, еще до женитьбы, в дни его неудач с аспирантурой.
«Как ему объяснить? – с грустью подумала она. – Ведь в том, что он делает, как живет, есть что-то неправильное, неглавное. Нет, я не сумею. Чувствую вот, а словами… Да он и не поймет, не захочет понять…»
На взлете успеха Павел продержался недолго. Не прошло и года, как ему скучны стали и те вопросы, которыми он должен был заниматься в газете, и те серьезные люди – инженеры, ученые, исследователи, с которыми он вынужден был встречаться, а главное, делать вид, что он так же, как они, увлечен их проблемами, удачами и неудачами. Надоело помогать им формулировать свои мысли – и это тоже приходилось делать, иногда из-за крайней занятости людей, иногда просто потому, что они не умели кратко и популярно писать. Все меньше времени, да честно говоря, все меньше желания было у него писать самому; все проблемы, которыми он вынужден был заниматься в своем отделе, казались ему уже решенными, дискуссии – скучными.
И тогда дома, в их вечерних разговорах, – вернее, в его монологах, так как Ольга, занятая своими мыслями и заботами, уже привыкла без боя уступать ему «площадку», появилась новая нота. Он стал жаловаться на то, что, по существу, он не может говорить вслух о том, что его по-настоящему, кровно интересует, и вынужден приноравливаться к уровню читателей газеты. Но он продолжал работать, исправно ходить в контору, как он иронически окрестил свою газету.
– Сперва Ольгу это удивляло, потом начало немного раздражать – ей чудился какой-то привкус рисовки во всех его жалобах и сетованиях.
Сын подрастал и стал уже прислушиваться к ежевечерним высказываниям отца.
Однажды поздним вечером Ольга пришла с заседания биологического общества, где делала трудный и очень важный для ее будущей работы доклад. Впервые за долгое время ей захотелось по-дружески поделиться с мужем своими мыслями и своими успехами, наконец. Но Павел встретил ее брюзжанием:
– Где ты пропадала? Мне нужно рассказать тебе об очередном фортеле нашего главного. Ты знаешь, он снова зарубил мой отчет…
Ольге сразу расхотелось что-нибудь ему рассказывать. Чтобы не ответить резкостью, она обратилась к сыну:
– Ты почему до сих пор не спишь? – И осеклась, увидев в обращенных к ней мальчишеских глазах нескрываемое сочувствие. – Иди, малыш, – сказала она как можно ласковее. – Поздно. И я чертовски устала.
– Ну, как? – негромко спросил Володя.
– Все хорошо. Очень хорошо, маленький. Иди…
– Можно, я с вами чаю попью?
Она кивнула, молча стала собирать на стол к чаю и вдруг, держа на весу чашку, сказала недобро:
– Ты все жалуешься, Павел, что кто-то не дает тебе высказаться. Что же такое ты хочешь сказать и… не можешь?
Он открыл, было, рот, потом запнулся и неуверенно ответил:
– Ну, хотя бы высказать собственное мнение…
– А есть оно у тебя? По всем вопросам – собственное?
Павел подозрительно глянул на нее, но она отвернулась, делая вид, что занята сервировкой, – ей не хотелось сейчас встречаться с ним взглядом.
– Вот что, – после долгого молчания веско произнес Павел. – Я уже решил – с заведования ухожу, перехожу разъездным. Поезжу, мир повидаю. Да и денег больше – фикс почти тот же, что и зарплата заведующего, а за каждую статью – полноценный гонорар. Завтра подам заявление. Думаю, выйдет…
Вышло. Теперь Павел стал появляться дома редко – много ездил, много писал. Но писал уже обо всем – и о том, что в таком-то селе выстроили замечательный универмаг, что в Доме культуры Стасовского района Народный театр поставил интересный спектакль, и о том, что в Уральском заповеднике великолепно прижились длинношерстные северокавказские выдры. Словом, он стал настоящим разъездным корреспондентом.
Ольга видела – перо его стало действительно необыкновенно легким: ему ничего не стоило завернуть эдакий изящный пассаж, заимствованный у какого-нибудь большого ученого, писателя или просто остряка-сатирика. Но при этом он не часто сообщал читателям, что это не его собственные слова, не часто брал их в кавычки и уж никогда не ссылался на источник!
А сын взрослел. Ольга с беспокойством смотрела на его худое, по-мальчишески строгое лицо и все чаще внутренне сжималась, замечая ту внимательную настороженность, с которой сын прислушивался к затягивавшимся иногда до поздней ночи монологам отца. А тот словно бы и вообще не замечал сына. Иногда он мимоходом спрашивал:
– Ну, как дела в школе?
И, не дослушав ответа, продолжал прерванный за минуту до этого очередной рассказ о последней поездке.
Сын не обижался. Он просто перестал ему отвечать. Только отрывал на секунду взгляд от книги или новой модели приемника, которую в это время мастерил, и снова опускал глаза, будто не слышал вопроса.
С нею, с Ольгой, сын всегда был откровенен, как и она была открытой и искренней с ним. Но никогда, даже в самые откровенные минуты, они не обсуждали ни дел, ни поведения отца. И это неуговоренное заранее молчание как бы создавало два замкнутых, один в другом, круга: широкий официальный «круг семьи» и второй, внутренний, четко отделенный от большего, внешнего, – круг дружбы и взаимной выручки матери и сына.
Шло время, и Павел, несмотря на то, что много ездил, всегда куда-то торопился, стал заметно полнеть. Ольга как-то отметила про себя, что веселые ямочки на его щеках, которые когда-то ей так нравились, превратились просто в глубокие складки, а широкие плечи стали покатыми, потеряли юношескую угловатость.
«Что ж, – подумала она, – и я не молодею. Сорок два это ведь уже, в сущности, очень много. Но, кажется, и сделано немало… А главное – сын. Сын вырос!»
Как-то Павел пришел из редакции веселый, возбужденный, каким она давно уже его не видела. И принес ей цветы – маленький букетик первых белых подснежников.
«Все-таки он ничего, – улыбнулась Ольга. – Вот вспомнил же, что это мои любимые…»
Давно-давно, – ей казалось, в какой-то прошлой, доисторической жизни, в те первые годы, он всегда приносил ей подснежники и вообще почти никогда не приходил домой без цветов. Но как давно это было!
Может быть, и он вспомнил то время?
Но нет, это был уже не тот Павел: он возбужденно заговорил о том, что ему предложили быть консультантом по одной биологической научно-популярной картине.
– Вот вспомнили же, что я когда-то писал как раз по этой теме! – заговорил он громко, отставив недопитый стакан с чаем. – Значит, я на что-то еще гожусь, не только на то, чтобы вечно мотаться и писать обо всей этой газетной шелухе!
– Но позволь, ведь тебе нравилась твоя работа? – удивилась Ольга.
– Надоело! – оборвал он. – Пойми ты, не собираюсь я до ста лет метаться по стране и заниматься мелкими делишками проворовавшихся бюрократов! Скучно мне! А это – настоящее дело! К тому же я собираюсь приглядеться, как там все это делается, и сам начну писать научно-популярные сценарии. Сам!
– Но ты ведь не умеешь, папа, – негромко сказал Володя.
– «Не умеешь»! Да чепуха это! Тут и уметь ничего не нужно, любая тема их плана – я просматривал его – ничего архинаучного, сложного не представляет. Пойми, это ведь популярное кино. Популярное. А уж в этой области я кое-что понимаю!
– Но ничего не понимаешь в кинематографе, – уверенно сказал Володя.
– Да что тут понимать? Вот он, сценарий, по которому я буду консультировать. Смотри, надо только сообразить, где писать крупный план, где средний, – и все!
– Так зачем же существует целый вуз – Всесоюзный институт кинематографии, где люди учатся годы, как писать сценарии? Не понимаю!
– О, есть еще многое, друг Горацио, что неизвестно твоей учености! – засмеялся Павел.
– Шекспир. Гамлет, – откровенно иронически усмехнулся Володя. – И опять – без кавычек!
Ольга испуганно посмотрела на сына, потом перевела взгляд на Павла. Но тот будто ничего и не услышал.
– Подлей горяченького, – добродушно обратился он к Ольге. – И покрепче.
Ольга вся внутренне похолодела – впервые она четко, словами сформулировала для себя то, что чувствовала уже давно, но боялась признаться даже самой себе.
«Господи, да они совершенно не уважают друг друга! – подумала она. – И, пожалуй, и не любят… Во всяком случае, Володя… Нельзя так иронически, так беспощадно неуважительно относиться к человеку и любить его! Я что-то должна была сделать раньше, пока он был еще мал…»
Что такое должна была она сделать раньше? Что она упустила?
Все вдруг взметнулось в ней, затрепетало от сознания собственной вины перед сыном. Это она, она во всем виновата – надо было раньше что-то придумать.
«Просто надо было уйти от него. Взять сына и уйти! Пусть бы жил один со всеми своими брюзжаниями, недовольством неизвестно чем, метаниями… Это ведь преступление, если сын презирает отца! Но как я могу внушить Володе уважение? Ведь он уже почти взрослый, он все понимает и видит сам. Надо было, пока не поздно, бежать, бежать…»
Автоматически она налила Павлу чаю, пододвинула сахар, хлеб. Никто, даже сын, не заметил, какая тревога, какое горе сжимает ей горло, – она только старалась молчать, не отвечала на Володины реплики, старалась поскорее закончить томительную процедуру чаепития и уйти к себе, спрятаться, запереться хоть на несколько минут где-нибудь в кухне, в ванной, наконец. Она сидела, выпрямившись, с напряженной спиной, и казалось, что она никогда уже не сможет свободно вздохнуть, дать отдых затвердевшим мышцам.
И вдруг почувствовала, как легкая, худая Володина рука коснулась ее плеча.
– Ты устала, мама. Иди спать. Я сам помою посуду. Ей захотелось прижаться щекою к этой руке и, может быть, просто поплакать. И, наконец, в первый раз в жизни откровенно поговорить с сыном об отце. Но она сдержалась.
– Ничего, Володенька. Для разнообразия это сегодня сделает отец. Хорошо, Павел? А мы с Володей пойдем немного пройдемся. Хочешь?
Они долго гуляли по плохо освещенному переулку. Володя что-то рассказывал, но она слушала невнимательно. Она думала о том, что вот где-то вовне, снаружи, их семья считается вполне благополучной, даже счастливой, а по существу – это давно уже не семья. И что, пожалуй, и сейчас не поздно уйти, продолжать жизнь только вдвоем с сыном, а Павла предоставить его нескладной судьбе. Но как она может принять такое решение одна? Ведь это, прежде всего, касается его, Володи. А как заговорить с ним? Как объяснить ему причины такого шага? Сказать, что она разлюбила Павла? Но ведь, может быть, это вовсе и не так? Продолжает же она остро жалеть его, жалеть, как своего второго, не очень удавшегося сына. Нет, не сына, чепуха, наверно, это. Просто ей по-человечески жалко его. И перед ним она чувствует себя немного виноватой – ведь она не была с ним так же решительна, как тогда, когда предложила ему на себе жениться.
Тогда она подсознательно чувствовала, что берет на себя ответственность за него. Почему же потом, позже, это чувство ответственности она целиком, без остатка, перенесла на сына?
Ей снова стало зябко, неуютно. Захотелось ни о чем больше не думать, не принимать никаких решений, просто отдохнуть. Просто уснуть.
– Пойдем, Володенька, я озябла, – сказала она. – Да и поздно уже. Завтра у меня с девяти пятнадцати лекция. Четыре часа. А мне еще надо подготовиться.
Через месяц Павел ушел из редакции.
И снова ему повезло – один за другим он написал два сценария по заказу каких-то ведомств – Ольга так и не поняла толком, каких. Это были одночастевки: одна – борьба с полевыми вредителями, другая, уж вовсе неожиданная, – о подмосковной усадьбе Александра Блока. Правда, текст, произносимый диктором, писал кто-то другой, но все равно он считался автором сценария и был чрезвычайно этим горд.
Опять он устроил домашний прием, но на нем были совсем не знакомые Ольге люди – какие-то режиссеры, операторы, редакторы. И Павел «занимал площадку», хотя в новой компании это было труднее.
От шума, ненужных, не понятных ей споров об искусстве – она поняла, никто из гостей не имел прямого отношения именно к искусству, – у Ольги разболелась голова; она так устала, что, провожая гостей, забыла произнести свою обычную фразу: «Спасибо, что пришли. Было очень приятно. Обязательно приходите к нам еще…»
А потом снова настал период недовольства всем и всеми, нудного бурчания. Но в разглагольствованиях Павла появилось и новое: все чаще он стал говорить о том, что кто-то ему завидует, кто-то не дает по-настоящему работать, а руководители студии ни черта не понимают в своем деле, – а главное, в искусстве.
«Как я устала, – думала Ольга, слушая его ворчанье. – Неужели так до конца дней он не найдет дела, которое было бы ему по душе? А может быть, беда вовсе не в том? Просто он такой человек… без сердцевины. Какой печальный пример для Володи! Впрочем, Володя уже не нуждается в примерах. Вырос наш сын. И совсем не из-за дурного влияния на Володю я все чаще подумываю о разрыве. Я устала от него. От него и… от чувства вины перед ним…»
Вечером Павел снова завел старый разговор о непонимании, о том, что нельзя сказать то, что ты хочешь именно так, как ты хочешь, что большинство редакторов – взяточники и дают писать только своим дружкам, а настоящие люди ходят без дела, и прочее и прочее.
Володя смотрел телевизор, она пыталась читать. Минуты две в комнате было тихо.
Но вот Павел заговорил решительно:
– Нет, видно, надо искать что-то другое. А так – закиснешь на этой проклятой студии. Попробую написать художественный сценарий. Найду режиссера и вместе с ним… для начала… Надо только войти в обойму, как говорится.
Ольга сказала напряженно и сухо:
– Кажется, Роден ответил, когда его спросили, как он создает свои скульптуры: «Это очень просто, надо только отколоть все лишнее».
Павел отозвался тотчас же:
– Просто! Ишь ты, просто! Надо быть гением, чтобы знать, что лишнее. Гением! Иначе можно просчитаться!
Телевизор тихонько помурлыкивал. Володя целиком был занят тем, что мелькало на экране. Но, не оборачиваясь, он вдруг негромко произнес:
– Неправда! Это действительно просто. Надо только решить, что главное, и тогда… нет опасности просчитаться, как ты говоришь.
Павел удивленно посмотрел на чуть согнутую, узкую спину Володи.
– Умник! – резко сказал он. – А ты-то уже решил, что для тебя в жизни главное?
– Кажется, да, – спокойно ответил Володя.
– Что же это, если не секрет?
Володя поднялся, выключил телевизор, прошел к двери, чтобы зажечь верхний свет.
– Что же ты молчишь, доморощенный Сократ? – иронически бросил Павел.
Все так же стоя у двери, Володя сдержанно ответил:
– Я думаю, это и должно быть секретом, пока человек не сделает в жизни главного…
«Нет, – с гордостью подумала Ольга, глядя на сына, – такого уже ничто не сломит… и наш развод – тоже… Он уже давно понимает, что все эти метания ничуть не похожи на поиски главного… Он и меня поймет…»
А под утро ей опять приснился старый сон.
Она проснулась, когда солнце еще не встало, но в комнате уже было совсем светло.
Ольга выскользнула из постели. Надевая халат, она увидела лицо спящего мужа – оно было какое-то растерянное, помолодевшее. Сон разгладил складки на щеках и снова превратил их в мальчишеские ямочки. И вместе с тем было что-то в этом лице уже увядшее, немного жалкое. Первый луч солнца просветил редеющие волосы, блеснул на седых волосинках.
Ольга долго стояла, глядя на спящего мужа, и вдруг подумала четко и решительно:
«Нет. Не уйду я. Никуда я не уйду… Это было бы все равно, что бросить его одного на снегу… как тогда деда Василия…»
ПОДРУГИ
В этот большой дом они переехали в один день, лет за шесть до войны. Тогда он стоял почти на самой окраине Москвы и казался солидным и красивым. В узкий, заваленный строительным мусором двор только с одной стороны попадало солнце – с трех сторон его охватывала семиэтажная громада с прилепленными снаружи лифтами.
Квартиры обеих женщин были расположены друг против друга в широких частях буквы «П», но двор был настолько узок, что они могли свободно разговаривать, стоя в своих кухнях у окон.
Обе были на последних месяцах беременности.
Мария Никаноровна, маленькая, худенькая, носила широкие платья, куталась в оренбургский платок и старалась как можно тщательнее скрывать свою беременность. Мария Александровна, высокая, крепкая, широкая в бедрах и плечах, нисколько не стеснялась своего тяжелого живота. Да он ей и не мешал – она двигалась быстро, все делала споро, легко; в глубине ее небольших, черных глаз всегда как бы таилась готовность рассмеяться любой шутке, ответить улыбкой на любое доброе слово. Она органически не могла сидеть без дела. Уйдя в декрет со своего шинного завода, где работала уже три года, пройдя путь от чернорабочей до помощника бригадира, она растормошила управдома, заставила убрать и вывезти со двора мусор, жильцов уговорила вскопать грядки, собрала деньги, послала своего мужа шофера куда-то за город; он привез полную машину тоненьких тополиных хвостиков, сиреневых черенков и несколько ящиков никому не известной рассады. Он же сколотил скамейки и вкопал их неподалеку от подъездов.
Вот в этом, пока еще карликовом, саду в тихие, светлые весенние вечера сидели две женщины, ожидавшие рождения детей. Что их связало? Что сделало подругами? Может быть, как раз это ожидание? А может быть, их потянуло друг к другу потому, что одна подсознательно жалела другую за слабость, а та, другая, тоже подсознательно искала сильное плечо, на которое можно опереться. Возможно. Но вот так, с самых первых дней знакомства, они и стали подругами.
Однажды, когда Мария Никаноровна чувствовала себя особенно слабой, почти больной, она призналась:
– А мы ведь с Федей не хотели его. Да вот доктор сказал, что нельзя больше…
– Чего нельзя? – не поняла Мария Александровна.
– Ну… избавляться… Я ведь три года уже замужем.
– А ты говорила – года еще нет, и уже… А любовь? Не может мужчина, как раньше, любить такую уродину, вот как я сейчас…
– Смешная ты, Маша! – засмеялась Мария Александровна. – И глупая еще, как девочка-подросток. Это только в книжках да в кино бывает – любовь, любовь, а дети родятся! А я так понимаю – без детей и любви-то никакой нет!
– Философ! – усмехнулась Мария Никаноровна. – А я вот все время боюсь, что Федя мой меня любить меньше будет…
Мария Александровна легонько вздохнула.
– Бывает и так, – сказала она задумчиво. – Но нет, похоже. Он к тебе добрый… Вон какой занятой, государственный, можно сказать, человек, а все – Не простудись, не поднимай тяжелого, не утомляйся». Ты уж извини, а голос у него зычный, начальственный, мне в моей кухне каждое слово слышно…
Подолгу сидели они на скамейке и разговаривали. Вернее, говорила Мария Никаноровна, Мария Александровна больше слушала.
О своей юности Мария Никаноровна рассказывать не любила; ей казалось, что до встречи с Федей ничего интересного и хорошего в ее жизни не было: маленький белорусский городок, отец – портной, мать – домохозяйка, вечно озабоченная, всегда и всем недовольная; с двумя братьями и сестрой она никогда особенно не дружила, а старшего даже немного побаивалась; он переехал в Москву, стал инженером и после того, как она кончила девятилетку, выписал ее к себе для продолжения учебы. Но ни к чему она не чувствовала интереса и так и не смогла выбрать, куда пойти учиться. Да и не хотелось ей вовсе учиться, Москва увлекла ее шумом, многолюдьем, новыми знакомствами. Как-то у брата она увидела его бывшего однокурсника Федора Петровича Коротича, Федю и… и тут-то ее настоящая жизнь. Они поженились через две недели после первой встречи. И вот об этом, об этих первых днях, она могла говорить бесконечно, не замечая, что повторяет все те же подробности, все в тех же в тех же выражениях, все с той же интонацией.
Мария Александровна слушала ее внимательно сочувственно – ей казалось, что подруга говорит обо всем этом так часто не только потому, что ей приятно вспоминать первые дни своего знакомства с Федей, но и потому, что старается убедить себя, что муж и сейчас любит ее так же сильно, как и прежде. И, глядя на ее отекшее лицо, острые плечи, обтянутые пуховым платком, Мари Александровна жалела ее чуть-чуть снисходительной, бабьей жалостью.
– Да неужто ты ничего хорошего и вспомнить не можешь про молодость, кроме Феди своего? – как-то перебила Мария Александровна подругу.
– А что хорошего было? Жила в провинции… Всю жизнь помню, как мать делила еду – старшим братьям побольше, сестре и себе поменьше, а нам с отцом чуть ли не объедки… И сто раз перешитые на меня сестрины обноски! Да и у брата я жила не лучше… Нет, не люблю я об этом…
– А я вот – нет. Я свой поселок любила. Да и сейчас люблю. Речка у нас веселая. Утром еще туман, а мы с девчонками купаться бегали. А зимой по льду на ту сторону – там у нас на горушке школа была. И знаешь, я здорово любила грибы собирать. Уж и не девочкой была, девушкой взрослой, а не было для меня большего удовольствия, как в лес на целый день с самой зари забраться…
– А я лес не люблю. Одна ходить боюсь: как зайду, так и не знаю, как обратно пройти, – все деревья, все тропинки для меня одинаковые, боюсь заблудиться…
– Да какой у нас лес? Разве в таком лесу заблудишься? Это тебе не Сибирь – Подмосковье. А все равно – грибов! На всю зиму собирала. И знаешь, у меня такая, ну, вроде игра была: вот задумаю – там, за березками, да за большой елью стоит мой великий гриб, самый-самый великий гриб. Он спрятался, не дается, но я знаю – он там. А я к нему не пойду! Не буду его искать. Обману его! Ни за что не пойду! Он ведь тоже может меня обмануть, и его там не окажется. Но нет, я знаю, он, конечно же, – там! Да пусть стоит – все равно он мой самый большой за всю жизнь гриб… Смешно? А я вот так всегда любила играть… Понимаешь?
Мария Никаноровна безразлично пожала плечами.
– А еще я до Сергея своего вроде бы женихалась. Не то что все уже решено было, да как-то так у нас ладно получалось – он меня на три года старше был, сосед наш; учиться сперва помогал, а потом мы с ним и в клуб на танцы вместе, и по главной улице по вечерам гуляли. У нас поселок маленький, все нас видели, все так и думали – вот из армии придет, и мы поженимся. А я как-то об этом и не задумывалась – замуж так замуж. Ну, ушел он в армию, стал на летчика учиться. А тут в поселок Сергей приехал, с грузом. У нас остановился. Три дня прожил. Как-то так получилось, что стал он почти каждый выходной приезжать. Уговорил в Москву перебраться. На завод устроил, общежитие выхлопотал. А через год мы с ним поженились. Сосед мой, Геннадий, Гена, тот еще раньше женился, мальчишки у него уже родились, двое, близнецы. Пишет он мне иногда. Летную школу кончил, служит далеко, на Дальнем Востоке…
– Жалеешь? – впервые заинтересованно – спросила Мария Никаноровна.
– Чего жалеть? Нет, не жалею. Я теперь-то понимаю – замуж я за него если б пошла, – может, у нас и не сложилось бы. Просто молодые были, весело нам было друг с другом, дружили, это так, а замуж? – Нет. Это я тогда ничего не понимала, девчонкой была, да и слушала, что все вокруг говорили, а сама я… Вот же, когда женился, нисколечко мне не обидно было. Значит, и хорошо, что так получилось.
– А любит тебя твой Сергей? Ты уверена?
– Наверное, любит. А то зачем же ему было меня сюда тащить, жениться, ребеночка заводить?…
…Как это ни странно, Мария Никаноровна при всей своей хрупкости и внешней слабости родила легко – мальчишка оказался крепким, здоровым и на редкость горластым. Его басовитый рев заполнял узкий дворик и, отражаясь от стен противоположного корпуса, многим соседям не давал спать по ночам.
А Мария Александровна за несколько дней до родов оступилась, ребенок неудачно повернулся, и пришлось помогать ему выбираться на свет божий. И мать и мальчик долго не могли оправиться. Вынесла его Мария Александровна во двор погулять только к осени. Мария Никаноровна еще не вернулась с дачи. Когда поздней осенью увидела подругу – ахнула: из молоденькой и веселой она сразу превратилась во взрослую, озабоченную женщину. С работы ей пришлось временно уволиться – не на кого было оставить слабого малыша.
Ну, а Мария Никаноровна, которая вообще еще никогда не работала, оправилась довольно быстро и также быстро удобно устроила свою жизнь – выписала из деревни старшую сестру своего Феди вековуху-горбунью Настю, и постепенно все домашние дела и заботу об Алеше она переложила на нее и зажила свободно и легко: продолжала ездить с мужем в командировки, на курорты, почти каждый вечер отправлялась в театр или в кино, а то и просто поболтать с многочисленными приятельницами. Как видно, она уже не очень беспокоилась, что Федя будет ее меньше любить, – она похорошела, пополнела, перестала походить на испуганную девочку.
Но дружба двух Марий не прервалась. В те редкие минуты, когда Мария Никаноровна, которую по старой памяти все соседи продолжали называть Машей-маленькой, появлялась во дворе, она подсаживалась к медленно поправлявшейся Маше-большой и начинала рассказывать о своих поездках, о спектаклях, которые видела, о картинах – муж ее по положению своему получал билеты почти на все премьеры; часто, когда он бывал занят, а занят он бывал почти всегда, она ходила без него по этим билетам с подругами или теми молодыми людьми, которые пытались за нею ухаживать.
Мария Александровна слушала ее с интересом, внимательно, но иногда ей казалось, что Маша-маленькая немного рисуется перед ней. «А пусть, – думала она в такие минуты. – Пусть и прихвастнет немного, ведь она так и осталась девчонкой…»
Иногда, когда Настя бывала занята по хозяйству, Мария Никаноровна выходила во двор погулять с Алешей. Так было и в этот вечер.
Алешка бегал взад-вперед по узкой дорожке и пронзительно дудел в длинную, ярко разукрашенную дудку.
Прекрати! – внезапно резко сказала Маша-маленькая. – Голова раскалывается! И сколько раз я тебе говорила – не бегай, как сумасшедший! Вот Коленька спокойно копается в песочке, а ты…
Да пускай его бегает, – улыбнулась Маша-большая. – Здоровее будет. Я бы рада была, если б мой Коля вот так целый день носился. Слабенький он, – вздохнула она.
Зато послушный, – ответила Маша-маленькая. – Избаловала мне его Настя вконец!
Любит его, – ответила Маша-большая. – Она вообще детей любит. Добрая, несмотря что горбунья.
А что ей остается? – чуть пренебрежительно пожала плечами Маша-маленькая. – Ведь своих-то никогда не будет…
Алешка решительно вырвал у Коли пластмассовый автомобиль и, смеясь, помчался в другой конец двора.
– Отдай сейчас же! – крикнула Маша-маленькая. – Как тебе не стыдно, он же…
– Не трожь их, – строго перебила ее Маша-большая. – Сами разберутся…
Через минуту ребята уже мирно играли вместе, строили какое-то грандиозное сооружение из песка и прутиков.
– Вот что, Маша, – сказала Мария Никаноровна. – Я тебя очень прощу, приглядывай здесь за Алешкой. Мы на той неделе уезжаем. Надолго. Месяца на два, на три самое меньшее.
– Опять, – осуждающе покачала головой Мария Александровна. – Что же ты Алешку с собою не берешь?
– Что ты! Весь завод переводят. На голое место. Двадцать километров от города.
– Так, поди, директор-то в бараке жить не будет, квартиру дадут.
– Да, но… Значит, и Настю туда тащить нужно… А здесь? Бросить пустую квартиру, все…
Что-то в ее голосе заставило Марию Александровну пристально посмотреть на подругу. И снова тронула ее легкая жалость – лицо этой цветущей, ухоженной женины показалось ей таким же грустным, незащищенным, каким было оно в те давние дни ее тяжелой беременности.
«Что-то здесь не так, – подумала Маша-большая. – скучают они? А может, Федор-то Петрович и не скучает вовсе?»
Но подруга уже выглядела, как пять минут назад, – спокойное, довольное лицо, веселые глаза.
«Да нет, показалось мне. Все у нее хорошо. Ну и ладно. Пусть едет».
…Федора Петровича и Марии Никаноровны не было более полугода. Алеша и Настя словно бы и не замечали их отсутствия. Настя всегда была спокойна, заботлива, Алешка весел и здоров.
Коленька тоже окреп за это время, пошел в детский сад, и Мария Александровна вернулась на свой шинный завод.
Когда Коротичи вернулись в Москву, его назначили инспектором треста, и почти год, до самого начала войны, они больше уже никуда не ездили. Но в сентябре сорок первого завод, на котором он когда-то работал, эвакуировали из Белоруссии в Среднюю Азию и перевели на выпуск продукции, необходимой фронту; Федор Петрович снова стал его директором. В том же сентябре вся семья Коротичей эвакуировалась в Ташкент.
Подруги прощались так, как все в те дни, – не надеясь скоро увидеться. Обе плакали. Мария Александровна еще и потому, что неделю назад проводила мужа на фронт; завод ее оставался в Москве, и ей было страшно за Коленьку и тоскливо без него: детский сад перевели «на казарменное положение» – детишек домой не отпускали, а матери могли видеться с ними только один раз в неделю…
Мария Никаноровна эвакуировалась солидно, не так, как многие тогда – с одним рюкзаком за плечами и с детскими вещичками в узелке. Нет, она везла с собой в Ташкент даже хрустальную люстру, упакованную в несколько картонных коробок. В Ташкенте она обосновалась почти так же солидно, как всюду, куда ездила раньше с мужем. Казалось, откуда бралась у нее, хрупкой, с виду довольно болезненной, эта практическая сметка, это умение использовать все и вся для того, чтобы свою жизнь делать незатруднительной и удобной? Оказывается, был у нее талант, да и изрядный опыт, быстро превращать место, где она ненадолго оседала, в теплый, уютный дом. Когда Федор Петрович бывал с нею, она вела себя так, будто не было ни войны, ни голодных людей вокруг; из немудрящих продуктов, которые ей удавалось получать или выменивать на базаре на старые тряпки, захваченные из Москвы, она готовила вкусные блюда и, как и прежде, самые аппетитные куски клала на тарелку мужу. Но как только он уезжал – возил ли продукцию своего завода на фронт или выезжал по вызовам в Москву, – она словно бы отключалась, почти не разговаривала ни с Алешей, ни с Настей, вечера проводила с новыми друзьями – эвакуированными сюда кинематографистами, ленинградскими и московскими писателями. Она органически не умела бывать одна, а Настя и Алешка ее утомляли. Но как только появлялся Федор Петрович, она словно выздоравливала, однако совершенно не замечала, как мало времени она проводит с мужем: было достаточно сознания, что он здесь, при ней, дома, и хоть ночью она может видеть его и знать, что он в безопасности.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?