Текст книги "Имени такого-то"
Автор книги: Линор Горалик
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
9. Ответственные лица
Кабинет она заперла изнутри, портрет занавесила своим пальто, табуретку поставила на место и села за стол. Вдруг ей стало очень страшно: на секунду представилось, что ящик вскрыт, что Борухов мог вернуться в кабинет и забрать из ящика его драгоценное содержимое для ее же блага, и она судорожно стала дергать ящик, забыв про ключ, но ящик был, слава богу, заперт. Тогда она ледяными ладонями растерла онемевшие щеки, достала из-под горшка с мертвой гортензией маленький примитивный ключ и щелкнула. Вдруг оказалось, что маузер очень тяжелый, кобура шершавая, и она немедленно загнала себе деревянную занозу в подушечку указательного пальца. Чертыхаясь шепотом, она перерыла пол-аптечки, нашла иголку и стала аккуратно вынимать занозу, понимая, что занимается делом смешным и бессмысленным, что заноза эта уже не имеет никакого значения, но не находя в себе сил остановиться. Наконец маленький, светлый, пропитанный кровью деревянный осколочек вышел наружу, и она смогла подцепить его коротко остриженными ногтями, испытав при этом странный приступ облегчения и уверенности. Внезапно стало понятно, что все хорошо и все получится, и тут она спохватилась и отругала себя за безответственность: надо было составить приказ, потому что иначе страшно было даже представить себе, что начнется между Синайским и Гороновским. Писалось легко и быстро, ручка ходила хорошо, Синайский оставался и.о. главврача, она подумала, что Синайский, конечно, внесет кой-какие изменения, и некоторые из этих изменений ей заранее не понравились, она даже остановилась на секунду и тут же почувствовала себя нелепо. Через несколько минут приказ был подписан, печать поставлена, и она ходила по кабинету, ища такое место, где приказ точно заметят, потому что на столе его оставлять было нельзя, он мог испачкаться. Внезапно ей в голову пришла гениальная мысль: она взяла иголку, которой доставала занозу, приколола приказ к пальто, висящему на портрете, вернулась в кресло и стала возиться с кобурой. Легко вышел из застежки ремешок, легко отошла кобура, туго – крышка; патроны были на месте; дальше важно было не думать, и она не думала, только взяла маузер двумя ладонями, а локти поставила на стол, чтобы руки не дрожали, но они не дрожали, все было хорошо. Она быстро нажала спусковой крючок.
Она задыхалась. Кашляя и капая слюной, она шарила пальцами во рту и не могла дотянуться до того, что выскочило из дула и теперь царапало ей горло. Она вскочила с кресла, согнулась в три погибели, потом упала на четвереньки и поняла, что сейчас умрет, и мысль эта была чудовищной, невыносимой, она засунула пальцы еще глубже, подавилась, поддалась рвотному позыву – и тут маленькая промокшая бумажная трубочка вылетела наконец из ее глотки и упала на истоптанный ковер. Размазывая по щекам слезы, Райсс легла на спину и попыталась продышаться. Голова раскалывалась. Райсс перевернулась на живот и попыталась развернуть бумажку. На той что-то было меленько-меленько – не прочтешь – напечатано на гномьей, что ли, машинке, и туго скрученную трубочку в развернутом виде было не удержать. Тогда она положила бумажку на ковер и принялась разглаживать, и под ее ладонями та принялась расти и расти, и стали видны буквы, и вот теперь пальцы у Райсс задрожали, и замелькали слова: «Министерства здравоохранения… приказываю… подготовить к эвакуации… в семидневный срок… Рязанск… барже… самостоятельно обеспечить… продовольствия… медикаментов… подпись…»
Тогда она легла лицом на ковер и заплакала.
Через двадцать минут Борухов дернул ручку запертой кабинки в мужской уборной и раздраженно сказал:
– Открывайте давайте.
– Уйдите, – дрожащим голосом сказал Сидоров с той стороны.
– Открывайте, что вы как барышня, – сказал Борухов. – Стыдно.
– Уйдите, – сказал Сидоров. – Мне плохо. У меня несварение.
– Последнее в жизни? – ехидно спросил Борухов.
Запрыгал крючок, Сидоров выглянул в щель.
– Откуда вы знаете? – шепотом спросил он.
– У вас был такой вид, как будто вы стреляться пошли, и рука в кармане, – сказал Борухов тоже шепотом и навалился коленом на дверь кабинки. Та поддалась. – Что, так и будем в этом амбре разговаривать? Ладно, я видел из окна, как вы копались под кустом. Ну что вы вдруг?
– Я такое знаю, что вы не знаете, – прошептал Сидоров. – Я видел, а вы не видели.
– Электрошокером, что ли, баловались? – спросил Борухов и вдруг посмотрел на Сидорова очень внимательно.
Сидоров помотал головой и повторил:
– Я знаю, а вы не знаете. Что они делают. Я видел, а вы не видели. Нас не эвакуируют, и я такое знаю, что вы не знаете. Воронежск… Воронежск – это ничего. Это…
– Я тоже кое-что знаю, что вы не знаете, – перебил Борухов. – Вот сейчас узнаете – может, еще пуще стреляться захотите.
– Тише! – прошипел Сидоров.
– А что тише? – весело сказал Борухов. – Вы у нас, Сидур, теперь приказом главврача ответственный за организацию эвакуации нашего блаженного заведения. Поздравляю с назначением.
Сидоров смотрел на него не мигая. Потом сказал:
– Пистолет я вам не отдам.
– Не отдавайте, – серьезно сказал Борухов. – Вы лучше мне пистолет не отдавайте.
10. Один кружочек
Вышла из кухонной пристройки вспотевшая от долгого сидения среди кастрюль и плит взмокшая Малышка, за ней шла Райсс, убирая со лба выбившиеся из-под белой шапочки потемневшие пряди, и Гороновский вдруг поразился тому, как пот и румянец на несколько минут превратили ее в простую русскую бабу и как стала она похожа на Ирку, вечно кормящую подружку его жены. Думать о жене сейчас было нельзя и вообще было нельзя, это он себе запретил; Гороновский повернулся к Сидорову и снова рявкнул:
– А я вам запрещаю!
– А я не ваш подчиненный! – тоненько взвизгнул Сидоров и выпучил глаза за своими невозможными очками. – Я ответственный за эвакуацию! Эмма Ивовна, скажите ему!
– Что здесь происходит? – спросила Райсс.
– Веселье здесь происходит, – сказал Борухов, сидя перед лисой Василисой и аккуратно ощупывая ее прооперированный подбритый бок. Снятая с лисы повязка лежала на покрывающей грязь тонкой корке ноябрьского льда, рядом топталась тонконогая маленькая установка ПВО, с первого дня ходившая за лисьим хвостом как привязанная. Большая установка спала неподалеку, около сложенной в кривой штабель пугающе небольшой кучки дров, и там же стояла вытащенная из гаража пустая подвода. Лошади не видать.
– Борухов, а ну отвяньте от нее, – гаркнул Гороновский.
– А вы перестаньте тут орать! – взвизгнул Сидоров. – Эмма Ивовна!..
– Заживает как на собаке, – сказал Борухов очень довольно, продолжая перебирать мех у лисы на боку. Лиса дернулась.
Райсс стало холодно.
– Кто-нибудь, объясните мне спокойно, – сказала она.
– Он хочет запрячь лису, – очень спокойно сказал Гороновский.
– Я должен запрячь лису, – довольно спокойно сказал Сидоров. – Подвода пустая, я буквально кружочек по двору и с пустой подводой. Всё поймем.
– Это моя пациентка, – очень спокойно сказал Гороновский. – Я ее второй раз оперировать не буду.
– А я отвечаю за двести семнадцать человек! – опять завизжал Сидоров. – Включая ваших пациентов! И мне надо понимать…
– Понимайте, – вдруг сказал Гороновский очень дружелюбно. – Пожалуйста. Приятного вам понимания, – и ушел в свой флигель.
– Эмма Ивовна, она по сути ничего, неплохо, – сказал Борухов, тяжело упершись рукой в землю и вставая с корточек. – Осмотрите сами. Мне кажется, Гороновский перестраховывается, а вопрос серьезный. Вы осмотрите сами, даже шрам уже бледнеет.
Райсс пошла к лисе, и тут лиса вдруг посмотрела на Райсс в упор, выгнулась, шерсть вдоль хребта у нее встала дыбом, показались страшные желтые зубы, и лиса зарычала так, что перед глазами у Райсс на секунду мелькнули кадры: рвется серая ткань, черная кровь льется на серый снег. В ужасе Райсс отбежала назад, ойкнул и отскочил Борухов.
– Что такое, – удивленно сказал он.
– Она, кажется, ненаших не любит, – вдруг тихо сказала у Райсс за спиной Малышка.
– Каких-каких она не любит? – спросила Райсс, медленно разворачиваясь.
Малышка стала такого цвета, что Борухов тут же подумал: «Нашатырь».
– Эмма Ивовна… – прошептала Малышка. – Я разве… Я в том смысле…
Райсс тяжело дышала.
– Эмма Ивовна, – тактично сказал Сидоров, – один кружочек. Подвода-то пустая. Упряжь не надо, оглобля и дуга, веревками привяжу, она же умная. И нам близко до причала же, близко совсем. Ночью погрузимся, никто не увидит, дай бог. Если сейчас получится – сразу с лошадью и решим. Надо решать, времени нет.
– Один кружочек, – медленно сказала Райсс. – При мне. Давайте.
Лиса все еще смотрела на Райсс и скалилась. Райсс, не отводя взгляда, стала отходить назад, Малышка отскочила в сторону. Лиса отвернулась, подняла глаза на Борухова.
– Малышка, идите сюда, – позвал он. – Держите вот тут.
Через несколько минут Василиса легко бежала по двору, таща подводу за собой.
– Хватит, – сказала Райсс. – Выпрягайте и пусть отдыхает.
– Значит, решили с лошадью? – жадно спросил Сидоров.
– Нет, – сказала Райсс, – нет, я еще думаю.
– А если полную не потянет? – спросила Малышка, глядя себе под ноги.
– Сами впряжемся, – сказала Райсс. – Анна Сергеевна, следуйте за мной.
Пришли в пустую столовую медперсонала, до ужина оставалось минут пятнадцать. Малышка снова стала белого цвета.
– Эмма Ивовна… – сказала она, задыхаясь. – Я разве… Вы же для меня…
– Анна Сергеевна, – сказала Райсс, – давайте сюда свой блокнот и будем смотреть, что мы сегодня назаписывали.
Показавшееся ей бесконечным кухонное заседание с Сидоровым, завкухней Мордовской и старшей поварихой превратилось в блокноте у Малышки в какой-то клубок ужей – половина убита яростными зачеркиваниями. Главная идея завкухней – обойтись в трехдневном (Райсс настояла: рассчитываем на четыре дня, мало ли что) плаванье без мисок, одними кружками, чтобы не мыть то, что все равно будет невозможно помыть, плюс не кипятить воду, а ограничиться сухпайком – была гениальной, но это сразу поставило такие ограничения на всё, что у Райсс немедленно разболелась голова. Зато Сидоров впал в неистовое вдохновение, и они с завкухней и поварихой почти два часа пели ей в уши хором. Теперь она смотрела на Малышкины каракули, и ей делалось все страшнее и страшнее: все это было невозможно, невозможно, невозможно достать, невозможно успеть, невозможно сделать, и невыносимо хотелось оттолкнуть от себя дурацкий копеечный блокнот и свалить все на Сидорова и его же потом обвинить во всем сразу, когда… Но она знала, что сойдет с ума, если сейчас не попробует что-то понять и этим себя успокоить, и пришлось доставать собственную записную книжку и говорить Малышке, чтобы перечисляла, что решили, и Малышка начала перечислять.
Решили так: для начала, понятное дело, чертовы пряники, слава тебе, господи, что они есть. Все дни до эвакуации никакого хлеба – увеличиваем рацион каш и супов, а весь хлеб идет в сухари. Кашами вообще в эти дни, которые как-то быстро начали называть «земными», заменяем все, что можем, потому что пожилая кухарка тут же сказала: «Картошку сбережем, из картошки хлеб спеку, в сухари тоже пойдет, отрубей мне только надо, – и когда Райсс непонимающе посмотрела на нее, повариха махнула рукой и сказала: – Были годы без хлеба, так и жили». Сидоров пообещал отруби, отруби, по его словам, были на рынке и, конечно, сильно дешевле муки, и он знал, кто торгует. И дальше пошел разговор обо всем, что не портится, но что можно положить или намазать на сухарь («Перепачкаются страшно», – сказала Райсс, а Сидоров залихватски ответил: «В Рязанске отмоем!»), – ну, или не положить и не намазать, а просто дать в руки, и появились над оцинкованным разделочным столом призраки повидла и сушеных яблок, селедки и квашеной капусты, и тушенки, перекрученной в паштет («И заморозим на палубе!» «А если солнце попадет? Нельзя!»), и кураги с черносливом, который должен уберечь всех от сухомятного запора, и сала, и опять яблок – моченых. Райсс хотела вмешаться раз, и другой, и третий, спросить, откуда это все возьмется на двести с лишним человек, когда живых денег у них нет, но вдруг поняла, что поддакивает и предлагает, но вдруг поняла, что спорит и мысленно взвешивает продукты, и сглатывает слюну, и что ей жарко не только от кухонного жара, и еще поняла, что это – пир, мысленный пир очень голодных людей, и замолчала, и дала им говорить, говорить и говорить, и только когда Сидоров сказал: «Яблоки можно выдавать четвертинками, восьмеринками даже», все вдруг протрезвели и замолчали, и молчали долго, и тогда Сидоров тихо сказал: «Лошадь», – и начался тот тяжелый, почти часовой разговор, который закончился только во дворе, и теперь надо было отправить Малышку сказать завкухней, что решение принято и той предстоит большая, очень большая работа.
Есть хотелось страшно, но после сегодняшнего воображаемого пиршества при мысли о предстоящей жидкой каше с воблой (каковую воблу решили с завтрашнего утра в «земные» дни больше не давать) Райсс затошнило. Она закрыла блокнот и подумала о лошади, которой, наверное, хотелось есть еще сильнее. Малышка сидела молча и не уходила, а потом вдруг сказала шепотом:
– Эмма Ивовна, вы хоть казните меня, а только бежать вам надо, прятаться. Что так, что так очень вам плохо будет.
11. Социально-политические компоненты
Спор закончился неожиданно: руководить детской самодеятельностью на барже вызвался Минбах. Вернее, спор был даже не спором, а довольно коротким обсуждением: очевидно было, что привычный распорядок дня придется всеми силами поддерживать, но и то было очевидно, что это будет очень трудно, и на ставший совсем крошечным после выписки всех хроников и амбулаторных детский хор – «хор Синайского» – у Синайского не будет ни сил, ни времени. И тут Минбах вдруг заявил, что, если профессор Синайский не против, он прямо на сегодняшней репетиции и попробовал бы, что он в хоре своей больницы, извините, солировал, что у него, гм, альт. Синайский тут же назвал Минбаха «мой хорошенький» и был очень даже за, и как-то вышло так, что на пятичасовую репетицию собралось много любопытных.
– Я, если позволите, сначала исполню, – важно сказал со сцены актового зала Минбах и прокашлялся. – Потом можно будет, так сказать, разучить а капелла. Разучивание нового репертуара, так сказать, как раз займет, ну и а капелла будет, так сказать, как раз в наших обстоятельствах, и всего несколько строчек припева разучить легко, а я бы, так сказать, куплеты, и в Рязанске бы, собственно, и представили.
Синайский покивал из первого ряда. Становилось интересно. Борухов потер руки и шепнул Синайскому:
– Да у кого-то амбиции.
Синайский ласково улыбнулся. Минбах принял улыбку на свой счет, сложил руки на животе и вдруг довольно неплохо запел, начав низко и впечатляюще:
Утеса гру-у-у-удь седу-у-у-ую моет
Волны солё-о-о-о-оной би-рю-за-а-а-а!
Есть острово-о-о-о-ок на чё-о-о-орном мо-о-о-оре
С названьем стра-а-а-анным – Береза-а-а-ань!
Там скалы дыбятся горою,
Там чайки мечутся, крича!
Там Шмидта, красного героя,
Сразила пу-у-у-у-у-уля палача-а-а-а!
– Ничего так, – прошептал Борухов Синайскому. – Неожиданно.
– Ну, и вот тут припев, представляйте себе, что это, так сказать, дети, – сообщил Минбах и запел высоко, показывая одной рукой на выстроившихся у него за спиной, переминающихся с ноги на ногу детей, а другой изображая какие-то пассы:
Шумит зеленая волна-а-а-а,
Заря багряная гори-и-и-ит,
О звонкой славе лейтенанта,
О звонкой славе лейтена-а-а-а-а-анта
С веками море говорит,
С веками море говори-и-и-и-ит…
– Ну, тут опять я:
Его казнили на рассве-е-е-е-ете,
Рыдало мо-о-о-оре за спиной,
И стало больше на плане-е-е-е-е-е-ете
Щемящей ра-а-а-а-а-а-аною одно-о-о-о-о-ой!
Когда предутренние росы!
Лучом окрасятся в коралл!
Встают очаковцы-матросы
И с ними кра-а-а-асный адмира-а-а-а-а-а-а-а-ал!!!..
– Господи, жуть какая! – прошептал Борухов, но Минбах уже опять полуобернулся к детям и пел нежненько:
Шумит зеленая волна-а-а-а,
Заря багряная гори-и-и-ит,
О звонкой славе лейтенанта,
О звонкой славе лейтена-а-а-а-а-анта
С веками море говорит,
С веками море говори-и-и-и-ит…[2]2
Эту песню автор романа имела удовольствие исполнять в школьном хоре в 1985 году в г. Днепропетровске. Текст песни автор записала по памяти: она подозревает, что это произведение ее учителя пения и хормейстера, Виталия Ивановича.
[Закрыть]
– Гм-гм….
Зааплодировали, и зааплодировали хорошо – хлопал Синайский, изо всех сил хлопала Малышка, радостно захлопал хор, и Борухову пришлось подняться на сцену, чтобы кое-кого немножко успокоить. Он еще сидел на корточках перед слишком расходившейся шестилетней Кочиковой, когда вдруг совершенно небесный голос – Борухов даже не сразу понял, что это два голоса, а не один, – запел слева от него:
Кто в кроватоньке не спит, ручки-ножки шевелит?
На окошке я сижу, строгим поглядом гляжу.
Спи, малютка, баю-бай, поскорее засыпай,
А кто будет егоза, тому выклюю глаза!
Один глаз снесу в колхоз, а другой сожрет матрос,
Будет он бежать-кричать, по моим врагам стрелять,
Всех моих врагов убьет его черный пулемет,
Буду я отец родной над Советскою страной.
Стало очень тихо.
– Это откуда песня, Грунечка? – осторожно спросил Борухов.
– Нам Сталин пел, – сказал Ганя звонко.
– Каждый день прилетал и пел, – подтвердила Груня. – Только так и засыпали.
Захлопали сиденья кресел. Минбах заметался по сцене.
– Вы репетируйте, репетируйте, Минбах, – сказал Синайский, семеня к выходу. – Очаковцы-матросы – это очень хорошо, – а Борухов взял за ручки Ганю и Грушу и осторожно повел за собой.
Проговорил он с ними минут двадцать, не больше, причем говорить опять пришлось с обоими вместе – пока что при любой попытке развести их по разным помещениям, даже для гигиенических процедур, они стабильно выдавали тяжелую истерическую симптоматику, и в первую ночь, несмотря на ужасное их состояние, все-таки понадобился винпозепам. Текст колыбельной он записал на обратной стороне рецептурного бланка быстро и коряво, причем они порывались запеть и все набирали воздух в грудь, а он испуганно говорил: «Нет, вы словами, словами». Когда они вышли, ведомые поразительно полной нянечкой Симашкиной, которую дети терпеть не могли и которую он вызвал специально, чтобы близнецы по дороге помалкивали (что было совершенно лишней мерой – насколько он мог судить, ни с кем, кроме друг друга, они ни разу по своей инициативе не заговорили, а друг с другом общались только на птичьем своем языке, которым тоже смертельно хотелось заняться, да кишка была тонка), он забегал по кабинету. До разговора с Райсс оставалось меньше четверти часа, но записать все, и сделать выводы (а они напрашивались), и переписать кое-что (потому что он вдруг увидел, где был глубоко неправ), и составить план следующего раздела, и работать, работать, работать над текстом хотелось сейчас, аж руки ныли, и он в который раз испытал ту смесь ярости и жалости к себе, которая приходила каждый раз, когда он думал о том, что про себя осмеливался называть исключительно «оно». Жалость эту он старательно растравлял: виделись ему не масляной краской покрытые стены маленького кабинетика, и не этот пошлый линолеум, на который ему не полагалось даже ковра, и не кряхтящие шкафы, и не прокуренное кресло, и не этот портрет, но что-то светлое и непременно с паркетом, и зелень, зелень, и цветы в вазе, и непременное «герр профессор», и секретарша на каблучках, а почему именно «герр» – он и сам не знал, а сейчас это было совсем дико, но «оно» – оно было настоящее, самое настоящее, какое может быть. Он сунул ладонь за батарею и, ободрав ноготь, вытащил согнутый на конце крючком кусок толстой проволоки. Потом упал на колени перед рассохшимся книжным шкафом и запустил проволоку за шкаф, повыше плинтуса, и долго рыбачил ею, как всегда, успев испугаться, что не удастся зацепить веревочку. Но веревочка – растрепанный шпагат из-под коробки шакер-чуреков, в мае привезенных старой сукой Карминской, съездившей на повышение квалификации в Баку и вернувшейся еще надменнее прежнего, – зацепилась и выглянула из-за шкафа; он потянул за нее нежно, как за мышиный хвостик, и выехал следом потрепанный большой конверт, запечатанный длинной лентой отстающего лейкопластыря, и там, в конверте, было «оно», и Борухов, на всякий случай присмотревшись зачем-то к запертой двери кабинета, вынул из конверта десятка три мелко исписанных листов. Прямо тут, лежа на полу, чтобы в случае стука не метаться по кабинету, а просто сунуть «это» обратно за шкаф, он собрался чиркать и править хотя бы десять минуточек, но при виде незаконченной (и в перспективе необъятной) рукописи жалость к себе снова навалилась на него, да такая, что ему показалось, будто глаза сейчас сделаются мокрыми. Тогда Борухов стал делать то, что всегда его успокаивало: медленно подрисовывать тройную рамку вокруг рукописного заголовка на листе, служившем обложкой черновика; над словами «Социально-политические компоненты» уже шла тонкая тройная красная полоса, над «в патологических переживаниях» полосочек пока было две, «душевнобольных детей» еще ничем не было украшено. Обложку Борухов собирался потом перенести на чистовик. «А потом все вместе сжечь», – разумно сказал внутренний голос, и противопоставить ему было нечего, но про потом Борухов думать себе запретил, мысли у него были сейчас одни и те же – дневные, ночные, навязчивые, – потому что баржу Борухов представлял себе плохо, вообще себе не представлял баржу, и где на этом плоском, открытом, непредставимом три дня прятать рукопись – он не понимал, а держать ее среди своих вещей было очень страшно. Смутно виделось какое-то машинное отделение с бесконечным сплетением труб, в которых сам черт не разберется, но там все время будут… Машинисты? Найдут – отдадут сразу Райсс, или Сидорову, или кому похуже (тут Борухова пробил пот), – впрочем, в этой ситуации все одно; получалось, что везти надо прямо на себе, и во что рукопись за эти три дня превратится – можно было легко представить. Бедный Борухов, бедный, бедный кандидат наук Борухов сунул рукопись за шкаф, не забыв при помощи проволоки уложить бечевку правильной петелькой, и заспешил, побежал по коридору, выковыривая из зубов кусочек жесткого, темного, сухого мяса, про которое он все не мог подумать «конина», а думал не без содрогания: «лошадь». Пробовали высушенное мясо Сидоров, он и Щукина, хорошая молодая докторша из его отделения, за несколько месяцев до войны счастливо переехавшая сюда с мужем-акушером из Ленинградской Кащенки, – тихая, умная, дельная женщина, немножко слишком привязывалась к тем пациентам, что помладше. Она настояла на том, что сушеное мясо, тонюсенькими стружками нарезанное в рамках трудотерапии несколькими хорошими пациентами, в детский рацион включать невозможно никак, – не оберемся проблем с и без того плохими, а у многих и шатающимися зубами. Решено было оставшиеся кровавые куски лошадиной плоти, на которые Борухов старался не смотреть, отдать жадно поглядывающему на них Сидорову – для рыночных махинаций, и Сидоров от радости аж цыкнул, чем почему-то Борухова страшно взбесил. «Вы мне сироп для аноректиков не забудьте и воронки с зондами, великий комбинатор», – раздраженно сказал Борухов. «Я кто?» – недоуменно переспросил Сидоров. «Лошадь в белом халате», – сказал Борухов и понял, что тощий Сидоров с его косящими близорукими глазами и правда похож на голодную лошадь. Сейчас Сидоров прошел мимо него – и Сидорова стало очень жалко: Сидоров явно страшно устал, и в кабинете у Райсс опустился на стул как-то совершенно по-старчески, и влетевший за ним следом чисто выбритый Гороновский с какой-то бумагой в руках показался Борухову неприлично юным, и вдруг Борух сообразил, что Гороновский в самом деле довольно молод для майора медицинской службы, ему, может, лет двадцать пять от силы, нашему Гороновскому, где это он успел отличиться, наш Гороновский? Очень захотелось взять и прямо спросить, но вместо этого Борухов ткнул пальцем в бешеным почерком исписанную бумажку и поинтересовался у завгоспиталем:
– Опять протестовать будете?
– Буду, – сказал Гороновский. – Везти раненых на барже – это безумие. Вам, может, на ваших пациентов плевать, а мне не плевать. Ваши, может, перенесут, а мои не перенесут.
– А оставлять не безумие? – спросил Борухов вкрадчиво.
– Вы что, извините, хотите от меня услышать? – так же вкрадчиво поинтересовался Гороновский.
– Доводы написали? Тезисы? К воротам собираетесь прибить? – злобно спросил Борухов.
– Какие тезисы, – вдруг бессильно сказал Гороновский. – Зафиксировал, так сказать, свою позицию в официальном заявлении. Пусть будет.
Борухов посмотрел на Райсс, паковавшую с Малышкой истории болезней в старые наволочки, и подумал, что ей сейчас не хватает только позиции Гороновского в официальном заявлении. Впрочем, Райсс в последнюю пару дней была как-то подозрительно легка и весела, и когда он попытался подколоть ее на вечернем обходе («Вам, я вижу, Эмма Ивовна, сил не занимать! Первитаминчиком не поделитесь?»), она ответила ему довольным смешком («А вы сами вырабатывайте, внутренними ресурсами организма!»). Наволочки были идеей Сидорова, они сейчас много что паковали в наволочки, благо сука Потоцкий ничего не выбрасывал, даже списанное постельное белье, и вообще шутки про Потоцкого очень сейчас выручали их, все неудачи валили на призрак Потоцкого, и в ходу была фраза «Потоцкий гадит». Наволочки рвались и расползались, их надо было зашивать, можно было сколотить ящики (трудотерапия!), но для досок нужны были деньги, деньги, деньги, а денег не было. Сидоров обещал найти деньги, Сидоров по полдня пропадал на рынке, но что было еще интереснее – Сидоров шептался с Евстаховой, и один раз Борухов, застукав их, когда секретничали возле ординаторской, сделал вид, что ему срочно надо высморкаться, и услышал, как старший медбрат спрашивает эту железную пуговицу:
– У вас купальник же есть?
На секунду Борухов вспомнил, как дед рассказывал ему о затопленных баржах с золотом «белых» на Москве-реке, и понял, что совершенно не удивится, если эта пигалица готова на рассвете нырять с какого-нибудь обрыва в ноябрьскую воду.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?