Текст книги "Журнал «Юность» №02/2020"
Автор книги: Литературно-художественный журнал
Жанр: Журналы, Периодические издания
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
И сказал мне Володя:
– Пойдем. Я тебя накормлю. Я знаю, ты поверь мне, одну столовую. Кормят там и вкусно, и дешево. Собрались мы – и вышли, вдвоем, из квартиры.
Потом – на автобусе мы куда-то, недолго, ехали. И зашли в известную Яковлеву, на каких-то задворках, столовую.
Там Володя заказывать стал – на двоих, да побольше, еду. По два супа. И по два вторых (две котлеты с гарниром картофельным – вот второе блюдо, и стало по четыре котлеты на каждого плюс картофельные гарниры). По два сока томатных, на каждого. И капустных по два салата. И солидную горку хлеба. И на каждого – по два компота.
Дотащили мы всю еду, на подносах, до столика. Сели в уголке за столик. И – съели все, что Яковлев заказал.
– Ты наелся? – спросил Володя.
Я ответил:
– Наелся, конечно. И тебе – спасибо огромное. Накормил ты по-царски меня.
И сказал мне Яковлев:
– Брось! Накормил я тебя – по-своему. Потому что в этой столовой иногда отъедаюсь я. Ну, когда выхожу из психушек. Там ведь плохо кормят. И я отъедаюсь здесь. Понимаешь?
Я сказал:
– Понимаю, Володя!
– Хорошо, что ты – понимаешь. А другие – не понимают. Вечно прячут меня в психушки. Будто что-нибудь я натворил. Правда, там я рисую, помногу. Но врачи картинки мои почему-то быстро растаскивают. А потом – помещают в свои, о болезнях, ученые книги. А какой я больной? Я – здоров. Просто жизнь у меня сложилась, непонятно мне – почему, не такой, как у прочих людей. Вот, со зрением плоховато. Даже скверно совсем. И все же вижу я – не так, как другие, вижу – то, что за каждым предметом, словно тень его, молча стоит, только это не тень, а суть. – Тут Володя громко вздохнул, погрустнел и спросил: – Понимаешь?
Я ответил:
– Да, понимаю.
– Слушай, шумно здесь очень. Посудой непрерывно гремят. Давай-ка поскорее отсюда уйдем.
И сказал я Володе:
– Пойдем.
Вышли мы, из паров кулинарных этой шумной, дешевой столовой, где наелись мы до отвала, на сомнительно свежий воздух.
Подышали. Потом закурили. Шли вдвоем по асфальту, к метро.
– Если я буду снова в психушке, ты меня навестишь? – спросил, морща лоб свой высокий, Володя.
Я сказал ему:
– Навещу.
– Ты куда сейчас?
– Я не знаю. Ну а ты?
– Ну а я – домой. Там – такая же точно психушка, даже хуже. А я – терплю.
– Понимаю тебя.
– Ну, пока. До свидания.
– До свидания.
Мы пожали друг другу руки. Повернул Володя – к автобусной остановке. Шел, черноглазый, в куртке слишком широкой, маленький, словно странный цветок в столичной, хаотичной, густой кутерьме. Шел – и листья, с деревьев слетающие, устремлялись за ним, и кружились за фигуркой его полудетской шелестящим, багровым шлейфом, словно так вот, совсем по-осеннему, провожая его в сияние возрастающее листопада, ну а может, и прямо к звездам, – все могло на пути случиться, все могло ведь в итоге – быть…
* * *
– У тебя вся спина белая!
Что за шутки? И чей это голос?
Ворошилов остановился. Оглянулся. Взглянул, сощурившись, вдаль, назад, во дворы, откуда доносился дурацкий оклик.
На скамейке, с бутылками пива и с кусками воблы, разложенной на измятой газете, сидели, усмехаясь, трое парней.
Ворошилов сказал им:
– Придется на спине что-нибудь рисовать.
Парни дружно, громко заржали.
– Длинный, ты, наверное, художник? – вдруг спросил один из парней.
Ворошилов ответил:
– Художник.
– А меня нарисуешь? – спросил тот же парень. – Или слабо?
– А тебя рисовать я не буду. Потому что ты мне неприятен. – Ворошилов махнул рукой, словно он отмахнулся от мухи, и сказал устало: – Отстань!
– Что? – вскочили все трое парней. – Слушай, ты, художник! А ну, повтори-ка, что ты сказал?
Ворошилов сказал:
– Отстаньте!
Парни грозно придвинулись к нам.
– Ты, художник!
– И ты, борода!
– Схлопотать по мордам хотите?
Шли мы с Игорем Ворошиловым по своим делам, а точнее и честнее – в поисках пива. Шли – к пивному ларьку. А тут – на пути нашем долгом – загвоздка. Трое пьяных парней. Задиристых. Молодых. И довольно пьяных.
Я сказал Ворошилову:
– Игорь! Нам придется объединиться.
И ответил мне Ворошилов:
– Да, Володя! Объединимся.
В двух шагах от нас грудой лежали груды спиленных с ближних деревьев, свежих, толстых, массивных ветвей.
Приподнял я с земли одну ветку – и шарахнул по ней, с размаху, по наитию, видно, какому-то, резко, быстро, ребром ладони.
Ветка, с треском необычайным, разломилась на две половины.
Отшатнулись парни от нас:
– Каратист!
– Ребята, атас!..
Ворошилов схватил обломок ветки в руку правую:
– Брысь!
И парней – словно ветром сдуло. Даже пиво свое забыли, вместе с воблой, на той скамейке, где недавно сидели они.
Ворошилов сказал:
– Володя, неужели ты – каратист?
– Нет, конечно, – ответил я. – Никакой я не каратист. И об этом прекрасно ты знаешь. Просто – так получилось. И сам я не пойму – ну как это вышло?
– Значит, свыше нас уберегли! – Ворошилов голову поднял вверх – и что-то там разглядел. – Ну конечно! Ангелы наши. Нам сейчас они помогли.
Согласился я с ним:
– Это – ангелы.
Пить оставленное парнями пиво мы, конечно, не стали. Не хватало еще – за кем-то, неизвестно – кем, допивать. Гордость есть у обоих. И честь. И не в наших – такое – правилах.
Мы отправились дальше. Мы шли по столице – в поисках пива.
Сколько раз такое бывало! Не упомнить. Не сосчитать.
Но в пивнушках – не было пива. И ходить нам – уже надоело.
И сказал тогда Ворошилов:
– Знаешь, что? Не хочу я пива.
Я сказал:
– И я не хочу.
– Лучше выпьем с тобой газировки. Без сиропа. По два стакана.
Я сказал:
– Газировки – выпьем.
Автомат с водой газированной отыскали мы вскоре. И выпили, каждый – по два стакана, шипучей, освежающей, чистой воды.
– Красота! – сказал Ворошилов.
Я сказал:
– Красота. Лепота.
Добрались мы – сквозь летний зной, звон трамваев и шум проезжающих непрерывным потоком, по улицам, тополиным пухом засыпанным, словно призрачным снегом, машин, сквозь прибоем звучащий гул голосов людских, сквозь протяжный, легкий шелест листвы, сквозь день, незаметно клонящийся к вечеру, сквозь желание выпить, которое мы оставили позади, там, в недавнем, но все же былом, до знакомого всей московской, удалой, развеселой богеме дома, где обитал я тогда.
Чинно, скромно зашли в подъезд. Поднялись на седьмой этаж в лифте. Ключ отыскал я в кармане. Дверь квартиры открыл. Мы шагнули, друг за другом, через порог. Оказались внутри. В какой-то удивительной полупрохладе. Так могло показаться нам после наших дневных походов по жаре. Отдышались. Чай заварил я. Крепкий. И вкусный. «Со слоном». Когда-то считался он едва ли не самым лучшим. Пили чай мы. Вечер настал. Свет зажег я. Включил проигрыватель. И поставил пластинку. Баха.
Волны музыки поднялись высоко, заполнили комнату, потянулись к двери балконной приоткрытой, проникли в наши, молодые еще, сердца, в души наши, вошли в сознание, в память, в жизнь, в наши судьбы, в прошлое, настоящее и грядущее, в явь, которую мне приходится – через годы – воссоздавать, в книгу эту, в стихию речи, чтобы слышать – и прозревать…
Однажды зимой, в январе, встал Ворошилов на постой, временно, ненадолго, у одной своей знакомой.
Начал там рисовать – и увлекся. Время для него сместилось. Где ночь, где день, он уже не разбирал. Словно в другом измерении находился. Только и делал, что работал. Ни о каких там амурах и речи быть не могло. Просто – в очередной раз дорвался художник до возможности, до смешного простой, – в домашних условиях, у хорошей знакомой, любящей искусство, поработать. Вот он и потрудился на славу.
Я приехал к нему в Медведково – и ахнул. Куда ни повернешься, куда ни шагнешь – везде были Игоревы работы. Да какие! Нередко – шедевры. Живопись в основном.
Работы грудами лежали на полу, под ногами, свалены были возле стен, кое-какие – прикреплены кнопками на стенах, валялись в прихожей, на кухне, заполняли все жилое помещение этой однокомнатной квартиры.
Посреди них, босиком, расхаживал довольный Ворошилов.
Он показывал мне свои создания – вот ведь какая счастливая случайность: хотел здесь просто переночевать да, возможно, немножко порисовать, да вдруг как пошло, и остановиться уже невозможно было, и он двигался вперед, рисовал и рисовал, благо хозяйка подсобила и с красками, и с бумагой, и ничего искать не надо было, все оказалось под рукой, и никуда уходить не надо было, в ночь, на холод, а можно было сидеть себе здесь, в тепле, и вкалывать, – и вот он, результат.
Ворошилов делал широкий жест рукой – и указывал на то, что он здесь наработал.
Увиденное не просто впечатляло. Скорее, оно изумляло. Озадачивало. Потрясало.
Это какая же творческая энергия должна быть у человека, чтобы единым духом, без всяких перерывов, за несколько дней, столько всего понамалевать!
Картинок хватило бы на несколько больших персональных выставок.
Ворошилов расхаживал среди них, как пастырь среди своего стада. Но напоминал еще и доброго волшебника, столько чудес нежданно сотворившего, – только вместо волшебной палочки была в его руках просто кисть. Впрочем, наверняка – волшебная, сомнений в этом быть не могло.
Ворошилов выразил желание купить пива.
У меня было несколько рублей. Мы отыскали две пустых трехлитровых банки, закрыли их пластмассовыми крышечками. Сунули наши банки в авоськи. Вот теперь можно было и отправляться на поиски пива.
Мы накинули свои пальто – и вышли на улицу.
И тут-то я подумал: ну зачем нам нужно это пиво – сейчас, зимой? Но было уже поздно. Коли решили идти за пивом – его следовало еще и найти. Не так-то просто было сделать это в прежние годы.
На улице стоял мороз. Да еще какой! Лютый, и только. Январский. Градусов двадцать пять, наверное.
Вся округа, все Медведково, казавшееся нам тогда глухоманью, дальней, совершенно неизведанной московской окраиной, было завалено снегом. По обе стороны от расчищенных без устали работающими дворниками дорожек на тротуарах возвышались монументальные сугробы. Но снег продолжал сыпаться сверху крупными хлопьями. И на тротуарах ноги вскоре увязали в нем по щиколотку, а потом и почти по колено.
Где искать пиво в этом занесенном снегами Медведкове?
Мы с Ворошиловым шли и шли, наобум, наугад. Передвигались от квартала к кварталу. Расспрашивали прохожих – где здесь пивные ларьки. Подходили – и очередной ларек оказывался закрытым. Приходилось топать дальше.
Мы уже совсем устали и замерзли, когда увидели наконец впереди открытый пивной ларек.
Само собой, стояла к нему немалая очередь. Посреди густого снегопада, облепленные снегом, люди напоминали оживших снеговиков.
Каким-то образом удалось нам проникнуть поближе к раздаче пива. Кажется, Ворошилов проникновенно обратился к какому-то парню, доброму на вид, и тот пропустил нас без очереди.
Мы налили в наши трехлитровые банки столько пива, сколько в них поместилось.
Взяли себе по кружке – и отошли в сторонку, за ларек, чтобы не спеша выпить пивка.
Загадкой оставалось – как мы его, ледяное, сумеем выпить на улице, на таком морозе?
Но об этом старались мы не думать.
Сейчас важно было – совершить ритуал. Этак своеобразно отметиться у незнакомого ларька, выпив по кружке мутного пива.
Мы встали за ларьком. Пригубили пива.
И вдруг… Вдруг нам перехотелось пить.
Мы увидели – жуткую картину.
За пивным ларьком высился здоровенный сугроб.
Прямо в этом сугробе, на снегу, сидел пожилой мужик. Горло его было обмотано бинтами. Из-под этих грязных бинтов, прямо из горла, изнутри, торчала какая-то трубка.
Мужик молчал. Но время от времени издавал, изнутри, сквозь эту торчащую наружу трубку, какие-то звуки – всхлипывания, всплески, бульканье, хрипы, шипение.
Мужик, сидя в одиночестве, чего-то с нетерпением ждал.
И вскоре к нему подошло еще двое мужиков. У них в руках были кружки с пивом. Они поставили свои кружки на снег.
Один из них достал из-за пазухи бутылку водки. Быстро открыл зубами пробку. Достал из кармана пустой стакан. Привычно налил в стакан нужную порцию – такую, какую всегда наливали, распивая на троих.
Потом, с водкой, налитой в стакан, этот мужик подошел к сидевшему в сугробе пожилому мужику.
Тот сделал нетерпеливый жест рукой – ну, давай, мол, давай, скорее!
Мужик со стаканом поднес этот стакан прямо к трубке, торчащей из-под бинтов, изнутри, у сидевшего в сугробе пожилого мужика, – и стал аккуратно переливать водку из стакана прямо в трубку.
Мы с Ворошиловым с ужасом смотрели на это занятие.
Наконец вся водка из стакана была перелита в трубку.
Мужик с забинтованным горлом побагровел, слегка оживился. Опохмелился, стало быть. Надо полагать, водка попала прямо в желудок. Горла, скорее всего, у него не было. Наверное, было оно вырезано. Посему приятель-алкоголик и лил ему, алкоголику, водку прямо в желудок.
Мужик с забинтованным горлом говорить ничего не мог. Он только благодарно хрюкал.
Его приятели в момент опорожнили, по очереди, стакан с водкой. Тоже оживились. Закурили. Присоединились к приятелю. То есть уселись рядышком с ним в сугроб. Всем троим стало им хорошо. Все опохмелились. Все возвращались к жизни. Теперь они сидели в сугробе и прихлебывали из кружек свое пиво. И даже пива немного умудрились налить в трубку мужику с забинтованным горлом.
Какой жуткий символ! Словно сама эпоха, с вырезанным, забинтованным горлом, уже без голоса, без речи, но жаждущая алкоголя, а с ним и некоторого забытья, сидела в сугробе, на московской окраине, посреди снегопада, в пору средьзимья, – вот здесь, перед нами!..
Через силу выпили мы с Ворошиловым пиво – и даже не пошли, а побежали по снегу, поскорее, поскорее, в тепло, в квартиру, где можно будет, до прихода хозяйки, посидеть на кухне вдвоем, покалякать, – ну а потом собираться и уходить, мне – домой, Ворошилову – куда-то, а куда – он еще не решил, да и не все ли равно было, куда идти теперь? На дворе зима, и холодно, и мороз вон какой сильный. Одно утешение – что хорошо поработал.
Было самое начало года – и впереди ждало неизвестно что, и зачем загадывать, когда, быть может, все сложится как-то само собою, достаточно хорошо, для того, чтобы жить и работать.
Снег шел и шел, и мороз все крепнул, и сплошная белизна вставала перед глазами, заполняя видимый мир, а с ним и то будущее, которое ждало нас где-то там, за снегами, за холодом, далеко, далеко, впереди…
А однажды Ворошилову так надо было похмелиться, что куда угодно пойдешь, лишь бы только добыть спиртное, или денег достать немного, и купить магазинное пойло, заглотнуть его и спастись, – вот он и пошел к Кабакову, а где мастерская – забыл, помнил только, что на чердаке всем известного, несуразного, не вполне московского с виду, чужестранцем стоящего дома на Сретенском бульваре.
Ничтоже сумняшеся, забрался он из мрачноватого внутреннего двора по наружной пожарной лестнице на крышу, нетрезвый еще, и пошел искать Кабакова.
А на этой крыше лет семьдесят жили полчища котов и кошек, никогда не спускавшихся на землю, и очень они мешали Игорю в его хождении по опасным высотам, но Игорь старался по возможности меньше внимания на них обращать, а сконцентрироваться только на одном-единственном: поисках каких-нибудь примет кабаковской мастерской, где, он твердо верил, застанет он Илью, который его, конечно же, выручит.
И он нашел-таки Кабакова, увидел его в окне, тот принимал иностранцев, кажется – чехов.
Игорь постучал в оконное стекло и очень вежливо сказал:
– Илья, займи, пожалуйста, рубль!
Гости кабаковские обомлели, ибо сверху, с неба, нависала над ними громадная фигура неведомого им, весьма колоритного человека, выразительно показывавшего палец: всего один рубль нужен!
А Кабаков тоже изумился, но рубля почему-то не дал, хотя мог бы вполне, за такое-то ворошиловское геройство – найти его, пройдя по крыше высоченного и многокорпусного, дореволюционного еще дома, постоянно рискуя поскользнуться и свалиться вниз, да еще и среди мечущихся вокруг, путающихся под ногами и орущих на разные голоса высотных котов и кошек, – и что им двигало – непонятно, поскольку, выдав рубль отважному художнику, он вовсе не обеднел бы.
И пришлось Ворошилову, несолоно хлебавши, без рубля, о котором он так наивно мечтал, обратно идти по крыше, слезать вниз по узкой, ржавой лестнице, – и все это, не забывай, было с похмелья, и подвиг его по добыче заветного рубля в одночасье был поскупившимся на доброе деяние Кабаковым принижен, и это его огорчило безмерно, да все же сумел он преодолеть эту горечь, стерпел, проглотил обиду, сжал зубы, сумел собраться с силами, чтобы с высоты почти поднебесной, надкабаковской, спуститься на землю московскую.
И слез он по лестнице, и оказался в глухом, с четырех сторон закрытом высоченными корпусами, пустом дворе.
И ощутил он тогда в душе даже не грусть, а горечь.
И тогда, ведомый чутьем, перешел он дорогу, и теперь уже не поднялся, а спустился вниз, в подвал, в мастерскую к Эрнсту Неизвестному, и обратился к известному скульптору со своим наболевшим вопросом об одном-единственном, необходимейшем для опохмелки, рубле.
И тот, совсем другой человек, нежели Кабаков, сразу все понял.
И в ужас пришел, когда Ворошилов поведал ему о недавнем своем подвиге с походом по крыше среди кошачьих стай и поисками окна в мастерской кабаковской.
И выдал Эрнст Ворошилову не просто рубль.
Нет, он, мужик бывалый, сам хорошо знающий, каковы некоторые состояния и как в них бывает порою тошно хорошему человеку, и особенно художнику, поскольку сам он был, как известно, человеком пьющим, нередко и крепко пьющим, что удивительным образом не отражалось никогда на его фантастической работоспособности, – он, Эрнст, человек широкий, до глубины души пораженный и ворошиловским видом, и кратким его рассказом о тщетных поисках столь важного для поправления здоровья одного-единственного рубля, дал Ворошилову денег, искренне, от души, по-дружески присоветовав не экономить на себе самом, а опохмелиться по-человечески, по всем правилам, так, как он обычно это делает.
Но прежде всего Эрнст сделал самое важное: он здесь же, на месте, в своей подвальной мастерской, налил, щедро, без всяких лишних движений, бражки собственного изготовления, благо бражка сия, в немалом количестве, в нескольких десятилитровых бутылях, мутноватая, да зато крепкая, надежная, с плавающими за стеклом размякшими апельсиновыми и мандариновыми корками, постоянно была под рукой, на всякий случай, и сейчас вот очень даже пригодилась, для того, чтобы выручить Ворошилова, которого Эрнст очень ценил как художника и который был ему всегда симпатичен, и по-человечески, и как земляк, тоже, как и сам он, с Урала, – да, щедрым, точным, привычным жестом налил Эрнст смущенному и разволновавшемуся Игорю один стакан бражки, потом другой, а потом и третий, чтобы наш герой прямо при нем похмелился, поправил, хоть немного, для начала, здоровье, успокоился, отдышался, – да и сам с ним выпил, – и только потом уже, позже, когда оба они и выпили, и символически закусили, и успели поговорить, и взвинченность ворошиловская прошла, схлынула, а на смену ей пришло спокойствие духа, лично, воочию убедившись в том, что он спас Ворошилова, Эрнст разрешил ему покинуть свою мастерскую и благословил на дальнейшее выздоровление.
Показательно, не правда ли?
Об этом случае позже Ворошилов рассказывал мне с изумлением – ну что его понесло тогда на крышу? и что за наивное желание – обрести заветный рубль – завладело им тогда? – и что за надежда, тоже наивная, на кабаковское понимание ситуации, возникла в его душе? – сам он толком не понимал, почему это происходило.
Но зато об Эрнсте Неизвестном – и его понимании ворошиловского состояния, и его мужской солидарности с ним, и его человечности – говорил Ворошилов не единожды с восхищением, с уважением, с благодарностью.
Да и сам Эрнст, вскоре после этого случая, сказал мне, что хотел бы повнимательнее посмотреть ворошиловские работы.
И я не поленился принести ему некоторое количество картинок.
И Эрнст Неизвестный внимательнейшим образом, посерьезнев, собравшись внутренне, как-то решительно, сразу же войдя в ворошиловский мир, углубившись в него, сосредоточившись, изучал Игореву живопись и большую стопку графики.
И потом сказал мне:
– Какой художник! Да, Ворошилов – очень талантливый человек. Невероятно талантливый человек! Я так рад за него. Ты обязательно это ему передай, Володя!
– Конечно, передам! – сказал я.
– Пусть Игорь всегда заходит ко мне! – сказал Эрнст. – Я ему всегда буду рад.
И я передал эти слова Игорю.
Он вначале смутился. А потом весь расцвел.
Вот ведь как важно иногда слово, сказанное вовремя собратом по искусству, да еще и человеком хорошим.
Однако слишком часто заглядывать к Эрнсту Ворошилов стеснялся. Деликатность его срабатывала.
Но встречи у них бывали, конечно. И хорошие встречи.
И о поступке Эрнста, о том, как он выручил Ворошилова, поневоле, от отчаяния, по счастью – ненадолго, да все же в свое время ставшего этаким верхолазом, Игорь никогда не забывал.
…В шестьдесят восьмом? Да, пожалуй. Поздней осенью. Да, наверное. Где-то в самом конце ноября, полагаю. Однажды вечером.
Ворошилов зашел в квартиру, как герой, вернувшийся с фронта, после многих сражений, с видом победителя, с грудой работ на картонах, в обеих руках, – и швырнул их на пол, сказав, приказав, скорее, призвав сразу всех, к немедленным действиям, тоном маршала:
– Выбирайте!
Собралась у меня тогда, по традиции прежних лет, вечерок скоротать, стихи почитать, большая компания.
Все – как будто бы пробудились. Налетели, толкая друг друга, на картины, сюда принесенные Ворошиловым, новые, свежие, сразу видно, что очень хорошие, даже больше, просто чудесные, и шедевры есть, посмотрите-ка, ну и ну! – и давай выбирать.
Я сказал:
– Что ты делаешь, Игорь?
Ворошилов:
– Пусть выбирают!
Выбирали. Через минуту разобрали работы, все.
Я сказал:
– Человек – трудился. Что ж вы – так? Налетели, как хищники, на картинки – скорей, скорее, ухватить для себя, урвать!..
Но богемная публика эта даже ухом не повела. Получили работы, задаром, – и прекрасно, и все довольны. Пьют вино, дымят сигаретами, говорят о своем, картинки, между делом, с видом прожженных знатоков, спокойно рассматривают. Как их много! И все – с претензией на свою особенность, все – с самомнением, с гонором, с хваткой, на поверку, быстрой и цепкой.
И тогда я сказал всей компании:
– Расходитесь. Мне надо работать.
Поворчав, компания стала расходиться.
Сказал я Игорю, громко, твердо:
– А ты – оставайся.
Дверь захлопнулась за последним из богемщиков. И квартира опустела. Стало просторней. И спокойней. Открыл я дверь на балкон, чтобы все проветрить. Сигаретный дым, как туман, полосой потянулся на улицу. Заварил я на кухне чай. Приоткрыл холодильник. В нем было пусто почти. Но я приготовил два бутерброда. И позвал к себе Ворошилова:
– Игорь, где ты? Иди пить чай.
Ворошилов, с книгой в руке, – это был им любимый Хлебников, – длинный, тихий, в домашних тапках, в брюках, красками измазюканных, старых, рваных, коротковатых, в мятой, старой рубашке, задумчивый почему-то, пришел на кухню.
Пили чай мы. Вдвоем. За окном различить, напрягая зрение, можно было два старых тополя, облетевших, тех, о которых я сказал Ворошилову как-то, что один из них – мой, а другой – ворошиловский. Игорь с этим согласился тогда. Всякий раз, появляясь вновь у меня, он искал вначале глазами, в заоконную щурясь хмарь, эти старые тополя.
Эти старые тополя – сохранились. Во всей округе – все снесли, деревья спилили, понастроили новых домов. Только два этих старых тополя, мой – один, другой – ворошиловский, словно память о прежней эпохе, да и память о дружбе, – стоят. Все на том же месте. Живые. Ветераны. Свидетели грустные лет, овеянных славой нынешней. И листвой – сквозь боль – шелестят…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?