Текст книги "Беспокойный отпрыск кардинала Гусмана"
Автор книги: Луи де Берньер
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Так что мы, мужчины, отступили, и женщины довольно быстро привезли трактор Антуана, хоть Консуэло потом и распускала байку, что Долорес во время перекуров ублажила четверых вояк плюс летчика, а та говорила, что Консуэло ей завидует. Позже они подрались на празднике, устроенном в благодарность служивым, и прервали речь Ремедиос, в которой та заявила об одностороннем замирении с армией и официальном роспуске «Народного Авангарда». По окончании драки Ремедиос сказала, что в будущем военные могут помогать, когда захотят, пока служат под командованием генерала Хернандо Монтес Соса. Они действительно потом прилетели на вертолете, привезли десять бочонков с горючим для тракторов и доставили трех механиков, которые разобрали машины, а потом подготовили к работе.
Что касается дона Эммануэля, то на празднике он помирился с чернокожим летчиком, но, уезжая, тот одарил его широкой белозубой улыбкой и сказал:
– А тебя, сукин ты сын, твоя бабка от твоего брата родила.
Пилот на прощанье так стиснул руку дону Эммануэлю, что последний только и нашелся сказать в ответ:
– Совершенно верно, приятель, ты абсолютно прав.
13, в которой его преосвященство делает роковой выбор
Его преосвященство кардинал Доминик Трухильо Гусман отложил доклад Святой Палаты, вполголоса ругнулся, что было ему несвойственно, тут же перекрестился и вознес очи к небесам, испрашивая у них прощения.
Он подошел к окну, долгим взглядом посмотрел на город, который живописно погружался в обычно короткую, но вместе с тем эффектную вечернюю зарю, и вторгшееся в ноздри отвратительное зловоние совершенно уничтожило мгновенное умиротворение, что последовало за вспышкой раздражения. Высунувшись из окна, кардинал увидел в реке дохлого борова, увенчанного кондором, – последний деловито пытался пробить клювом свой раздутый плот. Когда боров с пассажиром проплыли, кардинал ощутил новый запах и приметил совокупляющуюся за кустом парочку. Напротив дворца кардинал привычно заметил группку одетых в черное благочестивых вдовиц, которые всегда поджидали по вечерам, чтобы он, появившись в окне, их благословил. Он приветственно поднял руку, но вовремя успел превратить мирской жест в благословения. Женщины перекрестились и, перебирая четки, отбарабанили десяток молитв, а потом исчезли в сгущавшейся темноте. Его преосвященство втянул носом воздух и распознал новый запах.
– Дон Сусто, зайдите, пожалуйста, – позвал он, и секретарь появился.
Дон Сусто был бедным монахом-францисканцем с вечным насморком и грязью под ногтями на ногах, что объяснялось упорным желанием ходить только в сандалиях. Он очень серьезно относился к своим обязанностям, но мучился тем, что его оторвали от монастыря для услужения во дворце хозяину, чьи пороки слишком очевидны. Шестидесятилетний, изношенный жизнью в молитвах на каменном полу, при скудной пище и подъеме в пять утра, даже когда в том не было необходимости, дон Сусто преждевременно состарился. Худой, как скелет, он усох и ссутулился, а на голом черепе одиноко торчали редкие клочья волос. Из многочисленных добродетелей секретаря его преосвященство превыше всего ценил добросовестность, а одним-единственным пороком дона Сусто было тайное курение трубочки в распахнутое окно кельи. Он прожил сорок лет в страхе, что начальники его разоблачат, и не признавался в этом грехе до смертного одра. Ему пришлось умирать в недоумении: исповедник сообщил, что курение трубочки вовсе не является смертным грехом.
С гроссбухом под мышкой верный секретарь пришаркал, и его преосвященство подозвал его к окну.
– Определите этот запах, – попросил кардинал, – и скажите, то ли оно, что я думаю.
Дон Сусто перегнулся через подоконник и нюхнул отвратительный аромат.
– Полагаю, моча, – сказал он. – К несчастью, это знак времен.
– Каких времен? – строго вопросил кардинал. – Разве бывают времена, когда река перед дворцом должна быть столь зловонной?
– Все из-за los olvidados, – сказал дон Сусто.
Кардинал надменно фыркнул, ожидая лекции на социальную тему:
– И кто же эти «забытые»?
Дон Сусто ответил, постаравшись не выказать удивления:
– Эти люди очень бедны, ваше преосвященство. Они построили за городом трущобу, невероятно убогую. Просто сердце разрывается на них смотреть. У них нет канализации, и они ходят прямо в реку, хотя сами же берут из нее воду.
Кардинал сморщился от омерзения.
– Их следует удалить. Никакого сомнения, там притон воров и проституток.
– Но куда? – спросил дон Сусто. – Они заполонили античные руины в парке Инкарама, и когда их оттуда выдворили, они взяли и вернулись. Это поистине заблудшие души нашего времени, но все-таки, ваше преосвященство, в них есть мужество.
– Как прикажете это понимать, дон Сусто? Они безответственны и ленивы, больше ничего.
– Не смею спорить, они необразованны, и нравственность их частенько в прискорбном состоянии, ваше преосвященство, но они мастера на выдумку. Каждый раз во время дождя их картонные лачуги смывает, но через сутки хибарки снова стоят. Эти люди готовят нежное жаркое из крыс и кожи от сандалий, рыщут по помойкам, и этим сродни Лазарю, ваше преосвященство. Болеют брюшным тифом и холерой, но все же устраивают лучшие в столице карнавалы.
– Карнавалы – языческая мерзость, дон Сусто!
Повисло долгое молчание; кардинал подавил раздражение и спросил:
– Откуда они взялись?
– Одни бежали от беспредела в кокаиновых районах, другие пали жертвой сельскохозяйственной механизации и безработицы; кто-то пострадал от реорганизаций помещиков, кто-то в бегах от закона, а некоторые надеялись разбогатеть в большом городе. Большинство из них – чола, даже по-испански не говорят. Я бы осмелился предложить вашему преосвященству: открывается возможность устроить миссии, не выходя из дома.
Его преосвященство засопел.
– Нам следует отправить их в места проживания на попечение тамошних священников. И есть нечто более срочное, что мне необходимо у вас выяснить. – Кардинал подошел к столу и взял доклад Святой Палаты. – Что за некомпетентные атеисты состряпали сию пародию на доклад? И какой бездарный болван отобрал их для этого задания?
Дон Сусто опешил от кардинальского гнева и смешался от горячности.
– Это епископы Кукутский, Асунсьонский и Ля Ингальдадский – высокочтимые мужи, ваше преосвященство.
– Что?! Эти притаившиеся коммунисты? Эти либеральные слюнтяи? Да кто же их назначил-то, господи боже мой?
Дон Сусто раздумывал, как бы поделикатней сказать, что он сам их и выбрал.
– Я запросил Рим, кто является наиболее выдающимися богословами в стране, – сказал он наконец, – и мне сообщили их имена. Я все честно исполнил, ваше преосвященство.
Кардинал ошеломленно смолк. Он положил на стол пачку бумаг, которой размахивал, и обернулся к окну, но тотчас отпрянул, учуяв прогорклый воздух.
– Из-за этой писанины можно стать протестантом, – буркнул он. – Я прошу подготовить доклад о духовном состоянии нации, а получаю непрерывные нападки на саму Церковь и косвенно – на свое управление. Вы его читали?
– Разумеется, ваше преосвященство.
– И каково ваше мнение?
Дон Сусто, почуяв опасность, тщательно подбирал слова:
– В нем, безусловно, содержится критика Церкви, ваше преосвященство.
– И вы согласны с этой критикой?
Секретарь уклонился от прямого ответа:
– Я не обладаю правом выражать свое мнение, у меня недостаточный опыт работы в этой области. Но я абсолютно согласен, что должна существовать связь между духовным состоянием нации и духовным состоянием Церкви. Это совершенно очевидно.
Кардинал взял доклад и перелистал страницы, выбирая места, которые его особенно взбесили.
– Тут намекают, что, торгуя реликвиями и продавая отпущения грехов, мы на семьсот лет отстали от европейской Церкви; здесь утверждается, что некоторые высокопоставленные лица имеют любовниц. Вы о чем-нибудь подобном слыхали? Хоть один такой случай вы знаете? – Он сделал риторическую паузу; нельзя было не заметить: дон Сусто так изумлен этим лицемерием, что у него буквально отвисла челюсть. Кардинал почувствовал, как у него самого от стыда краснеют уши, отвернулся и снова подошел к окну, изображая благородное негодование. – Во втором разделе, – продолжал он, – намекается на связь между сроком моих полномочий и всеобщим упадком. Тут болтают о социальных условиях, прекрасно зная, что вмешательство в политику вне нашей компетенции, и обвиняют нас в том, что мы принимаем грязные деньги от преступников. До того дошли, что поносят высший класс, сущий оплот Церкви…
Дон Сусто не сдержался:
– Оплотом Церкви является Евангелие.
Кардинал ожег секретаря ледяным взглядом и продолжил:
– В третьем разделе на Церковь возлагается вина за распространение суеверий; нас обвиняют в разбазаривании денежных средств с целью получения материальной выгоды, словно без инвестиций можно выжить. Это оскорбительно, дон Сусто, и возмутительно! – Он свысока посмотрел на секретаря, взглядом требуя согласного кивка.
Дон Сусто не был храбрым человеком, но и беспринципным не был. Он не кивнул. Замер, потом тихо произнес:
– Ваше преосвященство, молю вас о позволении вернуться в мой монастырь.
– Стало быть, вы с этим докладом согласны, дон Сусто?
Дон Сусто помолчал; он печалился, как далеко отклонилась его жизнь от первоначального стремления к покою и созерцательности. Не для того он так долго был монахом, чтобы все закончилось во дворце спорами с кардиналом, старшим приказчиком в алых одеждах.
– Я получаю ваше позволение? – спросил дон Сусто, уклоняясь от ответа.
Кардинал устал; он снова положил доклад на стол и вздохнул:
– Как вам будет угодно.
Старый секретарь склонился поцеловать кардинальский перстень и опустился на колени для благословения. Затем поднялся и спросил:
– Ваше преосвященство, могу я сказать нечто личного характера?
Кардинал кивком изъявил согласие.
– Ваше преосвященство, у меня стало бы гораздо легче на душе, если б вы показались врачу по поводу болей в желудке. Времена власяниц и бичевания прошли, телесная боль только усиливает ваш духовный недуг.
Скинув должностные доспехи, они впервые взглянули друг на друга просто как люди. Его преосвященство протянул руку, и секретарь пожал ее. Дон Сусто ушел, а кардинал в своей одинокости и никчемности ощутил ком в горле и тоже подумал, как далеко отклонилась его жизнь от юношеского идеала.
Дон Сусто не возвращался в монастырь еще десять лет. Вместо этого он странствовал пешком, жил нищенствующим монахом, смиряя себя до совершенного опрощения. Как-то раз он нашел всеми покинутого молодого фавна, дрожащего в зарослях, и взял его в приемыши, Фавн рос статным и изящным, повсюду следовал за доном Сусто, а тот, вдохновленный преданием о святом Губерте, повесил воспитаннику распятие между рожками. С помощью этого существа дон Сусто многих обратил к вере. От кечуа он узнал, что на их языке его имя означает «болезнь», и переменил его на «Salud».[43]43
Здоровье (исп.).
[Закрыть] Вот почему кое-где по сегодняшний день можно встретить украшенные серебряной мишурой часовни с аляповатыми статуэтками – монах с рожками курит трубку; приверженцы называют его «Сан Салюд». Раньше таких часовенок было гораздо больше, но миссионеры снесли их, посчитав языческими.
Дон Сусто ушел, а его преосвященство, вспомнив совет показаться врачу, ощутил, как снова накатывает ужасная боль. Он инстинктивно подошел к окну глотнуть вечернего воздуха, но вдохнул гнилостный смрад нечистот. Кардинал перегнулся из окна, его сильно вырвало на стену дворца; потом он сломался пополам и сполз на колени. Рыдая от боли, он молился заступнику моряков святому Эразму, что принял мученическую смерть, когда его внутренности намотали на якорную лебедку. Затем боль прошла, и кардинал, еще задыхаясь в ее отголосках, помолился и святому Иову – покровителю сифилитиков. Он чувствовал, как надвигается неудержимый зуд посетить бордель, и боялся заразить свою любовницу Консепсион.
Его преосвященство немного посидел, положив на колени доклад Святой Палаты, и решил начать следующую стадию своей кампании. Он принял решение: крестовый поход проповедования возглавит дон Рехин Анкиляр – человек абсолютно холодной интеллектуальной непререкаемости.
14. монолог графа Помпейо Ксавьера де Эстремадуры, шагающего по сьерре
Женщина – дело рук дьявола, клянусь Богом! Как она злит меня, а ведь я – человек благородного происхождения. Никогда женщина еще не брала надо мной верх и так не унижала. Там у них на небесах какой-то недосмотр, раз такие нарушения в природе и весь естественный порядок перекосило. Я говорю: «Подай завтрак, женщина», – а она дерзко отвечает: «Сам возьмешь», – или же смиренно его готовит, а потом выливает в мой шлем и говорит: «Жри, свинья, из своего корыта». Или скажу ей: «Ночью придешь ко мне, желаю тобой насладиться», – а она отвечает: «Я устала», – или: «Отправляйся в бордель», – а потом приходит ко мне и, клянусь Богом, хочет быть сверху, а я чтобы женскую роль исполнял, да еще повелевает: «Ну же, не лежи просто так, пошевеливай-ка во мне», – напоминает, что, когда я на ней, она-то не лежит колодой, а двигает бедрами и стонет, и наслаждается самым недостойным образом; и вот' весь настрой потерян: я открываю канонаду, прежде чем пробиты бреши в стенах и подорвана главная башня. Тогда она бранит меня, а я стыжусь, как мальчик, упавший с лошади. Я теряю мужественность, тотчас хватаюсь за меч и говорю: «Я отрежу тебе нос, как тому мавру в Кордове!», – но она смеется мне в лицо, и отводит клинок, и целует меня, превращая в резвящегося кутенка.
Ремедиос. Женщина, достойная королей, она способна поднять на бой воителей обоего пола. Я сижу здесь на скале, так далеко от Эстремадуры, закрываю глаза и вижу Ремедиос. Играю сам с собой в игру, представляю, что она сейчас делает, а когда вернусь, спрошу: «Ремедиос, чем ты занималась, пока меня не было?» На ней зеленые штаны, но это не помеха, она всегда одета как мужчина и воин. Ремедиос чистит оружие, разложив детали на столе, хмурится – брови почти сошлись на переносице – и говорит: «Ц-ц-ц», – потому что в дуле пылинка; если загляну в ствол, встречусь с ее чудным карим глазом, а другим глазом вижу – она мне улыбается; какие у нее зубы – все целы, белые чрезвычайно и красивые. Волосы, такие черные и прямые, она завязывает на затылке, а я говорю: «Женщина, у тебя не голова, а лошадиный круп, дай-ка я отрежу твой хвост, навьем из него тетиву для лука или диванные подушки набьем», – а она, не мешкая, нагло так отвечает: «Querido, лучше я тебя своими волосами кастрирую». У нее замечательно крепкие волосы.
Как перевернулся мир! Сейчас я последний из людей, а ведь прежде я был жизнь и смерть, приказывал казнить императоров и основывал прекрасные города, полные рабов; даже зубочистки у меня были золотые, а женщины наводили блеск на моей кирасе ослиной мочой и своими волосами. Потом я славно насаживал самую красивую. Да, были деньки… А теперь я обязан жизнью индейцу. Меня – католика и слугу его величества – вырвали из объятий смерти с помощью черной магии, какое бесчестье! Меня выдернули из царствия небесного в мир, где правят женщины и даже дети читают, уткнув носы в книги, как попы! Это кощунство! Ныне доспехи мои ржавеют, и, если я пну собаку, она меня укусит.
Оказывается, у меня есть потомки, которые не возвращают мое кольцо; сеньор Дионисио Виво говорит: «Учись, в современном мире нужно быть образованным», – а я отвечаю: «Да сто куч я наложил на твой современный мир». Но он берет меня за руку и объясняет принцип воздухоплавания, говорит о мерзостях демократии, словно мы ничуть не продвинулись со времен Древней Греции. Прихожу домой, встречаю Ремедиос, и душа взмывает, когда милая целует меня в бороду и спрашивает: «Ну, как в школе, все хорошо?» – а я с полным смирением говорю: «Женщина, сними одежду», – и она раздевается, но только я, жутко торопясь и путаясь, расстегну всю амуницию, она вновь набрасывает одеяние и говорит: «Querido, пора бы тебе стать романтичным», – и я кричу так, что горы содрогаются от моих проклятий, а она треплет меня по щеке и говорит: «Querido, какой ты милый». Женщина – дело рук дьявола, клянусь Богом!
15. Консепсион
Консепсион обжарила рыбу в пальмовом масле и теперь тушила в соусе из перца, чеснока и помидоров. Получится такая нежная, мясо будет отделяться от костей, сначала с одной стороны, потом с другой. Если очень постараться, филе ничуть не разломятся, можно перевернуть лопаточкой, а остатки на костях выковырнуть кончиком ножа. Консепсион сосредоточенно поджала губы; может, все получится, и она выудит кружочки жабр и съест, а потом выбросит головы и плавники бездомным котам у дверей судомойни. Эти кружочки – самое нежное и вкусное, единственное, что она утаивала от кардинала.
Консепсион называла его «каденей», что на кечуа означает «моя цепь»; так обычно индейцы запросто обращаются к супругу, но в данном случае слово особенно годилось, потому что Консепсион была прикована к кардиналу всем своим существом.
Ей только исполнилось тринадцать, когда ее взяли на кухню, и старая Мама Кучара учила вежливо приседать перед кардиналом, стоять за его стулом на трапезах и делать вид, что не замечаешь укатившуюся горошину или упавший на скатерть кусочек из тарелки. В ее обязанности входило тактично постучать утром в дверь кабинета, внести серебряную турку крепкого кофе с булочками и бегом вернуться, если он дернет шнурок звонка и попросит кувшин воды или немного фруктов. Иногда кардинал, глядя, как она суетится и мечется, приподнимал бровь и говорил: «Угомонись, дитя мое, не настолько уж это важно, чтобы ты своей суматохой разнесла дворец», – а она улыбалась и делала книксен, как учили: «Слушаюсь, ваше преосвященство».
В те дни он был очень красив: церковные одежды, проседь, темные брови, холеное лицо, а глаза – цвета озера в пасмурный день; даже когда кардинал сидел, казалось, он смотрит свысока, потому что ужасно умный. Когда он гладил ее по головке или по-отечески клал руку на плечо, для Консепсион будто на мгновенье исчезала пустота. Своего отца она не знала, а мать переехал полицейский фургон, когда та лежала пьяная в темном переулке; вот так Консепсион оказалась у «Сестер милосердия», которые направили ее работать на кухню во дворце. Кардинал стал ей новым отцом, и порой она отвечала на его ласку по-дочернему, прижималась к нему, когда он показывал интересную картинку в книге или они нюхали цветок. Когда их головы случайно соприкасались, он чувствовал, как ее волосы мягко щекочут лицо, и в ароматах лука и мастики улавливал запах юной девушки. Однажды он погладил ее по щеке и произнес: «Ты такое милое дитя, как я завидую твоей чистоте и невинности», – и зарождавшаяся интуиция подсказала ей, что он печален и одинок. Эта грусть тронула ее сердце, а где-то в животе шевельнулось первое предчувствие любви.
Консепсион отсчитывала время по менструациям. На сороковую менструацию умерла Мама Кучара, оставив Консепсион отвечать за кухню, и как раз после шестидесятой она была в комнате, когда у его преосвященства случился первый приступ. Кардинал стоял у окна, держась за шнурок от шторы, и вдруг на лице у него промелькнула паника, он со свистом втянул воздух, обхватил руками живот и, задыхаясь, перегнулся пополам. Цепляясь за стол, рухнул в кресло; от боли выступили слезы, он глотал воздух широко открытым ртом.
На мгновенье Консепсион растерялась, не зная, что делать, затем подбежала и опустилась перед ним на колени. Кардинал судорожно втягивал воздух, и она инстинктивно обвила его руками и прижала к себе, шепча слова, которые слышала от матери в те далекие времена, когда ей было еще кого обнимать: «Tranquilo, tranquilo».[44]44
Тише, успокойся (исп.).
[Закрыть]
– О-о, ужасная боль, – выговорил он, запрокинув голову, – как больно… Консепсион, помоги мне, ради бога…
Она крепко держала кардинала, лицом прижимаясь к его голове, пока хриплое дыхание не выровнялось и не успокоилось. Он расслабился и благодарно накрыл ладонью ее руку; и тогда страх потерять его в судьбоносном заговоре соединился со зревшей любовью, и Консепсион от души поцеловала кардинала.
Когда их губы разъединились, все переменилось. Все бывшее между ними прежде словно разрушено землетрясением; оба не находили слов, чтобы отступить или двинуться дальше. Кардинал заглянул в глаза Консепсион и увидел, что зрачки в них – как две большие луны. Он смотрел на ее девичьи губы, влажные и беззащитные, на темные веснушки мулатки. Наступил момент истины, когда приходилось выбирать между законами природы, созданными Богом, и установлениями Церкви и сурового мира.
Нельзя сказать, что он не знал о тайных ухищрениях естественной любви, взраставшей неприметно, как деревце. Стройная фигурка Консепсион часто возникала в воображении кардинала, когда он размышлял над какой-нибудь административной головоломкой, или, прости Господи, молился на коленях ниспослать знак об избавлении от несовершенства. Не раз приходили мысли о невозможности такого искушения: девочка в четыре раза моложе, мулатка, необразованная, скорее всего, не католичка, а он давал обет безбрачия и жизни в любви не к этому, а к тому миру. Она ведь не проститутка, кого можно украдкой посетить, кое-как исповедать и забыть до следующего раза; это – Консепсион, она доверилась ему и совсем еще ребенок.
Консепсион избавила его от выбора. Сев к нему на колени, она так горячо и преданно обняла кардинала, что сердце его необъяснимо дрогнуло, а лежавшие на коленях руки сами собой обвились вокруг нее.
– Меня никто прежде не любил, – проговорил кардинал и тут же сам удивился, почему так сказал.
– Я тоже сирота, – прошелестела она, и хотя кардинал не это имел в виду, объяснять не стал. Он подумал об умершей слабоумной матери с ее непристойной коллекцией мехов и о вечно занятом отце, который спекулировал государственными облигациями, покупал машины одну за другой и пользовался должностью, чтобы по олигархической лестнице подбираться к власти.
– Что ж, значит, мы оба сиротки, – негромко рассмеялся кардинал. Пришла мысль: ведь и Бог – отсутствующий отец, которому никак не угодишь.
Не умея выразить словами, но понимая, как ему горько и одиноко, она все обнимала его, пальчиком гладила ухо и перебирала волосы на виске.
– Мы не должны этого делать, – сказал он.
– Тца, – цокнула Консепсион, как все крестьяне с незапамятных времен, одним междометием отбросив вековые церковные традиции и нагромождение словесных изворотов, что оставляют холодной постель тех, кто избрал служение Богу. Кардинала настолько покорила убедительность ее довода, что он снова рассмеялся и тут же превратился просто в мужчину, который влюблен в женщину. Он ответил ей поцелуем.
Переплетаясь в постели с юной Консепсион, взлетая на гребнях неведомого океана туда, где нет ни тебя, ни земли, где свет и тьма – одно и то же, где все в тебе разом взрывается неистовством и покоем, кардинал Гусман познал наконец ласковое блаженство Эдема. В смутных отголосках любви, когда он парил между сном и смертью, ему грезились нагота и прохлада. Представлялось, что солнце превратилось в луну, а Господь сошел на землю в облике ангела, и на поляне спят ягуары, лапами обняв фавнов, и они жили с Консепсион совсем одни в мире плодов и птиц, где можно пробудиться в росных травах и бесцельно бегать, просто радуясь восторгу тела.
Наедине кардинал порой бывал жесток к Консепсион; от ужасного страха, что все раскроется, при чужих он становился с ней резким и властным; случались вспышки проснувшейся совести, когда он бил ее и обзывал «дьявольским орудием», «лапой Сатаны», словно принуждал узурпировать место Евы, источника вины. Бывали моменты, когда после ночи в молитвах перед алтарем он призывал Консепсион и затем безжалостно изгонял, ничего не объясняя; она убегала в слезах, а он раскаивался и кого-нибудь за ней посылал.
Когда появился ребенок и вызвал пересуды во дворце, кардинал понял, что в Церкви все сверху донизу знали об этой связи, но молчали из страха перед его властью. Он понял это по взглядам, по заговорщическим ухмылкам, когда Консепсион вносила прохладительные напитки, по презрению на лицах, когда он высказывался по какому-то вопросу морали. В делах он стал больше полагаться на власть, чем на гуманность.
Ребенок стал его тайной радостью, которой могло и не быть. Когда он клал руку младенцу на головку и называл «сын мой», то был счастлив, что это не в переносном смысле; он качал ребенка на коленях и позволял шоколадным пальчикам дергать распятие на груди. Он не сердился, когда обильная слюнка свисала ему на сутану или ребенок вдруг отрыгивал, как все младенцы. Консепсион говорила, что при рождении Кристобаль смеялся; может, потому он и приносил отцу счастье; оно перевешивало чувство вины и тревогу и одаривало знанием любви, в которой кардиналу было бы иначе отказано.
Между кардиналом и Консепсион установились отношения, весьма похожие на супружество, только не официальное, а тайное. Их отношения выдержали годы нежной привычки к ночным свиданиям и многозначительным взглядам и уцелели при все учащавшихся посещениях кардинала бесами. Когда бесы приходили, Консепсион обхватывала кардинала за плечи и держала, пока ужас не стихал, утешала материнским воркованьем и давала в руки распятие.
И она же пыталась справиться с его приступами боли в животе. Второй приступ случился через год после первого, а потом они происходили минимум раз в три месяца. Консепсион не понимала (потому что он никогда не говорил), что нежелание показаться врачу основано на странной логике: это наказание, достаточное для очищения и смывания грехов. Прегрешений не накапливалось столько, чтобы для избавления от них возникла необходимость оставить Консепсион.
И по прошествии стольких лет Консепсион готовила ему обжаренную в пальмовом масле рыбу, спокойно уверенная, что она с кардиналом на всю жизнь. Да и что бы с ней стало, если б она ушла? Занималась бы проституцией и нищенствовала? А с маленьким Кристобалем? Выращивал бы хризантемы в оранжереях, где заражаются кожными болезнями и умирают от опухолей? Ботинки бы чистил на улице и жил в сточных трубах? Нет, она счастлива, что жарит рыбу, и отнесет ее наверх, чтобы кардинал поел до прихода монсеньора Рехина Анкиляра, и, может, это пойдет на пользу его животу.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?