Текст книги "Чемодан миссис Синклер"
Автор книги: Луиза Уолтерс
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
4
Агата Мейбл Фишер и Нина Маргарет Малленс свалились на голову Дороти в марте 1940 года. Обе из Лондона, только-только закончившие шестинедельные курсы для работниц Женской земледельческой армии. Администрация графства наняла их на работу и направила в деревню, где жила Дороти. Девушкам требовалось жилье, а она одна занимала целый дом. То, что ей вообще позволили остаться в этом доме, Дороти считала редким везением. Альберт пошел в армию добровольцем, дабы исполнить свой долг. Так тогда говорил не он один, а все, кто пополнял ряды добровольцев. Но и Дороти, и односельчане знали: Альберт попросту сбежал от нее, оставив позади свое горе и недовольство. И потом, ему хотелось близости с женщинами. Супружеские отношения с женой полностью прекратились. Дороти была достаточно умна и проницательна, чтобы это понять. Ведь ему было всего тридцать три года. «Отпусти его», – сказала она себе. Тоски по Альберту она не ощущала.
До нее стали доходить слухи, что кое-кто из местного начальства и односельчан сомневался в ее праве остаться в деревне. По мнению этих людей, Альберту было незачем идти добровольцем. Его ценили за трудолюбие и умелые руки. Пусть бы себе дожидался официальной повестки, которая могла и не прийти. Дороти оказалась в трудном положении. В конце концов ей позволили остаться, но обязали заняться полезной для деревни работой – стиркой. Ее освободили от платы за жилье и даже пообещали скромное жалованье, за которое она должна была обстирывать всю деревню. В прачечной ей поставили кипятильный бак последней конструкции и ручную отжималку. Поговаривали даже о покупке стиральной машины. В ее саду вкопали столбы, между которыми крест-накрест натянули целые ярды сушильных веревок. Дороти только радовалась, что не завела коз. Миссис Твуми предлагала ей по весне двух очаровательных козлят. Они были милыми созданиями, но очень любили жевать выстиранное белье.
Потом появились эти девушки, Эгги и Нина. Они постоянно смеялись, по поводу и без. Были жизнерадостными и суматошными. Дороти с удовольствием обстирывала своих квартиранток. Ей даже нравилось кипятить нижнее белье Эгги, запачканное менструальной кровью, а также гигиенические салфетки. Эти салфетки Дороти нашила им в первые же дни после их приезда в деревню. Пустила на эти цели камчатную скатерть персикового цвета, которая однажды застряла в вальцах отжимальной машины и была непоправимо испорчена. Хрупкая блондинка Эгги, удивившая Дороти гладкостью кожи и серебристым смехом, очень страдала от менструальных кровотечений. Они мучили ее с беспощадной регулярностью и сопровождались болями во всем теле. Нина была ее полной противоположностью. Выше ростом, крепче телом и с низким голосом курильщицы. Ее месячные не отличались регулярностью, длились недолго и оставляли на одежде лишь редкие капли крови. Нина весело плыла по жизни с изяществом океанского лайнера. За несколько недель совместной жизни Дороти успела узнать и почти полюбить этих девочек.
Она поселила их в своей комнате. После Сидни Дороти покинула эту комнату, оставив Альберта одного ворочаться на широкой медной кровати. Для себя она выбрала комнатку, окно которой выходило на задний сад. Из окна ей было видно поле Лонг-Акр, а также далекие вязы и Лоддерстонский аэродром. Дороти вполне устраивала небольшая узкая кровать со старым матрасом. Ей нравилось лежать и писать. Читая потом написанное, Дороти удивлялась. Казалось, эти слова вывел кто-то другой.
Для своей кровати она сшила новое покрывало из всего, что нашлось под рукой. В ход пошли лоскуты и лоскутки, квадраты, треугольники и бесформенные кусочки. Покрывало получилось диковинным. В маленьком шкафу Дороти развесила свою немногочисленную одежду. Нижнее белье сложила в ящик туалетного столика, а на прикроватный столик поставила вазу с полевыми цветами. Каждый вечер, закончив дела, она уходила к себе и плотно закрывала дверь. Альберт ни разу к ней не постучался, за что она была ему только благодарна. Потом он покинул деревню. Это случилось в августе 1939 года. Он просто сбежал. Дороти толком не знала ни где он, ни чем занимается. Альберт не писал ей писем и вообще не давал о себе знать. Денег тоже не присылал. Дороти решила, что это развод, и начала свою одинокую жизнь. Она старалась обеспечивать себя всем необходимым. Сама пекла хлеб. Те несколько яиц в неделю, что несли ее куры, Дороти убирала в кладовую. Она делала новую одежду из старой и стала искусной швеей. Научилась шить на старом зингере». По словам Альберта, эта машина принадлежала его матери. В этом году Дороти засеяла огород и, как умела, обработала фруктовые деревья. Не все хорошо взошло, не все дало ожидаемые плоды, но Дороти ела так мало, что ее это ничуть не заботило. Она ела просто для поддержания сил, не ощущая никакого удовольствия от еды. Вся пища имела для нее отвратительный вкус, а жевание и глотание вызывали тошноту. Она начала ненавидеть свое тело за его худобу и странные, отталкивающие потребности, за неспособность быть нормальным женским телом и исполнять то, что ему положено. Дороти не знала, кто наградил ее испорченным телом – Бог или природа. Впрочем, она давно уже не терзалась этим вопросом.
А потом ее дом наполнился зычным говором лондонских кокни, громким смехом, неприличными словами. Но все это несло с собой и энергию. Дороти готовила девочкам еду, стирала их одежду и постельное белье, чинила и штопала, стараясь, чтобы они могли по-настоящему отдохнуть после тяжелого трудового дня. Она не видела более усердных сельскохозяйственных работниц, чем эти городские девицы. Альберту – сильному и выросшему в деревне – такая работа давалась легко. А Эгги и Нина каждый день вели настоящие сражения с полем, стараясь сделать все, что от них требовалось. Они потели, плакали от досады, но продолжали. Они натирали ноги, их руки покрывались волдырями, царапинами и порезами. Их ладони грубели и становились мозолистыми. Но девчонки не сдавались. Их пример вдохновлял Дороти, наполняя ее жизнь смыслом и надеждами.
С момента падения «харрикейна» на Лонг-Акр прошло уже три дня. Раны Дороти не успели зажить, и бинтов она не снимала. Но она не желала сидеть без дела и, превозмогая боль, стряпала для девочек и даже ухитрялась чуть-чуть стирать (а гора скопившегося белья росла). В это время к ней постучался неожиданный гость.
Она слышала, как кто-то открыл засов на передней калитке и вошел, не забыв закрыть саму калитку. Дороти быстро спрятала записную книжку в ящик, где лежали ложки, вилки и ножи. Она писала новое стихотворение, и у нее впервые что-то получилось. Во всяком случае, пара строк выглядела вполне осмысленной. Ей даже казалось, что она начала писать как-то по-новому. Кто же это может быть? Скорее всего, миссис Комптон. Дороти морально подготовилась к появлению этой неприятной особы и, чтобы скрыть недовольство, замурлыкала себе под нос песенку. Миссис Комптон незачем видеть, в каком она состоянии. Дороти стремилась ничем себя не выдать. Фактически она побаивалась этой всезнающей пожилой женщины.
Однако, судя по стуку в дверь, это не миссис Комптон. Стук короткий, энергичный. Так стучатся мужчины. Вытерев руки о передник, Дороти подошла и открыла.
– Миссис Синклер? – спросил пришедший.
В его английском улавливался иностранный акцент. Наверное, польский, предположила Дороти. В руке мужчина держал большой букет полевых цветов, старательно пряча его за спиной.
– Да. Что вам угодно?
Дороти говорила сухим, натянутым тоном, с ужасом узнавая в голосе интонации своей матери.
– Я командир эскадрильи Ян Петриковски.
Он произнес это так, словно его имя было Дороти знакомо. Затем осторожно взял и поцеловал ей руку, после чего тут же отпустил и изящным движением преподнес цветы.
– Ой, спасибо, – пробормотала покрасневшая Дороти.
Теперь ее голос не напоминал материнский. Она взяла букет и понюхала цветы; больше из вежливости, чем из любопытства. О чем говорить с ним, Дороти не знала. Как и все мужчины в военной форме, он выглядел подтянутым и не лишенным обаяния. Дороти почему-то сразу отметила его темные прилизанные волосы, зачесанные на пробор, и гладкую загорелую кожу. Мужчина был чисто выбрит. Затем внимание Дороти переместилось на его глаза. Голубые. Пожалуй, даже светло-голубые. Взгляд у него был прямым и спокойным, что тревожило и интриговало Дороти. Ростом он был на два-три дюйма выше ее. Не ахти какой высокий, но и не коротышка. И явно моложе – на четыре, пять или даже шесть лет. Слишком молодой. Как Альберт. Это сразу отсекало возможность дальнейших отношений. Надо сказать, все эти мысли пронеслись в мозгу Дороти лихорадочной чередой.
– Я приехал поблагодарить вас за ваши бесстрашные усилия по спасению моего соотечественника.
Его слова показались Дороти слишком напыщенными, но она умела не показать вида.
– Разве я кого-то спасла?
– Вы пытались спасти моего летчика. Во вторник его самолет подбили, и он упал на поле. Мы слышали о проявленном вами мужестве, – сказал командир эскадрильи Ян Петриковски и поклонился.
Дороти смотрела на него в немом изумлении. К этому примешивалось что-то еще, о чем ей совсем не хотелось думать.
– Я вижу у вас повязки, – продолжал поляк. – Надеюсь, ваше лицо не слишком пострадало?
Черт бы побрал эту деревенскую сплетницу! Успела растрезвонить! Будучи по сути своей человеком добрым, Дороти даже мысленно не могла заставить себя назвать эту доброхотку «коровой», не говоря уже о «суке». Такие слова были слишком жестокими и невежливыми. Природное великодушие удерживало Дороти от возражений и попыток восстановить истину.
– Видите ли, на самом деле я… в общем, я не пыталась его спасти. Все так думают… впрочем, не будем об этом. Спасибо вам. А лицо мое не слишком пострадало. Скоро все заживет. Я в этом не сомневаюсь… Может быть, войдете?
Едва командир эскадрильи переступил порог ее кухни, Дороти почувствовала странное спокойствие и даже внезапную радость от присутствия мужчины. Целых девять месяцев здесь не появлялся ни один мужчина. Дом стал женским островком, особенно после того, как в нем поселились Эгги и Нина. Дороти предложила гостю сесть, и он сел. Огляделся по сторонам. Его взгляд надолго остановился на каминной полке с подсвечниками, часами и тонким слоем угольной пыли.
– Ваша кухня похожа на кухню моей матери. – Он обвел рукой пространство, будто желая показать Дороти всю панораму. – Такая же была в доме, где я вырос.
– И где это? – спросила Дороти, взявшаяся готовить чай.
Она доставала чашки, молоко, сахар. У нее дрожали руки.
– Polska.
– Польша?
– Да. Польша.
Ян Петриковски улыбнулся ей. Улыбнулся широко. Дороти обнаружила, что вовсю глазеет на его улыбку вопреки своему намерению держаться официально. Она мысленно отчитала себя («Нельзя быть такой дурой») и сосредоточилась на приготовлении чая. Дрожь в руках еще усилилась. Дороти закусила губу, подавляя желание хихикнуть. Ее что, шлепнули по коленкам? Получается, что так.
– Знаю, знаю, – сказала Дороти, пытаясь совладать с голосом, который становился все оживленнее. – У нас ведь империалистические замашки. Что, разве не так?
Она кашлянула, удивляясь себе. Что за вожжа попала ей под хвост? Так себя вести с человеком, которого видит впервые.
Если ее грубая речь и ошеломила гостя, командир эскадрильи Ян Петриковски это никак не показал. Может, не понял ее? Но ведь он очень хорошо говорит по-английски. Дороти не верилось, что он не слышал подобных слов и не знал их значения. Похоже, у него завидное умение владеть собой. Наверное, она могла бы даже выругаться в его присутствии и не услышать осуждения.
– Это я от своих девчонок подцепила, – сообщила Дороти, словно хвастаясь.
– Вы про «империалистические замашки»?
– Да. Они меня и другим словечкам научили. «Проклятый». «Кошмарный».
– Девчонки – это ваши…
– Две лондонские девушки. Посланы к нам Женской земледельческой армией работать на ферме. У нас ведь так много мужчин… – Дороти сразу подумала о муже, бросившем ее, и постаралась, чтобы в голосе не ощущалась горечь. – У нас так много мужчин ушли в армию.
– А вы сердитая женщина, миссис Синклер.
Дороти решила не реагировать на его слова. Она приготовила чай, вставила в носик чайника ситечко, затем хотела налить в чашку гостя молоко. Он вежливо отказался, сказав, что пьет чай без молока. Хорошо, пусть будет так. Дороти подсластила чай в обеих чашках. Но после такого замечания она держалась настороже, несколько ошеломленная замечанием поляка. Сердитая? Да, у нее хватает причин быть сердитой и недовольной. Но неужели это так бросается в глаза?
Она стала слушать рассказ этого мужчины, этого странного мужчины, не пьющего чай с молоком (невероятно!). Неожиданный гость в ее доме, гость в ее стране, он рассказывал Дороти о своей жизни. Он был единственным ребенком у матери. Мать растила его одна. Отца он вообще не знал. Мать была сильной, независимой женщиной, привыкшей заботиться о себе и сыне. Они жили в деревушке близ польского города со странным названием Краков. Дороти не представляла себе, где находится этот Краков, не говоря уже о деревнях вокруг него. Далее командир эскадрильи рассказал, что его мать была женщиной образованной. Она любила изучать иностранные языки и с ранних лет учила сына английскому. Какой же предусмотрительной оказалась эта женщина. Гость признался, что не раз благодарил Бога за то, что приехал в Англию не «безъязыким», как многие его соотечественники. Знание английского позволяет ему надеяться на создание польской эскадрильи. Были у гостя и надежды на будущее. После войны он рассчитывал вернуться на родину (возможно, в дом матери или в другой) и служить в возрожденных польских ВВС. Он одинаково ругал нацистов и русских, нарушивших нормальное течение жизни.
Нет, он хорошо знал смысл таких слов. Интересно, а сколько же ему лет?
– Мне тридцать, – ответил он.
Неужели она вслух спросила его о возрасте? В голове Дороти все смешалось: его голос, ее голоса, звучащие внутри и вслух. Все это превратилось в диковинную смесь раздражения, откровенных слов и… приятного возбуждения. Последнее ее просто ужасало. Девять лет. Девять лет? Нет. Нет! Ни в коем случае.
– Так вы… летчик?
– Да. Командир эскадрильи.
– Да, конечно. Вы же говорили. Извините. Наверное, я кажусь вам совершенной дурой. Я просто устала.
– Понимаю. – Гость залпом допил чай и встал.
– Это не значит, что вам нужно уходить. Извините. Расскажите мне… еще что-нибудь. А в Лоддерстоне сейчас много польских летчиков?
– Достаточно, чтобы создать эскадрилью. Но нам не доверяют. Англичане до сих пор не заметили наших боевых и профессиональных качеств. Нам велят заниматься тренировочными полетами. А ведь многие из нас успели повоевать с немцами и на родине, и во Франции. Мы не новички. Но нас заставляют учить английский! Я объясняю командованию, что могу переводить для своих подчиненных и давать им все необходимые объяснения. Нас это угнетает. Кое-кто из моих ребят начинает валять в воздухе дурака. Кувыркаться. Вот один и докувыркался. Так глупо погибнуть… Вижу, вам действительно нужно отдохнуть. Еще раз спасибо за ваш поступок. Я обязательно сообщу семье погибшего о ваших смелых действиях.
Командир эскадрильи открыл дверь.
– Пожалуйста, не делайте этого. Это… это было так обыденно. Даже глупо с моей стороны.
«Пожалуйста, не уходи» – вот что хотела она сказать на самом деле. Этот поляк был таким интересным человеком.
– Не глупо, – возразил он. – Смело.
– А я тоже единственный ребенок, – вдруг вырвалось у Дороти.
– Я почему-то так и подумал, – сказал он, выходя за дверь, на яркое дневное солнце.
Все. Ему пора, и задерживаться он не станет.
Дороти ругала себя за глупые мысли, но ей нравилось, как солнце освещает его черные волосы. Он снова поцеловал ей руку. Потом кивнул, попрощался и уехал. Дороти перешла в гостиную и следила за ним сквозь кружевные занавески, пожелтевшие от дыма девчоночьих сигарет и нуждавшиеся в стирке. Поляк сел на велосипед и направился в сторону Лоддерстона. Вскоре он исчез из виду, словно его поглотили цветущие майские деревья, синее небо, густые зеленые изгороди и дымка, поднимавшаяся над дорогой.
Дороти вернулась в кухню. Взяв букет, снова понюхала полевые цветы. Потом наполнила водой свой лучший эмалированный кувшин, поставила туда букет, бережно расправляя каждый цветок. Кувшин она поместила на каминную полку. Какое-то время стояла, глядя на цветы, после чего достала записную книжку и принялась лихорадочно писать. Писала долго, наверное полчаса. Наконец-то у нее появилось что-то, о чем можно написать. Дороти понюхала тыльную сторону ладони, которую дважды поцеловал поляк. Она тщательно принюхивалась, но ничего не учуяла. Тогда она взяла чашку, из которой он пил, и тоже поднесла к носу. Понюхала ободок, ручку, тщательно осмотрела всю чашку. И вдруг импульсивно, совершенно не чувствуя стыда и отвращения, облизала кромку чашки. Но ощутила лишь вкус чая.
Он уехал. Конечно, ему хотелось задержаться подольше. Хотелось обернуться и взглянуть на эту англичанку, которая наверняка сейчас стояла и смотрела на него сквозь кружевные занавески. Он хотел помахать ей, однако потом решил этого не делать. Даже себе он не мог объяснить, что́ он почувствовал, сидя на ее кухне, попивая крепкий сладкий чай и слушая ее нежный голос. Этот голос он мог бы слушать до конца своих дней.
Все это было так странно. Откуда он знал, что сегодня ему вдруг встретится такая удивительная женщина? Стучась в ее дверь, он и понятия не имел, какова эта миссис Синклер. Он просто считал своим долгом выразить ей благодарность. Это его обязанность – одна из многих, возложенных на него. Но стоило двери открыться, и та, кого он увидел, его мгновенно очаровала.
Ему хотелось снова с ней повидаться. Он это знал. Он просто должен снова это сделать. Это он тоже знал. Он навестит ее при первой же возможности. Он чувствовал… нет, он был уверен, что ей этого тоже хочется, и потому ему не понадобится искать предлог.
5
Черно-белая фотография. На ней – симпатичный усатый мужчина лет около сорока, обнимающий за плечи женщину невысокого роста. Светловолосую (скорее всего, блондинку), чуть помладше его. Оба широко улыбаются в объектив аппарата. На обороте снимка надпись: «Гарри и Нора. Майнхед, август 1958 г.». Ниже – круглым подростковым почерком дописано: «Бабуля и дедуля Ломакс».
(Найдено внутри романа Андреа Ньюмэна «Букет колючей проволоки». Книга в мягкой обложке, старая, но в хорошем состоянии. Я поместила ее в зал, где у нас собраны книги разных жанров стоимостью по одному фунту за каждую.)
Я еду в клинику. Решительно настроенная Дженна сидит рядом со мной, глядя на людей, здания, деревья и машины, мимо которых мы проезжаем. Назвав мне адрес и вкратце рассказав, как туда добраться, больше она не произносит ни слова. Пытаюсь завязать разговор, но, наверное, сейчас не время. Всю дорогу до места мы слушаем «Радио-4». На каменном воротном столбе – не слишком приметная медная табличка, извещающая, что здесь находится клиника «Эвергрин»[2]2
Английское слово «evergreen» переводится как «неувядающий», «вечно живой», «вечнозеленый».
[Закрыть]. Странное название для подобного места. Представляю состояние Дженны, сидящей рядом. Она даже не шевелится. Сворачиваю на гравийную подъездную дорожку и останавливаюсь возле знака парковки. Кажется, дождь только и ждал, когда мы здесь появимся. На крышу машины падают тяжелые капли, прерывающие наше молчание.
– Ты ведь пойдешь со мной? – спрашивает Дженна. – Ну пожалуйста, пойдем вместе.
– Конечно пойду. Мы же еще вчера договорились.
– Ой, спасибо! Я тебе так благодарна. Но мне страшно.
Еще бы ей не было страшно!
– Ты ведь можешь и не ходить, – осторожно замечаю я.
– Нет, пойду.
Я знаю, что она пойдет. Бессмысленно оттягивать неизбежное. Бесполезно пытаться разубедить Дженну. Это драма для одной актрисы.
Мы идем через опрятную лужайку с единственным кустом магнолии в центре. Красивые белые цветы, вселяющие надежду. Медленно поднимаемся по внушительным ступенькам, ведущим к двери с надписью «Вход». Внутри сумрачно. Дубовые панели, кожаная мебель. За аляповатым столом – его крышка отделана фанерой с имитацией ценных пород дерева – чопорно восседает длинноволосая блондинка. На ее бейдже написано: «Рита». Я не верю, что это настоящее ее имя. Она предлагает нам обождать в большой приемной. Скорее всего, дом когда-то был частным владением и здесь помещалась гостиная. По телевизору идет какой-то сериал восьмидесятых годов прошлого века (обычная дневная тележвачка). Пациенток хватает. Как и Дженна, все они нервничают и ждут своей очереди на фундаментальное вмешательство в природный ход вещей. Правы они или нет – не мне судить. Я здесь посторонняя. И все равно меня саму начинает слегка подташнивать. Ладони делаются липкими. Кое-кто из ждущих – совсем еще девчонки, которых сюда привели матери. Матери нервничают не меньше дочерей. Но, как и Дженна, они приняли решение. Есть и супружеские пары. Их всего две. Мужья обнимают жен и гладят им руки. А эти почему здесь? Какие обстоятельства привели их сюда? Почему они так решили? Этого я никогда не узнаю. Такое мне не дано знать.
Полчаса ожидания кажутся вечностью. Наконец медсестра вызывает Дженну, и та, словно призрак, уходит в невидимый кабинет. Дверь тихо закрывается за ней. Я продолжаю смотреть передачу, где меня учат готовить курицу в тройной медовой глазури. Стараюсь начисто забыть, кто я такая и как здесь очутилась. Стараюсь заслониться от разговоров вокруг и, конечно же, не думать о происходящем за той дверью.
Дженна возвращается минут через пятнадцать, вся бледная. Жестом зовет меня наружу. Я выхожу туда, где светит солнце, а на деревьях щебечут птицы. Где, в отличие от клиники, чувствуется жизнь. Дженна усаживается на нижнюю ступеньку крыльца, достает сигарету и закуривает. Я в шоке. У нее дрожит рука. Сигаретный дым вьется вокруг ее тонких, унизанных кольцами пальцев. Я и не знала, что она курит.
– Мне дадут таблетку, – говорит Дженна. – Сегодня, после осмотра у врача.
– Таблетку?
– Ну да. Она прервет беременность, и у меня все выйдет с кровью. Это как при месячных.
– Значит, ты беременна, – растерянно бормочу я.
Как было бы здорово, если бы у Дженны оказалась обыкновенная задержка и ей бы не пришлось… решать судьбу ребенка.
– Да. Мне это даже показали на экране. Маленькая такая крупинка. Как будто фильм смотришь. Правда, смотреть там особенно не на что. Только тени и… пульсации. Срок – пять с половиной недель. Это хорошо, что я вовремя спохватилась. Согласна?
– Ты и сейчас хочешь это сделать? – Мне тяжело говорить. Слова я произношу с трудом, каким-то писклявым, не своим голосом. – Ты пойдешь на прием и примешь таблетку?
– Конечно. Решено бесповоротно. Я допустила ошибку. Крупную ошибку. Там еще и ребенка-то нет никакого. Просто комочек из клеток и ткани. Ни глаз, ни рта, ни тем более мозгов. И кожи нет. Пойми, Роберта, это вовсе не преступление. Не будь святее папы римского. Я имею полное право так поступить. Все совершенно законно.
– Знаю. Я и не пыталась… Конечно, ты сама решаешь.
Мне больше нечего сказать.
Чувствую, раскаяние для Дженны – пока что понятие чисто теоретическое. Жизнь ее еще не прошибла. Я готова заплакать, но плакать мне не хочется, и я усиленно думаю о приготовлении курицы в тройной медовой глазури. О возвращении домой, в свое надежное одиночество. Мне вдруг отчаянно хочется горячих промасленных лепешек, намазанных крыжовенным вареньем. Бабуня каждый год варила это изумительное варенье, пока не состарилась настолько, что ей стало трудно стоять у плиты. Помню целые ряды широкогорлых бутылок, занимавших самую верхнюю полку в ее кладовой.
Дженна глубоко затягивается сигаретой. Ее тайна стала нашей общей тайной, и это поневоле еще сильнее сближает нас. Лучше бы она не просила меня о помощи. Лучше бы я не соглашалась ей помочь. Софи гораздо удачнее справилась бы с этой ролью. У нее есть и здравый смысл, и громадные запасы сострадания. Я слишком многое ношу в себе, и это создает мне проблемы.
Опять вспоминаю фразу из дедушкиного письма. Если верить бабушкиным рассказам, его письмо должно было прийти с того света. Твоя душа окажется в плену из-за твоих сегодняшних решений и не сможет вырваться. Что он хотел этим сказать?
Дженне пора возвращаться в «Эвергрин», где ее осмотрит врач. Дженна предлагает мне подождать в машине: теперь она справится сама. Ведь все худшее уже позади. Я не возражаю и усаживаюсь в салон. Сижу в гнетущей тишине (двигатель, естественно, выключен) и думаю о Филипе. Он никогда не услышит о событиях этого дня. И слава богу! Я достаточно знаю своего босса и могу предсказать его реакции. Это бы его глубоко задело и даже шокировало. Ему было бы стыдно и за Дженну, и за меня. Я знаю, что именно ударило бы Филипа больнее всего. Не аборт и даже не то, что Дженна забеременела от другого. Его бы добили наше вранье и обман. Как мне сейчас хочется, чтобы Дженна передумала и с плачем ворвалась бы в машину, плюхнулась на сиденье, закрывая руками живот. Чтобы перестала усиленно давить в себе материнский инстинкт. Мне хочется широко улыбнуться ей в ответ, защелкнуть на ней ремень безопасности, рвануть отсюда на полной скорости и больше никогда не возвращаться.
Но я знаю: этого не будет.
Мысленно вижу Филипа на книжной ярмарке: обаятельного, общительного. Зная, насколько он безразличен к роду человеческому, уметь так себя вести – это настоящий подвиг. Потом я переношусь в наш магазин, где бедняжке Софи, наверное, достается одной. И за магазином следить надо, и покупателей обслуживать. Вдруг какому-нибудь идиоту вздумается к ней приставать? Мне не дождаться, когда я вырвусь отсюда и вернусь в свой любимый мир.
Дедушкино письмо и сейчас лежит у меня в сумочке. Я когда угодно могу его достать и прочесть. Это я и делаю, пока жду Дженну. Проще всего было бы спросить у отца, но я не хочу его расстраивать. Ему хватает собственных страданий. Интересно, знает ли он, что в феврале 1941 года его отец был жив и здоров? Во всяком случае, достаточно здоров, чтобы написать его матери о разрыве отношений с ней. А может, родители моего отца вообще не были женаты? И знает ли он, что его мать совершила непростительный поступок (во всяком случае, с точки зрения моего деда) по отношению к какому-то ребенку?
Не сделала ли бабушка аборт?
Но разве в 1941 году аборты были разрешены? Не думаю.
Тогда что же такого моя бабушка сделала «матери этого ребенка»? Может, речь вовсе не о бабушке? Не стоит забывать, что английский не был родным языком деда. Думал он, естественно, по-польски. Возможно, не все мысли ему удавалось правильно перевести на чужой язык. Могло ли что-то исказиться или утратиться при переводе? Жаль, я не могу задать эти вопросы своей матери, живой и здравствующей. Нет, подобное начисто исключено. Остается лишь бабушка, моя любимая бабуня.
А бабуне уже 109 лет.
Я поднимаю глаза от письма и вижу Дженну, выходящую из клиники. Она легко сбегает вниз по ступенькам и кратчайшей дорогой (начисто игнорируя табличку «По траве не ходить») идет к моей машине. Можно возвращаться. Дженна сообщает мне, что приняла таблетку, и улыбается так, словно удачно поторговалась на распродаже. Мне знакома эта улыбка.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?