Текст книги "Булгаков. Мои воспоминания"
Автор книги: Любовь Белозерская-Булгакова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Наша пансионская жизнь у Веберов на Курфюрстендамм отлажена даже в мелочах: начать хотя бы с уборки комнат. По утрам, в определенный час, подгоняемая фрау Вебер, в комнату врывается, как Валькирия, горничная. Она бросается к форточке, открывает ее, передвигает все, что только можно передвинуть, отворачивает ковры, быстро подметает пол, протирает его суконкой, стирает пыль со всех предметов и переходит в следующее помещение, которое подвергает такой же быстрой и планомерной обработке.
Приезжают в пансион и из других стран. При нас приехали голландки. Одна из них слепая музыкантша.
Самые мучительные моменты – это встречи за табльдотом. Во-первых, пища. Бывает просто невкусно, а бывает ужасно: например, Bicrsuppe (суп из пива). Русскому человеку проглотить его трудно. Мясо всегда плавает в чем-то неопределенном, а есть еще кушанье «Himmel und Erde» («небо и земля») – им немцы гордятся. На одном конце большого овального блюда лежит яблочное пюре («небо»), а на другом – картофельное («земля»). Эти два элемента сочетаются плохо…
Кроме того, у голландок бытует восклицание, которое звучит как наше короткое похабное заборное слово. Они широко им пользуются, выражая самые разнообразные эмоции: восторг, негодование, испуг, сомнение. За обедом оно, это восклицание, перепархивает между голландскими дамами (и немцы не чужды этому восклицанию). Русские женщины сидят с напряженно непроницаемым выражением лица, а мужчины переглядываются и ухмыляются втихомолку…
Комната у нас хорошая, в три больших окна, с удобным письменным столом, даже уютная, несмотря на присутствие двух больших, высоких, пухлых, поставленных рядом кроватей.
Почему-то запомнилось, как в этой комнате я сижу за обеденным столом (Василевского дома не было) и ем суп, а рядом сидит Алексей Николаевич Толстой – он ждет Василевского – и отравляет мне аппетит всеми способами:
– Вот вы спирохету съели, – говорит он, когда я проглатываю вермишель, и смеется своим особым, неповторимым смехом…
Газету «Накануне» возглавлял профессор Юрий Вениаминович Ключников. С моей точки зрения, внешне довольно интересный человек, но, по безжалостному определению Алексея Николаевича Толстого, – «похож на череп». Это, должно быть, из-за глубоких глазниц и выдающихся скул.
Жена Ключникова – пианистка Елизавета Доленга-Гра-бовская. Некрасивая, смешливая, необыкновенно хорошевшая за роялем.
Юрий Николаевич Потехин – заместитель Ключникова по газете. Действительно красивый человек, но, видимо, предельно нервный: у него, несмотря на молодой возраст, не переставая дрожат руки. Я несколько раз слышала, как он выступал с трибуны. Умно. Активно призывал к возвращению в СССР. Женат он был на бывшей очень богатой самарской помещице Курлиной. Она славилась своими бриллиантами, молчаливостью и умением играть в шахматы. Наши мужчины побаивались садиться с ней как с партнершей. Ее сестра – красавица – была замужем за Мамонтовым.
Кирдецов – сменивший Ключникова на посту редактора газеты «Накануне». Маленький невзрачный человечек. Женатый на грандиозных размеров женщине. Каждый раз, как я видела их вместе, вспоминался рассказ Чехова «Последняя могиканша».
Вспоминаю Сергея Сергеевича Лукьянова, слишком миловидного для мужчины, женатого на бывшей актрисе, довольно разбитной по манерам.
Были еще сотрудники: Дюшен, Вольский (Гроним), Павел Антонович Садыкер, ответственный секретарь редакции, и Бобрищев-Пушкин, одна внешность которого обращает на себя внимание: большая голова с львиной гривой. Похож на Мусоргского, крупный. Во всех повадках – смесь аристократизма и какого-то наивного простодушия. Любит декламировать. Когда декламирует, ставит перед собой стул и держится за его спинку. Вероятно, чтобы занять руки. Особенным его расположением пользуется стихотворение Мережковского «Сакья-Муни»:
По горам, среди ущелий темных,
Где ревел осенний ураган,
Шла в лесу толпа бродяг бездомных
К водам Ганга из далеких стран…
С юношеским пафосом восклицал он:
Ты не прав, великий Будда, ты не прав!
Конечно, все эти люди заняты в газете своим делом, но я встречала их чаще всего в домашней обстановке, а если в редакции, то в перерыве от работ. Помню, в 1923 году редакцию «Накануне» посетил наш дипломат М. Литвинов с женой. Он был тучен, рыжеват, розовощек и походил скорей на процветающего коммерсанта, но никак не на дипломата, возглавляющего большую страну, только-только заявившую себя на международной арене. Жена Литвинова, англичанка, говорила с акцентом крикливым голосом. Внешне она была полной противоположностью своему мужу – темноволосая и худощавая. Их пребывание в редакции не носило официального характера и было мимолетным…
Потом как-то из небытия возник на улице константинопольский знакомый, по фамилии Солоник-Краса. Имя я его забыла, но помню, что был он необыкновенно смешлив, а так как наш юмор был настроен на одинаковую волну, я очень обрадовалась встрече. Он пришел к нам в гости. Присутствовала еще хорошенькая жена одного из знакомых Василевского. Мы очень развеселились, перебрасывались мячом, бросали платок, угадывали слова. А Солоник-Краса забрался на стул, сел на корточки, сделал обезьянью гримасу, которая ему отменно удалась, стал длинными пальцами почесывать под мышкой, потом рассматривал пальцы, сложенные в щепотку. Мы с гостьей от души смеялись. Не смеялся только один Василевский. Он сидел, повернувшись к нам спиной, и от негодования у него горели уши.
«Быть беде!» – подумала я.
И действительно, когда гости ушли – и всю-то ночь – Пума грыз меня за легкомыслие и неумение вести себя как полагается замужней даме…
Когда через несколько дней я вышла на площадку лестницы и увидела через стекло поднимавшегося лифта Солоника с первыми ландышами в руках, я сделала отчаянный жест, и Солоник, как привидение в театре, провалился со своим букетиком. С тех пор, встречая меня на улице, он спешил на другую сторону. А мне было грустно…
Как-то старший сын Вебер, ведущий дела пансиона, устроил нам без всякой причины какой-то въедливый скандал. Было противно, но Пума объяснил мне, что Вебер хочет набавить на комнату и на пансион. Так оно и оказалось. Но мне стало тошно. Нас выручил сотрудник «Накануне» Вольский, рекомендовав тот же пансион, где сам жил второй год.
От Веберов мы уехали в тот же Западный район, недалеко от Виттенбергплатц, в пяти минутах ходьбы от популярного магазина «Кадеве».
Три сестрыТеперь на Bayren strasse мы снимаем две комнаты – кабинет и спальню. В пансион превращена громадная и мрачноватая квартира вдовы тайного советника фрау Эвальд. Она совсем старая женщина и с нами не общается. Пансионом заправляют три сестры: Мария (красивая старая дева), Адельгейда (очень красивая старая дева) и Хильдегарда (очень некрасивая разведенная жена с 10-летней девочкой)… Так поэтично звали невесту рыцаря Роланда – того самого, который
Трубит в Ронсевале в свой рог золотой
В отчаянье рыцарь могучий.
Откликнулись хором и лес вековой,
И гор отдаленные кручи…
Старшая сестра Мария сидит за табльдотом, если не ест, то кладет руки на стол по обе стороны тарелки и складывает пальцы в кукиши, что всегда смешит русскую публику, особенно если принять во внимание ее возраст и царственный вид. Младшая, замужняя, стала изучать русский язык, когда услышала впервые за столом слово «мало». Прошло какое-то время, и уже надо было держать ухо востро: фрау Дуст делала успехи и внимательно вслушивалась в русскую речь.
– Sie war immer furhtbar klug (Она всегда была ужасно умной), – так сказал о ней муж ее школьной приятельницы…
«Невеста рыцаря Роланда» – Хильдегарда – с интересом прислушивается к нашим разговорам и приглядывается к нашему поведению.
В соседней с нами комнате живет актер балета, молчаливый человек. У него от грима всегда остаются подведенные глаза, а может быть, ему так нравится? Горничная, убирающая его комнату, донесла Хильдегарде, что нашла шпильку для волос в его постели. Надо было видеть, что тут началось!
– Подумать только: он принимал у себя женщину! – кричала Хильдегарда с тремоло в голосе.
Когда до «виновника» дошли эти разговоры, он, желая объясниться с хозяйками, сделал такой грандиозный прыжок по направлению к их комнатам, что все поняли, что такое большое балетное «жете» (начать с того, что к женщинам он испытывал непреоборимое отвращение). Пикантность происшествия усугубляется еще и тем, что у «блюстительницы нравственности» среди жильцов пансиона есть любовник, которого она принимает у себя в спальне рядом с постелью своей десятилетней дочери!
Две немецких семьи, с которыми мне пришлось близко столкнуться. Одна – почти необразованных стяжателей, другая – претендующая на избранность и аристократизм. В первой – единственная дочь завидует тем, чья мать умерла, а во второй… впрочем, я еще доберусь до второй позже…
Были мы свидетелями и другой острой сцены, когда доведенная до исступления придирками Хильдегарды молоденькая горничная кричала ей: «Ведьма! Ведьма!»
Девчонка сжигала свои корабли – она не могла не знать, что в Берлине ей горничной больше не работать: без рекомендации с последнего места ее никуда не возьмут, а Эвальды рекомендации ей не дадут.
Единственно, кто стоял вдалеке от всех страстей, это кот Вуц. Он был черный, без единой отметины. Чтобы на него не наступали в темном коридоре, Вуц ходил с бубенчиками, как прокаженный в средние века.
Он был кот мрачный: ни к кому никогда не ласкался, даже к своей покровительнице Бербль, дочке Хильдегарды, 10-летней бледной девочке в очках.
«Невеселого счастья залог – сумасшедшее сердце поэта»Эмигрантский наш быт был обновлен и украшен приездом в Берлин Есенина и Дункан (11 мая 1922 года).
Мы встретились с ними в кафе, излюбленном эмигрантами месте встреч. Айседора, несмотря на сравнительно теплую погоду, была в легко наброшенном меховом манто и голубом шарфе. Есенин очень молод, выглядит даже моложавее своих лет. На нем какая-то невнятная одежка и кепочка. Щеголять в цилиндре, в накидке на белом шелку он стал позже. И все равно, хоть это новое для него обличье даже шло к нему, пастушонок все же «высовывал рожки». И был бы он смешон, если бы не был так изящен.
Это было в тот вечер, когда Дункан предложила спеть «Интернационал». Есенин запел, кто-то поддержал, кто-то зашикал. Вообще получилась неразбериха, шум, встревоженные лица лакеев, полускандал (страсть всего этого немцы не любят!).
Очень скоро после их приезда мы очутились за одним столом в кафе. Мы – это чета Толстых (поэтесса Наталья Васильевна Крандиевская и Алексей Николаевич), мы с Пумой и приезжие гости. (Кусикова – так мне помнится – в этот раз не было.)
Я сидела рядом с Дункан и любовалась ее руками. И вдруг, совершенно внезапно, она спросила меня по-французски:
– Sommes nous ridicules ensemble? («Мы вместе смешная пара?») Мне сразу показалось, что я ослышалась, до того вопрос в ее устах был невероятен. Я ответила: «О, нет, наоборот…» Так иногда совершенно чужого легче спросить о чем-то интимном, чем самого близкого, тем более если думаешь, что никогда с ним больше не встретишься.
Недавно я прочла воспоминания Айседоры, выпущенные в Париже уже после ее смерти, и поняла, что эта женщина абсолютной внутренней свободы и безудержной дерзости, способная на самые крайние движения души и поступки.
Я приведу позже стихи Есенина к ней, которые он читал в 1923 году у нас в пансионе на Байрейтерштрассе, когда приехал с Кусиковым и балалайкой. Там есть слова «до печенок меня замучила», и я верю в это.
Биограф Есенина Илья Шнейдер (автор хорошей искренней книги «Встречи с Есениным») прожил под одной крышей с Дункан и Есениным три года и называет их роман «горьким романом».
Еще бы не горький! Они же оба мазаны одним мирром, похожи друг на друга, скроены на один образец, оба талантливы сверх меры, оба эмоциональны, безудержны, бесшабашны. Оба друг для друга обладают притягательной и в такой же мере отталкивающей силой.
И роман их не только горький, но и счастливо-несчастный или несчастливо-счастливый, как хотите. И другим быть не может.
Вспоминаю вечер у Ю. В. Ключникова, когда были Есенин и Дункан. Его попросили прочесть стихи. Он сорвался с места (всегда читал свои стихи стоя) и прочел монолог Хлопуши из поэмы «Пугачев». Вряд ли Дункан понимала его, но надо было видеть, как менялось выражение ее лица по мере того, как менялись интонации голоса Есенина. Я смотрела на нее, а слушала его.
Читаю у Горького описание встречи с Есениным и Дункан в Берлине у Толстых. Горький вспоминает того Есенина, которого он увидел в первый раз в 1914 году вместе с поэтом Клюевым: «…кудрявенький и светлый, в голубой рубашке, в поддевке и сапогах с набором, он очень напоминал слащавенькие открытки Самокиш-Судковской, изображавшей боярских детей, всех с одним и тем же лицом… Позднее, когда я читал его размашистые, яркие, удивительно сердечные стихи, не верилось мне, что пишет их тот самый нарочито картинно одетый мальчик…» Оценивая и цитируя его стихи, писатель говорит: «Взволновал он меня до спазмы в горле, рыдать хотелось…»
Острая писательская наблюдательность изменяет Горькому, как только он приступает к описанию Айседоры Дункан. Он становится даже грубоват (кстати, вряд ли он не знает разницы между глаголом плясать и танцевать!). Называя ее искусство пляской, он как бы хочет унизить ее.
Этот же вечер в своих воспоминаниях описывает Наталья Васильевна Крандиевская, женщина добрая и справедливая. Мне повезло – я ни разу не видела Есенина во хмелю, но представляю себе, какой он был буйный и страшный.
С нами в пансионе «Эвальд» жила семья Вольских: он – сотрудник «Накануне», она – по специальности врач, по имени Лидия – в то время не работала (благодаря рекомендации Вольского мы с Пумой и попали в пансион к «Трем сестрам»). Как-то раз днем Есенин с неразлучным Кусиковым пришли к Вольским. Ни Пумы, ни самого Вольского дома не было. Есенин сидел спокойный, улыбчивый (может быть, это была передышка в их бурных отношениях с Айседорой и он отдыхал?).
Сидели, болтали, пили чай, играли в какую-то фантастическую карточную игру, где ставки были по желанию: хочу – ставлю вон тот семиэтажный дом, хочу – универсальный магазин, хочу – Тиргартен. Важно было выиграть. Я выиграла у Есенина сердитого старичка-сапожника, портье нашего дома. Есенин потешался и, смеясь, спрашивал, что я с ним буду делать.
К этому же периоду относится и фотография Есенина с Кусиковым, подаренная Василевскому с надписью (сделана Кусиковым): «От двух гениев современности». Фото «слизнул» художник Николай Васильевич Ильин, оформлявший книги в Государственном издательстве художественной литературы, которое возглавлял П. И. Чагин. Фотографию Ильин не вернул.
Потом Есенин с Айседорой уехали за границу и в Берлин вернулись после длительного путешествия. Подробности этой поездки и всех их злоключений можно узнать в упомянутой мной выше книге И. Шнейдера.
В конце июля 1922 года они приехали в Париж, а в октябре из Гавра отплыли на пароходе в Нью-Йорк. «За красную пропаганду» Дункан была лишена американского подданства, и им обоим было предложено покинуть Соединенные Штаты. Не без основания и не без остроумия Есенин определил свои впечатления о США названием своей статьи в «Известиях»: «Железный Миргород»[7]7
«Мне нравится цивилизация. Но я очень не люблю Америки. Америка – это тот смрад, где пропадает не только искусство, но и вообще лучшие порывы человечества» («Автобиография», 1924).
[Закрыть].
Шел 1923 год. Пума уехал в Советский Союз с Алексеем Николаевичем Толстым. Я жила одна, ожидая известий от Василевского. И вот как-то вечером ко мне приехали Есенин с Кусиковым и с балалайкой. Я сразу поняла, что случилась какая-то беда. Есенин был худ, бледен, весь какой-то раздавленный.
Сидел на диване и тренькал, напевая рязанские частушки. Я стала подпевать.
– Откуда вы их знаете?
Я сказала:
– Слышала в детстве. Моя мать – рязанская. Я знаю не только частушки, а знаю, что солнце – это «сонче», а цапля – «чапля».
А в это время мои «высокопоставленные» три сестры сновали по коридору, останавливаясь и замирая у дверей. Изредка врывался в комнату к нам взволнованный немецкий диалог:
– Можешь себе представить – у нее гость с балалайкой!
– Mit Balalayka, unmöglich (Невозможно!)
– Сама послушай… (Замирают.)
Вольских дома не было. Ясно было заметно, что Кусиков старается отвлечь своего друга от тяжелых мыслей и вывести из состояния тяжелой депрессии. Потом Есенин сорвался внезапно с места, встал и прочел одно за другим два стихотворения.
Сыпь, гармоника, Скука… Скука…
Гармонист пальцы льет волной.
Пей со мною, паршивая сука,
Пей со мной.
Излюбили тебя, измызгали —
Невтерпеж.
Что ж ты смотришь так синими брызгами?
Иль в морду хошь?
В огород бы тебя на чучело,
Пугать ворон.
До печенок меня замучила
Со всех сторон.
Сыпь, гармоника. Сыпь, моя частая.
Пей, выдра, пей.
Мне бы лучше вон ту, сисястую, —
Она глупей.
Я средь женщин тебя не первую…
Немало вас,
Но с такой вот, как ты, со стервою,
Лишь в первый раз.
Чем больнее, тем звонче,
То здесь, то там.
Я с собой не покончу,
Иди к чертям.
К вашей своре собачьей
Пора простыть.
Дорогая, я плачу,
Прости… Прости…
<1922>
Второе стихотворение, прочитанное Есениным у нас на Байрейтерштрассе, с балалайкой и Кусиковым:
Пой же, пой. На проклятой гитаре
Пальцы пляшут твои полукруг.
Захлебнуться бы в этом угаре,
Мой последний, единственный друг.
Не гляди на ее запястья
И с плечей ее льющийся шелк.
Я искал в этой женщине счастья,
А нечаянно гибель нашел.
Я не знал, что любовь – зараза,
Я не знал, что любовь – чума.
Подошла и прищуренным глазом
Хулигана свела с ума.
Пой, мой друг. Навевай мне снова
Нашу прежнюю буйную рань.
Пусть целует она другова,
Молодая красивая дрянь.
Ах, постой. Я ее не ругаю.
Ах, постой. Я ее не кляну.
Дай тебе про себя я сыграю
Под басовую эту струну.
Льется дней моих розовый купол.
В сердце снов золотых сума.
Много девушек я перещупал,
Много женщин в углах прижимал.
Да! есть горькая правда земли,
Подсмотрел я ребяческим оком:
Лижут в очередь кобели
Истекающую суку соком.
Так чего ж мне ее ревновать.
Так чего ж мне болеть такому.
Наша жизнь – простыня и кровать.
Наша жизнь – поцелуй, да в омут.
Пой же, пой! В роковом размахе
Этих рук роковых беда.
Только, знаешь, пошли их…
Не умру я, мой друг, никогда.
<1922>
Когда он читал это стихотворение, отмеченная строка звучала по-другому: истекающую кровью суку.
Вообще все показалось мне чудовищно грубым, и, если бы не его убитый вид – даже больше – страдальческий вид, я бы вступилась за женщину…
Больше Есенина я не встречала, но вспоминаю его с нежностью. Одна мысль, что его можно было спасти – как, я не знаю, – наполняет жгучей болью. Что чувствовал он, большой русский поэт, гордость России, когда в полном одиночестве, в № 5 гостиницы «Àнглетер» в Ленинграде, где в свое время жил с Айседорой, набрасывал себе зимней ночью 1925 года на шею петлю?
Мне хочется закончить воспоминания о Есенине цитатой из статьи одного писателя, случайно попавшейся мне на глаза. Слова великолепные, горячие.
«Да, Сергей Есенин – живое, обнаженное русское чувство. Не хочется говорить о его поэзии как о «явлении в литературе», как о «вкладе в золотой ее фонд» и т. д. Оставляем эти термины и понятия тем, кто породил их. А себе берем самого Есенина как он есть…»[8]8
Прасолов А. О. О Есенине вслух. // Наш современник, № 9, 1977.
[Закрыть]
Я уже упоминала как-то о жене Юрия Веньяминовича Ключникова, пианистке Елизавете Доленга-Грабовской. Она была наиболее мобильна из всех «накануневских» дам. Мы уже однажды ездили с ней в Вернигероде. И как-то выбрались компанией в Потсдам погулять по знаменитому парку Сан-Суси – или Зан-Зуси, в немецком произношении, – возле дворца Фридриха Великого. Потсдам – Версаль Пруссии на озере Хавель – так определяют словари.
Мы вволю нагулялись, Пума, к моему удивлению, ходил тоже с нами, и уже собирались ехать домой, как небо нахмурилось, потемнело и пошел дождь. Никак нельзя было предположить, что такой сияющий день окончится ливнем. В это время как раз мы очутились среди квартала, который называется «русской деревней». На воротах чистеньких домиков мелькали фамилии домовладельцев – сплошь русские: это бывшая деревня кантонистов, в свое время подаренных Николаем I одному из Фридрихов. А дождь не унимался. Шел уже ливень. Мы решили переждать его где-нибудь у бывших своих соотечественников. Но наш приход ими был воспринят как «налет». Правда, растерянная хозяйка повела нас в главную комнату стерильной чистоты, но мы даже не решились сесть на мебель в накрахмаленных чехлах, напоминающую белые айсберги. Между тем среди хозяев наблюдалось смятение: они перешептывались, входили, выходили. А дождь все лил. Но вот старик, видно, вожак клана, вошел к нам и сказал: «И дождя-то вовсе нет, это всего лишь несколько капель», – и попросил удалиться. Так мы были выдворены под ливень на улицу. С тех пор выражение «это всего лишь несколько капель» стало у нас летучим для определения чего-нибудь нежелательного, требующего срочного пресечения, и держалось оно долго. Вот спасибо, «угостили» наши далекие соотечественники…
Не раз мы бывали в гостях у Владимира Пименовича Крымова, старого знакомого Василевского.
У него под Берлином, в Целлендорфе, уютный обжитой дом, миловидная черноглазая жена, по типу украинка (должно быть, очень мила в венке, в плахте и вышитых рукавах), погибшая от пустячной операции в клинике знаменитого Бома (где, кстати, ее обворовали), еще драгоценная премированная пекинская собака, приобретенная за много сотен фунтов на собачьей выставке в Лондоне. Обслуживающий весь дом слуга Клименко – из бывших солдат белой армии.
Сам Владимир Пименович – человек примечательный: происходит из сибирских старообрядцев, богатый владелец многого недвижимого имущества в разных точках земного шара, вплоть до Гонолулу. Он несколько раз совершал кругосветные путешествия, о чем написал неплохую книгу «Богомолы в коробочке». Из России уехал, «когда рябчик в ресторане стал стоить 60 копеек вместо 40, что свидетельствовало о том, что в стране неблагополучно», – таковы его собственные слова. В Петербурге был представителем автомобилей Форда. Участвовал в выпуске аристократического журнала «Столица и усадьба». У него хорошая библиотека. Он знает языки. Крепкий, волевой человек, с одним слабым местом: до безумия любит карты, азартен.
Внешне он, по выражению моей сестры, «похож на швейцарский сыр»: бледный, плоский, в очках с какими-то двояковыпуклыми стеклами.
Все мои рассказы о нем, о том, например, как он учит лакея Клименко французскому языку, заинтересовали в свое время Михаила Афанасьевича Булгакова. Тип Крымова привлек писателя и породил (окарикатуренный, конечно) образ Корзухина в пьесе «Бег».
Я, безумица, как-то раз села играть с ним и его гостями в девятку (в первый раз в жизни!) и всех обыграла. Мне везло, как всегда везет новичкам. По неопытности, прикупила к восьмерке, оказалось, туза. Все ахнули. Чудо в карточных анналах! Мне бы уйти от стола, как сделал бы опытный игрок, но я не ушла и все, конечно, проиграла плюс осталась должна. На другой день Крымов приехал на машине за карточным долгом.
Я не останавливаюсь сейчас на пьесе М. А. Булгакова «Бег», потому что считаю: первая часть этих воспоминаний – «Константинополь» – служит исчерпывающей канвой для творческой лаборатории писателя: толпа, краски, обстановка, метания русских беженцев – налицо весь «константинопольский зверинец», по горькому определению Аркадия Аверченко.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?