Текст книги "Аплодисменты"
Автор книги: Людмила Гурченко
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Концерт в деревне
Утром, очень рано, меня словно кто-то толкнул. Мне не надо было искать папу. Я точно знала, где он.
Когда я открыла дверь, Фекла возилась у плиты. На столе лежал папин заштопанный пиджак и чистая рубашка. Фекла так меня испугалась, что стала быстро шепотом, неразборчиво что-то говорить, из чего я поняла только: «Папка увесь больной…» Я все поняла.
Я выскочила из хаты, сильно хлопнув дверью. Я никого не хотела видеть. Целый день бродила по лесу, сильно замерзла; было страшно одной в темном лесу. Меня искали, кричали совсем близко…
Больше папа меня одну не оставлял. Он водил меня по своей родине, показывал и разрушенное имение пана, и поле, где ребенком пас панских лошадей. Показал небольшое нарядное кладбище, где похоронены были дядя Миша и бабушка Федора Ивановна. «Она тибя нянчила, када ты ще тока родилася, до нас у Харькув приезжала. Просила в Лели: „Дай мне ету девычку, ты ще молодая“. У нее ж одни сыны. Она все думала тябя в Лели забрать, а я штоб до Феклы з Володькую назад вернувсь… Меня за Феклу насильно оддали. Я ее не любив… Время пришло, я вже здорово перегуляв. А она здоровая была – одна воз поднимала – во, зараза, якая была. Ну, а у диревни вокурат такая у хозяйстви и годиться. Батьке з маткою она понравилась. А мне нравилася Феня…»
Одинокие бабы и старушки, оставшиеся после войны без мужской помощи, просили папу печку «перекласть», или забор покосившийся выправить, или залатать крышу… Многие знали его молодым и помнили, что у «Марка золотые руки».
Мы с папой ходили по хатам. Папа был счастливый, что может помочь, подсобить. Бабы меня подкармливали вкусным, охали и ахали – какая же «она в тебя, Марка, сухонькая…». И щупали меня осторожно-осторожно, чтобы я не рассыпалась, как будто я фарфоровая.
Водил меня папа и на деревенские вечеринки. Я и не думала, что в деревне так красиво танцуют. Приближалась Пасха. Папу разрывали на части, везде нужен был баянист. В деревенский танец «Страдания» я влюбилась. Он состоит из двух частей: медленной и быстрой. Взявшись за руки, парень с девушкой с постными лицами делают вялые движения, напоминающие начало краковяка, а потом, неожиданно обнявшись, озорно улыбаясь, быстро-быстро кружатся, положив головы на плечи друг другу. И опять все сначала… вяло, равнодушно… и так долго-долго. Очень пластично, образно. Такого в городе не увидишь.
Между танцами пели хором. Одна песня мне очень понравилась. Ее пели на несколько голосов. Выяснилось, что это пасхальное песнопение, «Христос воскрес». Но разобрать нельзя было ни одного слова. Мелодию я схватила сразу. Со словами, к кому ни обращалась, ничего толком не могла добиться. Оказалось, что «Стос» – это Христос, а «рыбежай» – это раб Божий. Я подумала, что все поют понаслышке, не понимая, о чем поют… просто так пели из поколения в поколение.
– Якой тебе техст?
– Ну, слова, те, что вы поете… только слова.
– А-а, ну давай:
Стос оскреся
Смертю
Смертю пра
Сушаа рыбежай
Бог дарував —
вот и все, что я услышала. Но пели красиво.
А в конце нашего пребывания в деревне мы дали двухчасовой наш с папой знаменитый «концерт».
Так вот для чего он брал с собой фрак! Эх, мама, прозорливая-прозорливая, а здесь и не сообразила…
Для меня этот концерт был очень важным. Если раньше я в одном выступлении только пела, или пела и танцевала, или пела и показывала акробатический этюд, то в этом концерте в деревне я впервые должна была все это совместить и еще аккомпанировать папе на баяне во время его соло на маленьких гармошках. Только успевай! Лишь бы хватило духу! Я замирала от предвкушения радости этого вечера…
Папа вышел в черном фраке, в узких черных брюках из дорогого кастора, в белой манишке с черной бабочкой, в черных лаковых туфлях. Красавец! Все на нем выглядело удивительно импозантно. Очень сильно похожий на заграничного киногероя, папа никак не вписывался ни в публику, ни в стены деревенской колхозной конторы, но он ничего этого не замечал, от него так и шли к людям тепло, любовь и добро.
– Дорогие мои земляки! Щас перед вами выступить знакомый усем вам Марк Гаврилович Гурченко з своею дочуркой Людмилою Гурченко! Первым номером нашей программы вы услышите у моем исполнении соло на быяне!
Папа уселся на край табурета, прямой, красивый. Я за простыней готовилась к своему ответственному выступлению, раскладывала реквизит и слушала до боли родные звуки марша «Привет музыкантам».
– Почему, дорогие мои земляки, не слышу аплодисментов? Артиста нада приветствувать! Ето ему приливаить силу!
Послышались робкие аплодисменты. Аплодировала молодежь. Они в кино бывают, читают – знают, что значит «аплодисменты». За ними уже и бабы с мужиками, смущаясь и радуясь по-детски, начали хлопать в ладоши…
– Другое дело, земляки! Чуковней, чуковней – не стесняйтесь! Мелодекламация – исполняить актриса Людмила Гурченко! Аккомпанируить на быяне Марк Гаврилович! Не слышу аплодисмента… А-а! Во ето другое дело! – И шепотом мне: – Побольше драматизму, дочурка, ну давай, вжарь, як следуить… З Богум.
И я, окрыленная папой и аплодисментами, начала драматическую мелодекламацию на мотив «Крутится, вертится шар голубой».
Лесом, полями, дорогой прямой
Парень идет на побывку домой.
Ранили парня – да что ж за беда?
Сердце играет, и кровь молода.
Скоро он будет в отцовском дому,
Выйдут родные навстречу ему.
Станет его поджидать у ворот
Та, о которой он песни поет.
Выйдет навстречу родимая мать.
«Как же, сыночек, тебя принимать?»
…………………………
Парень подходит. Нигде ничего…
Горькое горе встречает его…
…………………………
Все поразграбили, хату сожгли,
А Настю, невесту, с собой увели.
Слушатели всхлипывали, громко сморкались. Все, о чем я читала, было для них понятным, знакомым, пережитым…
– А щас моя дочурка исполнить танцы республик! Гопак – танец Украины.
Я быстро забежала за простыню, надела на голову венок из бумажных цветов… Потом папа объявил «Танец Грузии – лезгинка». (Я надевала на голову косынку, завязывала узлом сбоку, чтобы болтались концы.) Ударным, последним танцем был татарский «Чок якши». Зрители должны повторять хором: «Чок якши!» Но папа сказал: «Тута бабы етага не потянуть… Давай без народу – одна». И я в маминой довоенной тюбетейке с удовольствием танцевала комичный танец «Чок якши».
Бабы и мужики аплодировали уже без напоминаний. Им понравилось. В конторе стало весело, все раскрепостились…
– А щас Марк Гаврилович исполнить «Паппури на тему советских песен». И не на быяне, земляки, а… щас узнаете. Тако-га вы ще не видели. Аккомпонирует мне на быяне уже знакомая усем моя дочурка Людмилка.
Это был папин коронный номер. Я только скромно играла на басах: умпа-умпа, умпа-умпа, или вальс: умпа-па-умпа-па. Мне нужно было подыгрывать папе, делать вид, будто я все вижу в первый раз, и удивляться, смеяться, следить, затаив дыхание… А следить было за чем! Папа играл на семи гармошках! Он постепенно вынимал все меньшую и меньшую. Футляр пустел и пустел. На каждой гармошке шел короткий музыкальный номер. Самая маленькая была с тремя клавишами, со спичечный коробок. Растянешь гармошку – «до», сдвинешь мехи – «ре». Три клавиши – шесть нот. К этой гармошке публика уже накалена. Нетерпеливое ожидание – неужели еще одна? Куда ж меньше? Папа смотрел на стол, где выстроились уже шесть «отработанных» инструментов, потом – в «кулисы», потом искал на полу, потом вопросительно смотрел на меня – я растерянно поднимала плечи. Зал проделывал то же самое. Все крутили головами, переговаривались громким шепотом. А папа, что-то наконец вспомнив, смотрел в один боковой карман… Нет! Во второй – нет… «Что же делать?» – говорило его растерянное лицо. И вдруг, сообразив, хлопнул себя по нагрудному карману фрака, подморгнув глазом залу, под общий одобрительный рев вынимал малютку-гармошку вместе с носовым платком! Успех!.. «Та што там гаварить…»
– Лирические и патриотические песни наших композиторов. Поеть Людмила Гурченко!
Песни принимались с душой, а после исполнения «Давай закурим!» в задних рядах даже закурили.
В завершение я спела «Два Максима». А в конце песни вместо слов «„так-так-так“, – говорит пулемет» я выбивала звук пулемета чечеткой. И тут же следовал мой ударный номер.
– Акробатический этюд! У том же самом исполнении! Мастер на все руки – моя дочурка Людмилка! Ну, бабы, держитеся…
В это время я за простыней надела прямо на платье полосатые шаровары и вальсом выпорхнула на акробатический номер. Что творилось в зале! Когда я сделала мостик, женщины вскочили, выкрикивая: «Марка! Угомони дочку! Она ж в тебя луснить напополам…» А папа играл вальс «Дунайские волны» и подмигивал: еще не то, мол, будет. Папа сиял!
В этот вечер папа был необыкновенно обаятельным. Я понимала маму, понимала, почему она его всегда прощала. Я вот все время старалась не забывать про обиду на папу, но у меня ничего не получалось. Я смотрела на него, и лицо мое помимо желания расплывалось в улыбке. А как же после этого сердиться? Это ж совсем глупо.
После концерта были танцы. Папа играл, а я с видом взрослой, опытной актрисы – одна бровь вверх, другая вниз – устало улыбалась публике.
Когда я стану актрисой, то обязательно буду и петь, и танцевать, и играть, и чечетку, и акробатику… Как сегодня. Ах, какое необыкновенное счастье – быть актрисой!
Моя мечта все сыграть в одной роли осуществилась через тридцать лет, в 1978 году, в телевизионной программе «Бенефис». Здесь все мои героини поют, танцуют и, как каждая женщина, мечтают о любви! Готовая, в гриме, я входила в павильон, включали фонограмму… разливалась музыка – блаженство! И я неслась на крыльях навстречу своей осуществившейся мечте! Кто назвал этот жанр легким? Почему он неуважаем и к нему нет должного внимания? После «Карнавальной ночи» я долгие годы была актрисой несерьезной – «актрисулькой» легкого жанра. Я на себе испытала эту второсортность… Но какой же он легкий, если актеров этого жанра можно сосчитать по пальцам, а режиссеров – и того меньше? В легком жанре нужно обладать всем: здесь нужны и музыкальность, и пластичность, и ощущение тончайших нюансов в ритме, тональностях, оркестровках. Этими качествами актер и режиссер легкого жанра должны обладать плюс к тому, чем обладают режиссеры и актеры, работающие в «трудном» жанре.
Если это такой легкий жанр, то почему драматические актеры так редко бывают интересны в нем? Сейчас этот жанр в моде. Нет ни одного театра, где бы не ставили мюзиклы. Почему же так мало интересных открытий? Потому что для легкого жанра надо родиться! Если актер под чужую фонограмму открывает рот, то он только синхронно артикулирует, а поет и рвется наружу чья-то другая талантливая и эмоциональная душа. Если танец навязан актеру, то сразу заметно, что он не танцует, а работает. А работы в легком жанре не должно быть видно. Именно в этом смысле он действительно «легкий».
Теперь мне вроде простили старые грехи – принадлежность к легкому жанру. Недавно в одной статье, где разбирались мои последние драматические роли, проскользнула мысль: теперь, мол, она имеет право повалять дурака и побалагурить в «Бенефисе». Рядом с такими серьезными ролями это можно себе позволить… Нет, для меня это не так. Мой любимый легкий жанр меня всегда обновлял и делал счастливой, несмотря на результаты.
И тогда, в деревне, после концерта, мы с папой были так счастливы – мы два часа «держали» зал!
По Дунаевщине мой папа прошел могучим ураганом. Его никто и ничто не сдерживало, и он «выступал» во всю свою силу! Было все: и радость, и слезы, и безудержное загульное застолье, и тяжкое похмелье, и концерт во фраке, и воспоминания, и «кровенные», и батька, и поминки, и Фекла, и нож, и драки. Деревня словно бы вздрогнула, всколыхнулась, словно обновилась…
Нас провожали всей Дунаевщиной. Все несли гостинцы «для Марки и его дочки от городской бабы»…
Но больше всех хлопотала Фекла: «Для Люськи, для Лели. – А потом увидит меня, покраснеет: – Для твоей мамки». Провожала нас до самого поезда. Десять километров пешком несла на себе самое тяжелое. Папе не дала: «У папки твоего живот увесь рваный…»
Всю жизнь папа втайне страдал за Феклу и за сына Володю. Всю жизнь им помогал… Когда я была с папой в деревне, Володя служил на флоте – он на восемь лет старше меня. Я его увидела позже… Он похож на папу, только нос с горбинкой, как у Феклы. После армии Володя стал шахтером в Дзержинске. Он и сейчас там живет.
Когда папа умер, Володя приехал на похороны со своим старшим сыном. Мы стояли рядом, такие разные, но очень родные. А напротив стояла «Ляксандровна» – так называл Володя мою маму. Я все время смотрела на Володины руки – большие, сильные, точно как у папы, и, точно как у папы, на них были черные точки от угля…
Став взрослым, он все понял, простил отца. Но разве можно было его не простить? Ведь это же был папа… Он был таким. Вот и все.
Фекла так никогда больше и не вышла замуж, все ждала своего «Марку».
Мы стояли последний раз вокруг «Марки»: я, Володя, мама… и молчали…
«Спи спокойно, дорогой папа, – сказал, наконец, Володя. – Хай земля тебе будить пухум…» Первый раз в моей жизни папу при мне еще кто-то называл папой…
Тогда, в 1946 году, когда мы возвращались домой в Харьков, папа меня попросил: «Не нада, дочурка, не гавари Лели… Ты же ее знаешь, не пойметь, начнеть вырабатывать себе разное…» – И заплакал. Я опять его сильно любила, даже еще сильнее.
Совсем безнадежно
Вернулся раненый Паштетик, он сильно хромал. Паштетик работал в пивной на базаре, зарабатывал неплохо. Он предложил папе тоже поработать в пивной, чтобы продержаться, но мама об этом и слышать не хотела.
В доме у нас было совсем безнадежно. Кончилась деревенская картошка, кончилась мука, папа метался по городу, от дружка к дружку, по учреждениям, но работы по специальности все не было. И вскоре папа, провожая меня в школу, шепнул, чтобы я его нашла на базаре в пивной: «Нада, дочурка, мне подсобить. Тока маме ни звуку». После школы я прямиком – по Рымарской через Бурсацкий, на базар – к папе!
…Скоро в пивной появились постоянные клиенты – папины и мои поклонники. Все желали угостить баяниста. Буфетчик наливал клиенту водку, а папе воды. Папа весело чокался, говорил свое «за честь, за дружбу», а вечером получал деньги за водку, которую не пил. Зато холодной воды ему приходилось выпивать больше литра за вечер. «Вот баянист, какой здоровый, черт! Как пьет! И не пьяный», – удивлялись посетители, и папин авторитет еще больше вырастал.
Мои походы к папе держались в строгом секрете от мамы. Если бы от этом узнала Матильда Владимировна?! Да меня бы с позором выгнали из обеих школ… А я бегу без оглядки к папочке в пивнушку, которую он называл солидно – буфетом. «Да работаю щас временно ув одном буфете… Скоро вже будить настыящая работа». Настоящей работы еще долго не было, но жить нам стало немного легче.
Я пела, а клиенты, бывшие фронтовики, большей частью израненные, потерявшие родных, теплели, оттаивали, начинали вспоминать… У буфетчика – больше заказов, папа чаще пил холодную воду, а мне сыпались деньжата и очередной заказ:
Как-то на вокзале молча мы стояли,
Будто мы попали в сказку или сон.
У билетной кассы, в затемненном зале,
Кто-то пел чудесно под аккордеон.
…И когда умолкла ария Надира,
Мы спросили: «Кто он, этот молодец?»
Нам ответил рядом голос пассажира:
«Вот он, в гимнастерке, раненый боец.
(Папа на басах: па-па-па-па.)
Обыкновенный русский человек,
Каких у нас в России миллионы.
Обыкновенный русский человек,
Надевший молча каску и погоны,
Любитель петь, шутник неугомонный,
Обыкновенный русский человек».
У нас в доме появились новые «кровенные» друзья, рьяные папины поклонники. Один – без руки, другой был танкистом, горел в танке – половина лица обожженная. А третий, такой красивый, голубоглазый, совсем молодой, – на коляске, без ног. Валентин. Подъедет, ни на кого не смотрит, глаза вниз – ни «здрасте», ни «до свидания»: «Марк Гаврилович у себя?» Проезжает прямо в комнату – хоп – на стул вместе с коляской и смотрит влюбленными глазами на папу. А маме было приказано принимать всех вежливо и быть «поласковее, полегчий з людьми, якеи пострадали за Родину». Начиналась любимая песня. Пел ее папа:
Майскими короткими ночами,
Отгремев, закончились бои.
Где же вы теперь, друзья-однополчане,
Боевые спутники мои?
Если ты случайно неженатый…
Валентин жениться не успел… Танкиста жена бросила… А у того, что без руки, все умерли в оккупацию…
Этот день я в жизни никогда не забуду! Маме сообщили, что меня видели в пивнушке. Сначала был жестокий скандал. «Какой ужас! Какой позор! Больше так жить невозможно!» Она возьмет меня и уйдет из дома, а папа пусть остается со своими сявками и бродягами. «Это то, что тебе надо!» А ей хватит всю жизнь страдать. «И ребенка тянет за собой!» Ах, какая она несчастная!.. Папа стоял, виновато опустив голову.
И вот в самый разгар скандала появляется вся «кровенная» троица с выпивкой, садятся по своим местам, и пошло «За честь, за дружбу», «За Марка Гавриловича!», «За Родину!», «За Сталина!», «Где же вы теперь, друзья-однополчане?»… И выпивки не хватило. Водки в доме не было. Деньги лежали в шифоньере под замком, а ключ был у мамы.
– Лялюша, подкинь деньжат…
– У меня денег нет.
– Лялюша, полегчий, полегчий… ты ж меня знаешь. Прошу по-хорошему: сходи у магазин. У меня у доми мои кровенные друзья.
– Нашли себе пристанище! Вон пусть идут на базар, в пивнушку, «кровенные».
О чем мама думает? Как она отвечает? Разве с папой так можно? Да еще при людях, да когда он в таком состоянии… Что сейчас будет?!
– Значит, не дашь?
– Нет.
– Та-ак. Где мои пять братов, свинцом налиты – смертю пахнуть? – спросил папа, оглядывая свою огромную пятерню. – Я ДОПРа не боюсь… Ну, сама напросилася!
В маму полетели бутылки, стаканы, тарелки… Мы выскочили в коридор, но потом я не выдержала, опять заглянула в комнату – меня-то папа не тронет. На ходу перевернув стол, он подскочил к шкафу, одним ударом пробил фанерную дверцу (она аж запищала, бедная). Папина рука осталась там, внутри шкафа, он с силой рванул ее, и дверца открылась.
Папа десять лет был забойщиком в шахте. Уголь тогда рубили вручную, и папины руки были необыкновенно сильны. Один раз он на спор пробил дубовый стол. Потом две недели не мог играть. Очень любил быть победителем в спорах.
Папа вырвал руку, взглянул в зеркало. Белые страшные глаза попали в «волну», стали вдвое больше. Белое лицо. На лбу черные слипшиеся кольца волос… Даже «кровенные» притихли и перестали подначивать папу: «Ну-ка покажи ей…»
Мы с мамой побежали к тете Фросе. Она теперь жила в такой же квартире, как и мы, только подальше на Клочковской. Мы часто к ней ходили. Тетя Фрося папу знала с моего рождения.
…Мама точно рассчитала, когда пора возвращаться домой. Она шла очень быстро, победоносно напевая, заранее предвкушая наслаждение от того, как папа сейчас будет просить прощения. Я еле поспевала за ней и не знала, как мне вести себя: кого винить, кого жалеть, на чьей стороне быть…
Папа сидел посередине комнаты на стуле без спинки, вокруг – битая посуда, стол перевернут, руки у папы в засохшей крови…
Как только нас увидел, обхватил голову руками и зарыдал. Каждый раз у меня сердце разрывалось от жалости к нему. А мама стояла с неприступным видом и с тайным удовлетворением слушала: «Лялюша, дорогенькая, прости меня, прошу от чистага серца, бога ради… Я ж тибя усегда честь по чести прошу – когда я пьяный, будь ласка, не иди супротив меня, подражай мне, а то будешь бедная. Я ж тогда делаюсь… убить могу. Дочурочка, моя ластушка, скажи хоть ты ей, ты ж меня знаешь. Я ж ДОПРа не боюсь».
…Я вижу, что рядом с разбитой посудой лежат папины инструменты: напильник, ножовка, молоток.
Я смотрю на шифоньер. На месте безобразной дырки в дверце папа аккуратно выпилил овальную рамочку. А с внутренней стороны приклеил фотографию, снятую в Берлине. Стоит мой папа на лужайке, на фоне знаменитого «баронськага» замка, в черном фраке, в белой манишке, в руках «Фрателли Грозио», а на лице – лучистая, добрая «папина» улыбка!
Работа по специальности
Впервые после войны папа опять стал баянистом. Наконец-то начал работать по специальности. Это был санаторий для ослабленных детей, больных дистрофией. Он находился тут же, в городе, на улице Чайковского. Занимались с детьми воспитатели-учителя. Вместе с папой устроилась сюда работать и мама.
Этот санаторий Чайковского был первым этапом в нашей жизни, после которого мы стали лучше жить. Папа и мама словно помолодели. И каждый раз счастливые шли на работу. К детям! Как до войны. Даже не верилось, что невзгоды, мытарства, огорчения позади.
Папа, взвалив баян на плечо, громко, чтобы все слышали во дворе, говорил: «Ну, я пошел у санаторию к дитям, они меня вже ждуть…»
«Дядя Мара пришел!» – кричали дети, обступая папу. Он снимал с плеча баян, а они аккуратно снимали с баяна чехол, «готовили инструмент к работе» и смотрели в ожидании на дядю Мару.
Меня тоже устроили в санаторий. Мама работала за мою путевку. Как мне прекрасно жилось в санатории на Чайковского! Хожу в школу, делаю уроки! Чисто, красиво! Ем четыре раза в день! В санатории нам читают вслух интересные книги: «Четвертую высоту» – про Гулю Королеву, сказы Бажова, книги Аркадия Гайдара, «Детство» Горького, больше всего я любила «Голубую чашку» Гайдара.
Однажды наша воспитательница почувствовала себя плохо. Чтобы не сорвать мероприятие, то есть «чтение вслух», она попросила почитать детям мою маму.
– Пусть это лучше сделает Марк Гаврилович, – засмеявшись чему-то, сказала мама.
Я-то знаю чему… Она хотела подшутить над ним, чтобы они были «в расчете».
– Дядя Мара! Пусть дядя Мара! – закричали дети.
– А што я, не змогу? Да пыжаласта, бога ради. А ну, ребяты! Стройно, усе разом в зал – шагом арш!..
Все дружно и дисциплинированно пошли в зал. И, обращаясь к маме и к обслуживающему персоналу, папа сказал:
– Тока штоб из вас – никаго!
Уже и ужин накрыли. А за дверью папин голос, дружный детский смех или вдруг такая тишина, что слышно собственное дыхание. Дети слушали папу часа три. Никто не просился выйти в туалет или попить воды. Расходились бесшумно, мыли руки, тихо садились за столы.
– Марк Гаврилович! Что вы там с детьми сделали? Их не узнать.
– А ничего. Жить их вчил. Батьку з мамкой уметь уважать. Про то, як батрачил у помещика, когда быв ще таким, як они… ну, про войну… И сказенку одну «про вогниво». А больший ничегинька.
Я так гордилась, когда дети спрашивали у меня: «Ну когда придет дядя Мара?»
В 1948 году папа и мама поступили на постоянную работу в харьковский Дворец пионеров. В нем они проработали двадцать лет.
Мама поставила спектакль с песнями и танцами «Царевна-лягушка». Роль царевича играла очень талантливая и музыкальная девочка – Неля Легезо. А я играла царевну-лягушку. Спектакль состоялся прямо во дворе санатория. Вот тут-то и пригодилось мое блестящее павлинье платье.
В то время у нас в доме жили кот Мурат и собака – приблудный дворняжка Тобик. «Исключительная собака! Умный, як зверь. Мы з Лелюю ще только собираемся в санаторию, а Тобик – блысь – вже нема! Приходим у санаторию – а мой Тобик вже сидить коло ворот и нас ждеть… Язык высулупить и смееться. Во собака! Через увесь город дорогу у санаторию знаить…»
Тобика дети гладили, кормили, играли с ним…
И вот, в первом действии этой пьесы я (еще лягушка), с ног до головы накрытая разрисованной плащ-палаткой, прыгаю на четвереньках и, держа в руке стрелу, говорю: «Ква-ква, Иван-Царевич, не отдам, не отдам… Ква-ква, Иван-Царевич, не отдам, не отдам…» Все слушают, но интереснее всех моему папе. Сидит, открыв рот, боясь пропустить вступление к арии царевича…
«И вдруг, перескакивая театральную площадку, довольный, помахивая хвостом, из кустов выходит наш Тобик… Мы все помертвели, – рассказывала мама, – подходит к Люсе и прямо ей в лицо мордой…»
«А я как закричу! Я ведь под плащ-палаткой, вижу только землю… и вдруг под нее залезает собачья морда. Я вскочила. Все как захохочут!..» – «Тобик! Тобик! Иди сюда! Молодец, Тобик!»
А бедный папа чуть не плакал. «Ну, чего вы, дети? Ну, успокойтеся! Ничегинька смешного! Что вы, на самом деле? Он же Люсю взнав… Ето ж исключительно умный собака… эх! Ну не повезло нам, дочурочка… ладно… что бог не делаить, усе к лучшему… Зато щас, у во втором действии, ты як выйдешь у блестящем платтику – усе рты поразинуть… Ну давай, приготовьсь, не тушуйсь… Усех положишь на лупаты…»
Так и было. Я как вышла в этом платье, – а на солнце оно так горело, что глаза болели, – смотрели только на мое платье… Ария царевича, финальный дуэт никого не интересовали. Да еще рядом с моим платьем марлевые самодельные костюмы царевича…
…На следующую смену спектакль возобновили. Тобика закрыли дома. Я выступала уже в марлевом платье и в картонном кокошнике, покрытом блестками из бумаги от конфет. В этом костюме сохранились фотографии.
Это началось с детства. Саморежиссура. Я заранее, наперед отгадывала будущую атмосферу события и под нее организовывала свой внешний вид и внутренний настрой. Долгое время это происходило стихийно, подсознательно… А потом стало необходимым, естественным и закономерным. Как в работе над ролью, так и в повседневной жизни. Я замечала: если я одета в длинное – у меня и походка, и пластика, и голос, и рост, и улыбка, и возраст, и строй мыслей – одни. Если я одета в строгий деловой костюм – другие. Если на мне широкое и бесформенное – третьи. Если я в узком и коротком – четвертые. Иногда главное в костюме, в поведении решает периферическая деталь – ну… ширина проймы рукава, например.
Несколько раз я делала «ляпсус» и была одета не в «атмосфере», и меня уносило совсем в другую сторону. Я «разочаровывала». Стала учиться на своем горьком опыте и извлекать выводы. Есть женщины, актрисы, – всегда ровные, приятные, красивые. От того, что они надевают красивый, необычный наряд, они становятся еще красивее, но остаются узнаваемыми. У меня все труднее. Я совершенно, тотально меняюсь. Становлюсь новой сама для себя. И это новое вводит меня в азартную игру. Я вдруг боюсь себя. И мне нужно огромное напряжение всего организма, максимальный контроль за собой, чтобы это новое не «занесло», чтобы не повторять ошибок. Невероятно трудно вернуть к себе потерянный интерес.
Если в роли до мельчайших подробностей разработан костюм, прическа, если в них точно угадано время – то и походка, и пластика, и голос, и рост, и улыбка, и возраст, и строй мыслей – все приходит само, независимо от меня. Я уже свое главное предугадала. И тогда мне совершенно не важно, красивая я или некрасивая, молодая или старая. Тогда «работает» характер персонажа – человек.
Ну а того платья, «артистического платтика», уже не было. К тому времени у меня дома его перемеряли почти все девочки из класса. Ажиотаж вокруг платья прошел…
Я сама всю жизнь ищу такое, как то, папино.
Сколько ребят в те радостные веселые массовки познакомились с «тетей Лелей и дядей Марой». Одно поколение сменялось другим, и бывшие дети потом приводили во Дворец своих детей все к тем же «тете Леле и дяде Маре». И папа каждую массовку играл, как первую в жизни: всегда дольше, чем полагалось по времени, – столько, «скока дети захотять». Когда мама загадывала загадки, он шепотом детям подсказывал ответы. Или, пораженный смекалистым ребенком, выкрикивал: «Во ета парень, во ета галава», «якая чуковная девычка, як моя дочурка».
Папа гордился тем, что их с мамой в городе все знали.
– Та што там гаварить… як иду з быяном по городу, усе з окон выглядають: «Здрасте, Марк Гаврилович! Здрасте, дядя Мара!» Усе – и дети, и взрослые. Ну а як же? Хорошага человека видать зразу… А ее – не-е, Лелю не любять, боже храни, – бояться… ну и уважають. Што правда, то правда. Работник она не плохой… Што да, то усегда да… я ж не против.
Но работа держалась на маме. Если надо было быстро решать, папа примолкал. А когда все уже было обдумано и осуществлено, папа говорил свое последнее «решающее» слово и был собой очень доволен. Он прекрасно понимал, что это сделала мама, но ведь он муж, мужчина… Мы ему подыгрывали и, улыбаясь, переглядывались с мамой…
Во Дворце мама вела урок бальных танцев. Они были очень модными. Танго, фокстрот и линда были категорически запрещены. Мы разучивали падеграс, миньон, падепатинер. Вначале мы с мамой исполняли показательный танец, а потом девочки и мальчики парами повторяли движения.
В кружке мне очень нравился Вова Серебрийский – высокий, чернявый, и фамилия такая «дорогая» – Серебрийский, а не какая-нибудь Гурченко. Меня он никогда не приглашал танцевать. Вова танцевал с разными девочками, никому не отдавая предпочтения, но в него были влюблены все. Мама догадывалась, что Вова мне нравится. Это просто было написано у меня на лице. Иногда она нас насильно соединяла для показательного танца.
«А сейчас Вова и Люся покажут, как нужно вести даму за руку и как правильно держать голову…»
Я, покраснев, счастливая, с готовностью выскакивала в круг, а Вова шел медленно, с тоскующим выражением на лице. А после танца уходил от меня ускоренным шагом. Хотелось плакать… Ну почему я ему не нравлюсь? Я ведь и пою, и танцую, а теперь уже и на аккордеоне научилась играть…
Жизнь с каждым днем становилась все светлее и интереснее. В ней столько всего нового!
В двенадцать лет я впервые попала в оперу в наш Харьковский оперный театр имени Лысенко на Рымарской улице. Его отремонтировали, восстановили после войны. Это был школьный культпоход. Шла опера «Чио-чио-сан». Сидели мы на последних рядах амфитеатра. На сцене пели. Может, стыдно об этом говорить, но я все время ждала, когда же они заговорят. Потом я инстинктивно догадалась, что, наверное, это и есть «опера». И начала вслушиваться в музыку и в слова. Пели на украинском языке, но к языку я привыкла в украинской школе. Меня выбивало и смешило то, что певица, исполняющая партию Баттерфляй, на высоких нотах вдруг резко скашивала рот вбок. Может, так легче звуку вырываться наружу, а звуку вон сколько нужно – какой большой зал, «якая агромадина…». Вот, оказывается, о чем мне говорила Матильда Владимировна: «Ты в опере не будешь петь, у тебя голос не оперного масштаба…» Я слушала, смотрела Чио-чио-сан, и быть на ее месте мне не хотелось.
На экранах шел фильм «Глинка». Композитора играл Борис Чирков, Керн – Кира Головко, а Пушкина – Петр Алейников. Лучшего Пушкина и не представишь. Алейников удивительно тонко, по-своему, в нескольких эпизодах показал великого поэта. Таким Пушкин мог быть. Все внутри… только странные, больные, всепонимающие, всепрощающие и восхищенные красотой Керн, глаза. Глаза Пушкина – Алейникова. Я страдала, когда в зале при его появлении начинался дружный смех: «Ваня Курский – Пушкин! Ха-ха-ха…» А я вот не видела еще тогда «Большую жизнь», для меня Алейников – Пушкин. И когда побежала позже на «Большую жизнь», то опять меня поразил Алейников в роли Вани Курского абсолютной несхожестью с Пушкиным. Всегда восхищалась Алейниковым – ни одного шва в роли… все так естественно и просто, а ведь совсем рядом трещит камера, и много посторонних людей в павильоне… Когда после «Карнавальной ночи» я перестраивалась на драматические роли, я еще долго слышала от зрителей: «А вот Леночка Крылова из „Карнавальной ночи“…» Как трудно побороть инерцию зрителей, режиссеров…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?