Текст книги "Дочки-матери, или Во что играют большие девочки"
Автор книги: Людмила Петрушевская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Наталия Ким. Монолог на Немецком кладбище[7]7
Наталия Ким – журналист, редактор, писатель. В 1996 году окончила журфак МГУ. Работала в международном комитете Госдумы РФ, пресс-секретарем ВЦИОМа («Левада-центра»), обозревателем журнала «Континент», заместителем главного редактора журнала ElleGirl, редактором журнала Psychologies. Рассказы и стихи публиковались в «Иерусалимском журнале», журнале «Знамя», сборниках рассказов «Одна женщина, один мужчина» (АСТ, 2013), «Казенный дом и другие детские впечатления» («Время», 2019), «Счастье» («Время», 2020). Автор книг «Родина моя, Автозавод» («Время», 2018), «По фактической погоде» («Время», 2019), номинант на премию «Национальный бестселлер» (2018).
[Закрыть]
Весь Facebook пестрит сообщениями, мол, мир отмечает нынче День матери. В 80-х не было никаких спецдней, да, мам? Ну разве что 8 марта папа приносил цветы нам обеим, и то со всякими шуточками, нивелирующими гендерный праздник. Я тебе не рассказывала сон, я не знаю, могла ты оттуда посмотреть его вместе со мной? Он повторялся уже много раз за эти 20 лет – будто ты не умерла, а лечилась где-то в тайном месте, на островах каких-то, и про это нельзя было никому знать, но вот я получаю письмо, что ты поправилась и летишь домой, и я еду тебя встречать. Ты почему-то не удивляешься тому, как я выросла, да ладно, не просто выросла – резко постарела. Вот я сажусь за руль – ты весело комментируешь, что вот, мол, все-таки не зря ты меня учила водить еще на «копейке» в 98-м, и мы едем долго-долго домой из Шереметьева, по дороге ты все время всплескиваешь руками, поражаясь тому, как изменился город. Тебе все интересно, ты задаешь тысячу вопросов в минуту, комментируя билборды, «Москва-Сити», марки машин, одежду, собак, торговые центры… Я специально еду очень долго, потому что совершенно не знаю, как придется объяснять – почему я везу тебя не в наш дом, почему там нету папы и Ксюши, зато есть двое незнакомых тебе детей, взрослых, проблемных, совершенно чужих тебе, как рассказать, откуда они взялись и где их отец, и почему я без мужа «опять» – я же слышу это твое огорченно-досадное «опять!..». Вот мы уже на Автозаводской, и ты в очередной раз восклицаешь что-то удивленное про шлагбаумы возле арок, и мы долго паркуемся, и ты сердишься и хочешь сделать это сама, а я объясняю про то, что у меня машина-автомат, вызывая в твоем переполненном впечатлениями сознании очередной всплеск удивления и радости – надо же, как удобно! Я веду тебя в наш дом, где мы живем почти 15 лет уже, но он не твой, ты открываешь рот, а я быстро забалтываю тебя чем-то ненужным, смешным, не даю вставить слова, пока мы поднимаемся на лифте. И вот я вставляю ключ в дверь, из-за двери почему-то лает всегда молчаливый пес, которого я за всю его длинную жизнь слышала раз пять всего, и ты восторженно говоришь: «Ка-а-ак, у нас снова собака?» Я вставляю ключ в дверь – и просыпаюсь.
Я просыпаюсь с облегчением, потому что ничего не придется объяснять и чувствовать себя виноватой за все, что тебя может огорчить, но чувствую себя виноватой за это облегчение, и так было всегда, мам, ты же помнишь. Ты помнишь наши разговоры на подтекстах, твои попытки уберечь свою единственную дочь – от себя и от меня самой, мою морду ящиком в ответ и очи долу за ворованные и испорченные шмотки – тот единственный хлопок, что ты могла носить из-за псориаза, мучившего тебя десятки лет; стыренные сигареты и деньги, раскуроченную косметику, бесконечное вранье и попытку суицида напоказ; мой бешеный пубертат и то, как ты рано утром кралась за мной, выслеживая, куда, в какой подвал или на какую крышу я тащу завтрак своему возлюбленному юному уголовнику, ты скрываешься, потому что боишься спугнуть, оскорбить меня своим присутствием – в страхе, что я замкнусь совсем и сорвусь с катушек окончательно. Ты так боишься за меня, что хочешь в какой-то момент показать психиатру, но слава богу, у тебя лучшая в мире подруга, которая простым разговором без криков, укоров и рукоприкладства ставит на место мои мозги и реанимирует ощущение нужности городу и миру, и главное – тебе.
Наверное, я до сих пор стараюсь заслужить твое одобрение, потому что помню все эпизоды, когда разочарование вспыхивало в твоих глазах и оседало на дне, и помню тот последний замах, который я перехватила, потому что была уже выше и сильнее тебя, и вдруг чуть не впервые заметила удивленное уважение в ответ на слова «если ты еще раз ударишь меня, я дам сдачи». С того момента мы больше не боялись друг друга, и ты разрешила мне курить при себе, но велела ныкаться от папы. Мы завели с тобой собаку и радовались ей совершенно одинаково по-детски. Ты простила мне мой стремительный детсадовский брак и ребенка в 18 лет, хотя сама не отошла еще от смерти моей сестры. Мы успели прожить только один отличный год – когда я уже отошла от развода, а ты еще не заболела, и справили мое 25-летие так счастливо, ярко, по-родному и без всяких фиг в кармане, – с тех пор я не праздновала, мам, не пришлось. Ты всегда боялась залетевших в дом птиц, поэтому всегда стараюсь не допустить, а допустив, оставить рядом с собой, чтобы этот условный символ смерти близкого перестал быть символом, оставшись простой тупенькой синичкой, машиной для поедания сверчков, орехов и семечек, ничего страшного… Твоего ухода не предварила никакая птица, и ничто для нас с папой не предвещало, мы же так верили, что израильская медицина – это волшебство, и даже предупреждение «если хочешь увидеть маму живой, вылетай немедленно» было также немедленно вычеркнуто из сознания, мы с папой верили не в смерть, а в то, что ну хотя бы в августе успеем еще поехать в твои любимые полтавские Шишаки. Дураки, да?..
Масштаб твоей личности и огромную глубину я, кажется, начинаю понимать только сейчас. Тут дело не столько в твоем жутком детстве, тяжелом отце и твоей искореженности, диссидентстве, «Хронике текущих событий», твоих раскопках в дневниках К.Р. или черновиках Блока, твоем иной раз кромешном одиночестве, твоем умении любить людей или ярчайшем уме и обаянии. Дело в том, что я становлюсь похожей на тебя. Мне подчас очень этого не хочется и не очень нравится, когда меня твои старые друзья называют твоим именем, а потом восклицают: ну ведь вы одно лицо, – но я не смиряюсь, а принимаю. И вот, сидя тут, на скамейке в ограде Немецкого кладбища, где тебя нет, потому что ты лежишь на горе Гиват Шауль в Иерусалиме, говорю тебе, мам: спасибо тебе за то, что ты мне дала и что я смогла взять у тебя, я не судья ни тебе, ни себе, за все спасибо, я не лучше и не хуже, просто – другая. Думаю, что ты уже это понимаешь и тебе не обидно…
Через пару лет мне будет столько, сколько тебе, когда ты умерла. Я часто из своего нынешнего возраста пытаюсь представить, была ли ты такой же, как я сейчас. Что тебя мучило, что дарило надежду? Единственное, в чем я не сомневаюсь, – это в том, что ты была абсолютно живой, когда не терзали болячки, – энергичной, стремящейся на помощь, умеющей забыть обо всем, когда дело касалось чьих-то, что теперь называется, «прав человека». Звонки после твоего ухода продолжались еще несколько лет – от тех, кому ты помогла, а мы и не знали с папой. Ты дорастила мою Ксюшу до такого момента, когда человек уже сформировался, и в ней много от тебя – в обход меня. Думаю, что тебе более-менее все там видно, так что не буду рассказывать, насколько все удалось или не удалось. В людях я так и не научилась разбираться, хожу по граблям, как по тысячу раз переложенному на Автозаводской асфальту. Езжу на Немецкое кладбище. Теперь там наших гораздо больше, ты знаешь. Продолжаю врать себе в чем-то самом главном, ну потому что страшно, а иногда потому что лень разбираться. Прости меня за те единственные твои кроссовки, которые я сперла и сразу потеряла в школе. Ты так плакала, а мне так не было стыдно. Но теперь, мам, тот стыд перешел в другое количественно-качественное, и, пока жива, буду посюжетно разбираться, приходя каждый раз к одному и тому же финалу. Помнишь, за год до того, как тебя не стало, папа написал:
Тинатин Мжаванадзе. Купание младенца[9]9
Тинатин Мжаванадзе – филолог, журналист, живет в Тбилиси, пишет на русском языке. Автор книг по гастрономии «Грузинская домашняя кухня», «Лобио, сациви, хачапури, или Грузия со вкусом», «Сихарули», а также прозаических книг «Лето, бабушка и я», «А также их родители», «Самолет улетит без меня», принимала участие в нескольких сборниках рассказов, в их числе «Счастье» («Время», 2020).
[Закрыть]
Через две недели после родов я поняла, что могу убить ребенка.
Он орал, и орал, и орал, а я не справлялась.
Беспомощно уговаривала его успокоиться, а он как раз этого и не делал, как назло – его что-то терзало.
Выпрастываясь из топкой слабости, я старательно проверяла и отбрасывала все возможные причины: голод – нет, и жажда – нет, устал, жарко или холодно, мокрый или обкаканный, – кажется, все в порядке, но он все равно орет, отчаянным басом, пробуравливая во всем моем существе – через диафрагму и сердце в мозг – тоннель с резьбой.
Свекровь заглядывала в комнату, брала младенца на ручки на пару минут, поправляла складочку на ползунках, растрепав нам нервы еще больше, потом уходила.
Было очевидно, что она недовольна мной, я не оправдала ожиданий – мало того, что родила кесаревым, а не сама, и потом не вскочила на второй же день, полная здоровья и сил, а ползаю бледная и в довершение ко всему не могу успокоить младенца.
Вообще-то я знала, в чем проблема: младенца надо купать каждый день, хоть какой холод за окном.
А я не могла, хоть мое желание справиться самой и разрывало меня изнутри по любому поводу.
Для мытья младенца нужно проделать массу простых для здорового человека действий: взять эмалированные ведра, спуститься в подвал, наполнить их из дохленького крана, притащить эти полные ведра на четвертый этаж – литров примерно двадцать, вскипятить и остудить одно ведро, поставить на стулья тазик, развести воду до нужного градуса, проверяя локтем – не горяча ли, выстелить дно полотенцем, положить на него голенького мальчика, держа одной рукой за шейку, и поливать скругленной ладошкой, чтобы вернуть его в покой и сладость утробного состояния.
Мылить и смывать, проводя ладонью по пугающе нежной коже, пока не заскрипит.
Потом сполоснуть с ног до головы чистой прохладной водой – держа тяжеленького младенца на весу одной рукой – и завернуть в пахнущую утюгом и пудрой простынку.
Все это было совсем несложно, конечно.
Свекровь так и делала дней десять, и у нее все выходило довольно ловко – мальчик молча болтал руками, взбивая пузыри, довольно тараща глаза.
А я не могла даже подержать чайник – голова кружилась, в глазах темнело, по дороге до кухни за чаем я стукалась об косяки раза четыре, грудь распирало и давило изнутри, жар выкручивался все выше, и облегчения пока не было видно.
Свекровь и без того обихаживала всю семью, и тут добавилась еще одна головная боль – конечно, она стала пропускать купания.
– Вообще, у нас принято после родов сорок дней у матери лежать, – обронила она мельком, когда замечания насчет орущего младенца поступили даже от соседей.
Я не очень хотела ехать к родителям в деревню по многим причинам.
Потому что муж, носившийся по заработкам целый день, утешал нас хотя бы вечерами. Именно он видел, что мне надо дать поспать хоть немного, иначе я могу придушить бедного, ни в чем не повинного ребенка, которому не повезло родиться у слабачки, и брал его, пока я кое-как забывалась всем изрезанным телом в прерывистом сне.
Потому что там, в деревне, холодный неотремонтированный дом, печка стоит только внизу в общей комнате, а тут хотя бы чисто и не продувает.
И еще – приехать такой размазней к родителям, какое поражение!
Я хотела заявиться пританцовывая, в одной руке – румяный мальчик, в другой – сумка с гостинцами, наготовить там всего, убрать весь дом, все перестирать, и под вечер пойти качаться в гамак, улыбаться и грызть фрукты, пока мама и папа утирают слезы радости при виде внука.
Они вообще не надеялись, что я смогу организовать свою жизнь, а тут такая внезапность. Но все мои планы крошились как мокрый мел.
В голове совсем помутилось, и в конце второй недели я сжала орущего ребенка в объятиях и стала трясти, чтобы он хоть на секунду перевел дух.
Мальчик ошеломленно замолчал и потом взвыл с новой силой – уже от боли и страха.
– Что ты делаешь, соображаешь или нет, – вырвал сверток муж. – Иди спать уже!
– Давай уедем, – заплакала я. – К маме.
– После работы, – согласился он.
Наутро, узнав о моем отъезде, все вздохнули с облегчением – так мне показалось.
– Матери не говори, что ты с температурой уехала, – сказала напоследок свекровь в окошко машины.
– А что говорить? – сознание немного отставало от происходящего, приходилось напряженно обдумывать каждое слово по отдельности, и это отнимало последние силы.
– Что жар поднялся по дороге, – легко разрешила задачу свекровь, глядя мне в лоб, и мы тронулись с места.
Мальчик мгновенно умолк – машина отлично укачивает, и мы с ним вдвоем, вконец измученные, задремали.
По этой дороге я ездила миллионы раз и могу каждый ее километр угадать с закрытыми глазами. Выезд из города, начало серпантина, пряный воздух возле вечнозеленых зарослей Ботанического сада, йодовое дуновение морского ветерка, потом плавный спуск и шелест бамбуковой рощи, а дальше – машина переваливается через железнодорожный переезд, и мы входим в эфирные испарения эвкалиптов и чая.
Сквозь полунаркотический сон-забытье сознание отмечало знакомые любимые точки – вот горбатый мостик, на котором машины подпрыгивают и на полсекунды повисают в воздухе, опустошая нутро веселым ужасом.
Дальше дорога идет вся латаная, в заплатках асфальта, вывозит в забытый мир, до которого все докатывается в последнюю очередь.
Дремать, привалившись щекой к сопящему младенцу, было так сладостно, что хотелось продолжать наше путешествие.
Может, это и есть лучшее в жизни: ехать и ехать без конца, безмятежный сын на руках, а рядом – тот, кто нас защищает, и все наконец без боли и тревоги, без обид и разочарований, в идеальной точке ожидания встречи.
Хруст щебня под колесами напомнил, что мы уже на месте и надо выходить.
Я с сожалением открыла глаза.
Мама семенила через двор к воротам, крошечная, скрюченная, с оживленным лицом, возле ворот махал хвостом красивейший и тупенький шотландский сеттер Рокки, и я снова испытала стыд за то, как выглядит мама, и стыд за этот свой стыд.
Свекровь моя намного моложе мамы, высокая длинноногая женщина, всегда хорошо одетая, по ней не скажешь, что она родилась и выросла в деревне – она всегда стремилась оттуда убежать, чтобы никогда не трогать руками землю.
И на контрасте – моя городская мама, умница и светлая голова, гордость университета, вернулась в деревню, чтобы разбить сад и жить как хочется.
Сад был чудесный.
А дом – просто огромная бестолковая махина, в которую все свозили старые вещи. Мама их не выбрасывала, складывала в комнаты с расчетом, что хозяева когда-нибудь потребуют с нее имущество, а они забывали, хлам копился, папа ругался, я в отчаянии грозилась все сжечь, мама стояла насмерть – кто привез, пусть тот и выбрасывает. «Я понял! Твоя мама – хиппи», – как-то осенило моего племянника, и мы похохотали, но раздражение никуда не ушло.
Мне там было нехорошо, словом.
Книги валялись везде, мама читала на протяжении дня свои обожаемые труды по биологии, попутно делая деревенские дела – прополку, посев, сбор семян, заготовку плодов, выхаживание слабых цыплят, роды у коровы.
И вот, кстати, незадолго до моих родов мамина корова померла родами, и она оплакивала потерю, не зная, что мне в это же время было тоже очень нехорошо.
– Хватит рыдать, – не выдержала старшая сестра и выдала маме нашу тайну, которую мы скрывали во избежание лишней нервотрепки: про то, что мне пришлось два месяца лежать на сохранении и плохо прослушивалось сердцебиение плода.
К счастью, все обошлось, мальчик родился на редкость здоровым, а проблемы с прослушиванием сердцебиения доктор объяснил предлежанием плаценты.
Мама просто всего этого не знала, но я все равно была обижена, не додумывая мысль до конца, – наверное, я всего лишь хотела, чтобы она снова стала молодой и сильной и приходила помогать сама, как это было с другими внуками: сдержанная и внушительная, как английская королева, на каблучках и с прямой спиной.
Она перестала быть такой – стала странная, невероятная, не желающая нравиться любой ценой.
Что толку, что мама университетский преподаватель – этого не видно, и она никогда не покажет своего превосходства. Наоборот, она ведет себя так, чтобы собеседник ощущал себя умнее и выше. Я никогда не видела на маминых руках маникюр – всегда коротко подстриженные ногти, раньше хотя бы чистые, а сейчас из-за копания в земле чернота не уходит, если только по специальным случаям не отпаривать их дня три в соде.
Узнав о моем кесаревом, мама, говорят, чуть сама не отправилась следом за усопшей коровой, так что теперь ее не напугаешь.
Отдав ребенка ей сразу же у ворот, я убрела в дом, сильно знобило – температура явно поднималась выше. Ребенок снова закряхтел – убаюкивающей машины его лишили, а есть не давали.
Я легла на тахту и укрылась шерстяным одеялом. Оно кусалось и пахло дымом, и до меня все доносилось через толстый слой воды – как переговариваются мама с моим мужем, как папа колет дрова на заднем дворе, как звякнули крышки от больших кастрюль на печке.
Мамина шершавая рука легла мне на лоб.
– Ничего-ничего, у меня было то же самое, сейчас папа чай заварит, – сказала она странно звонким голосом, и покой скользнул на всю меня целиком, как шелковое покрывало.
Она сновала с ребенком под мышкой, невозмутимая и неутомимая, взбудораженная, отдавала распоряжения, все двигалось и само устраивалось на положенные места.
В полумраке комнаты звучали разные успокоительные звуки – плеск воды, шуршание сухих листьев, позвякивание тазика. Мама ни слова не сказала о том, почему ее дочь лежит тут совершенно обессиленная, выброшенная на берег, как китиха, с зашитым животом и огромными твердыми и пылающими булыжниками вместо грудей. Она что-то ворковала орущему малышу, развернула его и осмотрела и только раз ахнула: под мышками у ребенка слезла кожа и все там пылало огнем.
– Мы не могли его купать, – только и смогла я пролепетать, не представляя, чем я могу оправдаться.
Почему мне ни разу не пришло в голову проверить подмышки?! В каком заговоренном сне у меня отняли разум?
– Этого не было еще пару дней назад, – твердо сказал муж. – Я сам его переодевал.
Мама одобряюще улыбнулась ему.
– У новорожденных кожа как лепестки розы, моментально преет, – сказала она.
Словно кто-то проколол пузырь вины, и он сдулся и исчез, и не надо было ничего больше говорить.
Комнату заволок травяной пар, мама опустила мальчика, держа за ручки, в теплый целебный настой, и крик смолк, но не сразу, а как бы меняя интонацию и громкость, плавно переходя сначала в удивленное, затем в вопросительное кряхтенье и затем вовсе сойдя в тихое посапыванье.
Огонь гудел в железной печке, скалясь яркими зубами в темноте, мамины руки плескали отваром на младенца, папа в кухне заваривал чай, резал большим ножом серый хлеб, мои ноздри втягивали живительные запахи отчего дома – сколько раз я стеснялась его неказистости, без конца перестирывая шторы, покрывала, подушки, выбивая на солнце матрасы, намывая окна и полы и отчаиваясь довести его до аккуратности, и теперь он, все такой же закопченный и неухоженный, взял меня и обнял целиком, не спрашивая ни слова, и я подремывала, улавливая все происходящее в этой темной уютной вселенной, понимая с каждым выдохом – спасена.
Снаружи дома тоже были звуки – из-за большого пустого воздуха они звучали четко и ударялись о стекла и улетали прочь, оставляя тихий звон: прошуршала машина по дороге, цепочка собак приветствовала ее эстафетой взлаивания, у кого-то на дальнем холме упало ведро на бетонный пол и укоризненно крикнула женщина, с другого конца длинно промычала корова, призывая к своему набухшему вымени хозяев, и я вспомнила про свое молоко, из-за которого мне сейчас было так плохо, – оно прибывало и прибывало, а выхода наружу не могло найти и было слишком горячим для мальчика, и предстояло что-то с этим делать, только не сейчас, не сейчас, дайте мне спать, и разверзлась тьма и поглотила меня в черный бархат забытья.
Через несколько часов в ночи я проснулась – вынырнула отдохнувшая, хоть и по-прежнему с высоким жаром, но сил прибавилось и будущее прояснилось – все наладится, мама все сделает.
Во тьме сиял крошечный огонек печки – тлели угли, и этот небольшой красноватый свет вычерчивал картинку: младенец лежал у мамы на коленях развернутый, махал ручками и ножками и блаженно молчал, а она говорила ему что-то очень интересное для обоих и попутно общипывала листья для следующей ароматической ванночки: до меня доносились запахи лавра и эвкалипта.
– …и персик тоже положим, знаешь, какой у него прекрасный аромат? В нем тоже есть эфирные масла, – ворковала мама младенцу, над лицом которого мельтешили в темноте длинные струящиеся листья. – И крапиву мы тебе положим, и обязательно череду, дедушка твой собирал, и ромашку положим, и будешь ты у нас белый и целый, моя красота ненаглядная.
Не вставая с места, мама управляла миром при помощи рук и разумного расположения рычагов: зачерпнула из одной кастрюли, налила в тазик, потом из чайника крутую булькающую струю, и понеслись раскрываться во тьме зеленые листья всех оттенков.
Помешала рукой воду, обсушила возле печки ладони, подняла ручки младенцу вверх, посмотрела ранки – прошептала что-то изумленно-сердитое, подула на подмышки, сказала ему опять что-то круглое и обволакивающее, младенец смотрел на нее с видимым удовольствием.
Я не могла пошевелиться от покалывающего долгожданного покоя, будто ангелы развязали мои туго скрученные узлы: так чисто вошла в пустую голову темная вода сна.
Муж мой, видимо, спал наверху.
– Твоя мама – вообще, – сказал он вполголоса утром за чаем, его лицо тоже разгладилось и успокоилось. – Как этот. Алхимик! Посмотри на него.
Наконец я разглядела мальчика.
Он оказался необыкновенно хорош собой, изливал сияние из глаз и был весьма доволен своим появлением на свет.
Мы все думали примерно об одном и том же, и каждый испытывал разные чувства – но обсуждать это было невозможно.
– Кожа заживет быстро, – сказала мама. – Скоро совсем потеплеет, и можно будет хоть на целый день его раздевать!
К полудню муж уехал, успокоенный, что все выживут, а ему можно продолжать работать.
Я завернулась в кокон целебной скуки, стенки ее настолько толсты, что не пропускают язвительных кривляний остального мира.
Мы перебрались наверх, в светлую гостевую спальню.
Папа сгонял в город и купил маленькую печку, она быстро раздувалась и шпарила тепло так, что приходилось откидывать стеганые одеяла.
Температура немного спадала, мальчик рос прямо на глазах, и только грудь оставалась огромной и болезненной.
– Тебе не стоит много пить чая, – сказала мама, надевая на мальчика шапочку. – У Назико невестка медсестра, ты же ее помнишь, придет скоро. Она умеет рожениц приводить в чувство, все пройдет. А мы пойдем цыплят кормить.
Мама ушла вниз по лестнице, шагая очень осторожно, чтобы не уронить ребенка, а я снова задремала.
Папа снес курице башку, он ее ощиплет и сварит бульон.
Мама напечет своего овсяного кекса с киви.
Время прилегло рядом и подуло мне в лоб.
Наверное, когда-нибудь я все пойму.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?