Текст книги "Зеленый шатер"
Автор книги: Людмила Улицкая
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 34 страниц)
– Родственник ваш хлопочет, Марлен Коган – знаете такого? Для воссоединения семьи приглашает вас с женой и с дочкой. Ознакомьтесь вот.
Протянул прекрасного вида бумагу. Миха взял ее в руки, приблизил к самому носу. Приглашение было трехмесячной давности. Следовательно, валялось где-то в ОВИРе или в КГБ, и теперь вот решили его пустить в ход.
– Просрочено, товарищ капитан, – заметил Миха.
– Ну, это в наших руках. Можем и продлить, – он постучал по телефону. – В наших руках… Мы возражать не будем. А уж вы подумайте хорошенько. Вам ведь тоже есть о чем подумать. Вы своего слова не держите – подписку давали, что не будете заниматься никакой этой деятельностью. А что мы видим? У вас останавливаются люди нежелательные, без прописки, без отметки, ходите к академику Сахарову, он всякие пасквили пишет за границу. Вы принимаете иностранных корреспондентов, а кто это вам разрешал такую деятельность? Уезжайте! Для вас же лучше! Если откроем дело, то в этот раз тремя годами не отделаетесь, Михей Матвеевич. А что вы мнетесь-то? Все ваши рвутся в Израиль! Да за такое предложение они руки бы целовали! Хорошо, хорошо, подумайте! Долго думать не дадим, но три дня думайте. Не поедете – посадим. Хотя есть возможности… Пожалуйста, берите ручку, бумагу и пишите чистосердечное признание: про ваши связи с татарами, про Мустафу Усманова, и про Айше эту, и как вы к академику Сахарову ходили, и что там делали, и про то, что у вас делал Роберт Кулавик, американец липовый, полячишко. Подробно, не торопясь все здесь напишите, и мы разойдемся, скорее всего, миром. Но – обещать не могу. Постараемся. Вы постараетесь, и мы постараемся.
Он потер свою бордовую нашлепку тыльной стороной ладони, и Миха подумал, что капитан – нервный человек. «А у меня, кажется, никаких нервов нет».
Миха улыбнулся и положил приглашение на стол. И руку прижал сверху, как будто оно могло улететь.
– Я понял вас, товарищ капитан. Я подумаю. Я могу идти?
– Идите, идите. В понедельник я жду вас, к трем часам заходите. – Он подписал Михин пропуск. – Я лично советую вам крепко подумать. Такое предложение второй раз не сделают!
Вышел. Зима? Весна? Который час? Позднее утро? Ранний вечер? Китай-город? Бульвары? Лубянка?
Не дай мне Бог сойти с ума…
Нет, нет, не то…
Когда исчезнет омраченье
Души болезненной моей?
Когда увижу разрешенье
Меня опутавших сетей?
Когда сей демон, наводящий
На ум мой сон…
Забыл. Забыл, как там у Баратынского дальше…
Ходил кругами, то удаляясь от дома, то приближаясь, и все не находил в себе сил вернуться домой и сказать Алене это самое слово – эмиграция.
Наконец собрался и рассказал все: и про вызов, и про неожиданное предложение. Алена выслушала. Лицо ее затуманилось дурной мыслью. Отвернула глаза, опустила ресницы, склонила голову, так что волосы упали на лицо, прошептала:
– Ты всегда этого хотел. Я теперь точно знаю, ты всегда этого хотел. Но ты должен знать: мы с Маечкой никогда и никуда отсюда не уедем…
Но не в словах дело было, а в замкнувшемся, вдруг поменявшемся лице, ставшем вмиг подозрительным и отчужденным. Брови как будто удлинились, и губы сложились в прямую линию – и капля кавказской крови, доставшейся от отца, – то ли гордой, то ли дикой – проступила, как проступает загар. Алена легла на диван и отвернулась лицом к стене.
С этого времени она перестала мыться, есть, одеваться, разговаривать, едва дотаскивалась до уборной, возвращалась мелкими неуверенными шагами к дивану и снова отворачивалась к стене. Депрессия была столь яркой и хрестоматийной, что Миха сам поставил диагноз. Даже Маечкино нытье не могло стянуть Алену с дивана. Миха пропадал от растерянности и отчаяния. Метался несколько дней между работой, ребенком, хозяйственными хлопотами. Приехала Женя Толмачева. С ней Алена тоже не захотела разговаривать, но помощь принимала, как будто и не замечая. Снова появился Саня, прибежал по звонку Илья.
Илья посмотрел вокруг, возвел глаза к небу, поискал что-то в невидимом пространстве и притащил психиатра Аркашу. Аркаша был тоже из своих, диссидентский, составитель протестных писем и обличитель судебно-психиатрической системы, он уже год как лишился места и работал теперь санитаром в пригородной больнице. Предложил немедленную госпитализацию, а получив категорический отказ, выписал крепкие психотропные лекарства.
Маечка тормошила Алену, но Алена оставалась безучастна ко всем, включая и дочку. Миха вторую неделю таскал дочку с собой на работу. Не пошел в условленное время к Сафьянову, а почтовый ящик, где – знал! – лежала очередная повестка, не открывал.
К концу недели Алениного безмолвного лежания неожиданно приехала Аленина мать, Валентина Ивановна, из рязанской деревни, куда был выслан Сергей Борисович. Что ее вдруг подняло с места, непонятно. Наверное, материнский инстинкт. Она пришла в ужас от происходящего, допытывалась, что стряслось, но Алена с ней разговаривать не стала.
Валентина Ивановна помнила кое-какие странные эпизоды из детства дочери, потому не стала сильно приставать, а сделала то, что могла, – забрала с собой Маечку. Миха ожидал большого детского крика, но теща повела себя очень умно: шепнула девочке, что у нее в деревне есть живая коза, белая кошка и курочка-ряба, и Маечка, соблазнившись домашним зоопарком, легко и охотно поехала с бабушкой. Алена сонно попрощалась с ними и снова уставилась в стену.
К Сафьянову Миха попал через две недели после назначенного понедельника, сказал, что жена болеет, и Сафьянов ему поверил: вид у Михи был совершенно замученный. Объявил, что предложение к отъезду принять не может, жена ехать не хочет, да и сам он не готов.
Сафьянов удивился, нахмурился, начал тереть свою меченую щеку и трудно думать. Потом вызвал по телефону помощника и ушел. Минут через сорок вернулся, злющий, выпроводил помощника и повел разговор в новом духе. Теперь угрозы были неприкрыты и вполне определенны:
– Материалов на вас, Михей Матвеевич, гора собралась. Я уж про татар и не говорю. С вами обошлись в прошлый раз по-хорошему. На этот раз так легко вам не сойдет.
Положил перед собой стопку сероватой бумаги:
– Беседы заканчиваем. Поговорили. Дальше будут допросы. Под протокол.
– Я ничего говорить не буду. Раз у вас материалы на меня есть, о чем мне говорить, – не глядя в лицо Сафьянову, тихо сказал Миха. Молчал два с половиной часа.
По дороге домой два раза как будто мелькнуло знакомое пятно на щеке: неужели Сафьянов его выслеживает? Такого быть не могло, но лицо его мерещилось, всплывало где-то сбоку.
Пришел домой поздно. Принес Алене чаю, сделал бутерброд. Она привстала на подушках, выпила чай. Есть не стала и разговаривать не захотела.
В двенадцатом часу пришли Илья с Саней. Сидели втроем, как в давние времена. Миха сказал, что за ним несколько дней слежка, и он боится, что его со дня на день арестуют. Телефон, скорей всего, на прослушке.
Запустил пятерню в махристые кудри – единственное, что имело отношение к объему, – в остальном он являл собой сплошную плоскость, профиль, картон. С тех пор, как Алена слегла, он перестал бриться.
Почесал костистой рукой нежно-рыжую бороду:
– Что скажете?
– Что – что? Тебе же предлагали эмигрировать? Я думаю, надо уезжать, здесь тебе не выжить. – Саня убежден был, что и самому ему здесь не выжить. Но ему, русскому человеку, никто эмигрировать не предлагал.
– Да. Единственный выход, – подтвердил Илья.
Миха указал глазами на лежащую к ним спиной Алену:
– Вы что, не понимаете? Я не могу, не могу. И Алена не может. – Лицо его было совершенно затравленное.
– Знаешь, что я скажу? Только выслушай без истерики, серьезно. Поезжай один, – сказал Илья.
– С ума сошел? Семью оставить? Ты понимаешь, что говоришь?
– Алена потом опомнится и приедет, – уверенно, как всегда, заявил Илья.
– Мы ее соберем и отправим, – неуверенно продолжил Саня.
– Да ну вас к черту! Несете чушь какую-то. Положение совсем безвыходное. Хуже некуда.
Саня обнял его по-детски, прижавшись щекой к колкой бороде, и сказал умоляюще:
– Миха, мы тебя просим. Если себя не жалеешь, пожалей Аленку с Майкой. Алена придет в себя и поедет вслед за тобой. Это шанс! О, если б мне предложили! В ту же минуту! Ветром! Пожалуйста, уезжай! И Нюта бы то же сказала!
Вышли от Михи в третьем часу. Саня захмелевший, Илья трезвый.
– Послушай, Саня, что я тебе скажу. Ты меня как-то уже упрекнул, что я виноват. Н у, посадка эта, я имею в виду. Так вот, я действительно виноват, только совсем не в том, что ты мне приписываешь.
Саня остановился, потряс головой, сбрасывая опьянение. Он был непьющий человек и пил в исключительных случаях, по необходимости.
– Сметанка, конечно, нечиста. Но имей в виду – и Миха, и ты – как семья. Даже больше. Ты понимаешь, что вас я ни при каких обстоятельствах не сдам?
– Ильюша, мне и в голову не приходило. Я про то, что ты его втянул в это, ну, журнал, все эти знакомства. Господи, как вы пьете, ребята? До чего же противно!
Саня уткнулся в Илью, тот ласково обхватил его за плечи и повел через Покровские Ворота к его дому. Всем было плохо. Очень плохо.
В одном Миха ошибался – когда считал, что хуже уже не будет. Назавтра стало еще хуже. Он пришел на работу, его вызвал начальник отдела кадров, объявил, что пропало несколько посылок, показал из рук пачку квитанций:
– Видите, ваша подпись стоит, вы отправляли, а ничего не дошло! Образцы ценные, вот и ценность здесь объявлена.
Начал начальник говорить тихим голосом, но быстро распалился и через три минуты орал благим матом.
Миха мгновенно понял, что будет дальше – заявление об уходе предложит написать. Так и было: либо заявление об уходе пишите, либо в суд передаем!
Миха написал заявление по собственному желанию и даже в бухгалтерию за расчетом не пошел. Сафьяновский почерк, точно.
Был вторник, в четверг надо было опять идти по вызову к Сафьянову Но в среду произошло непредвиденное событие. И стало еще хуже. Без всякого предупреждения, без звонка приехала из Рязани Валентина Ивановна. Приехала на машине, сама за рулем. Это было удивительно: прежде она не водила. Значит, сдала на права. Привезла Маечку, но вовсе не для того, чтобы вернуть ее родителям. Приехала за Аленой.
Странная это была история. Алена, с самого суда не желавшая видеть отца, поднялась и стала покорно собирать вещи. Никогда Миха не замечал в ней такой покорности. Она всегда с родителями была независима до дерзости. Валентина Ивановна ей помогала, мягко приговаривая:
– И комнатку тебе приготовили, окнами в сад выходит. Мне Лиза Ефимова мохеру прислала, на шапочки. Целую коробку, двадцать пасмочек. Можно и свитер связать. Вон я Маечке шапочку связала синюю.
– Синюю, да, – кивнула Алена.
Миха смотрел на эти сборы и ничего не мог сказать. Горло перехватило. Валентина Ивановна в его сторону и головы не поворачивала, как будто нет его.
– Папа знаешь как с Майкой подружился. Она от него и не отходит.
– Да, да, – Алена говорила мягким, медленным и совершенно не своим голосом.
Миха вынес вещи, положил в багажник синего «москвича». Маечка оживленно махала ему рукой, Алена кивнула как случайному знакомому. Миха даже не решился ее поцеловать.
Назавтра ему надо опять идти на свидание к Сафьянову и снова выслушивать угрозы, всю эту мерзость. Он понимал, что на краю.
Утром Миха поднялся по привычке рано, но на работу идти было не нужно. Пустота была такая, что в ушах звенело. А может, давление поднялось? Часа два он перебирал свои старые стихи.
«Плохие, какие плохие стихи», – без особого огорчения отметил Миха. Захотелось часть выбросить. Он сложил целую стопку – на выброс. Но выбросить пока не решился.
Он пришел к капитану Сафьянову вовремя. Тот выглядел торжественно, как перед праздником. Может, у них праздник какой? – подумал Миха. Но нет, до ноябрьских еще две недели.
– Мы пытались сделать для вас все возможное, Михей Матвеевич… Даже предложили вам то, что делаем в исключительных случаях, – отъезд за границу.
Миха замотал головой, одновременно показал пальцами – нет. И сам этого не заметил.
– Посмотрите сюда. – Он из рук показал бумагу, Миха успел прочитать: «Ордер на арест». – Здесь не стоит дата. Можно подписать сегодняшним днем или завтрашним. А здесь ваши показания. – Он помахал исписанными листами. – Вы их не давали. Да, вы их не давали… Впрочем, можете ознакомиться.
Миха взял бланк протокола допроса. Бланк был нового образца, напечатанный на листе большего формата и сложенный пополам. Топорными словами, с грамматическими ошибками, почерком бабьим, секретарским, с жирным нажимом на спинке каждой буквы, был написан донос на людей, большую часть которых он и в глаза не видел.
– Это последнее, что я вам могу предложить. Вы ставите здесь свою подпись, я на ваших глазах рву… – Он сунул Михе под нос ордер.
«Есть риск, но, может, день выиграю? – подумал Миха. – Как это Илья рассказывал про этого гипнотизера, как его? Да, Мессинг. Внушал все. Что хотел. Даже Берии внушил… Что-то подписывал? Или, нет, не подписывал, а бумагу чистую показывал, а они видели там подпись».
Он взял со стола протокол допроса и расписался. Он был учителем, и за те годы, что он ставил свою подпись в дневниках учеников, у него выработалась четкая, как у Виктора Юльевича, подпись – «М.Мела…» и дальше длинный хвост, загибающийся вверх.
И, взяв ручку, написал «Н», похожее на «М», поставил точку, и далее – «Ахуй», и задрал хвост подписи вверх. Было очень похоже….
– Пожалуйста. Но теперь мне надо срочно идти к жене. У меня жена лежит больная. Подпишите мне пропуск на выход, – сказал Миха каким-то особым, усиленным голосом и напряг какую-то часть головы, под лобной костью, в самой середине.
Сафьянов погладил неожиданно красивой, как будто не ему принадлежащей рукой подписанную Михой бумагу, позвонил по телефону. Вошел сержант с пропуском.
«Подпиши, подпиши», – мысленно приказал Миха Сафьянову.
Капитан подписал пропуск, и Миха попятился к двери, все не спуская глаз с капитана. Вышел вместе с сержантом. Теперь ему было все равно, когда они заметят шутку. Время есть!
Быстрым шагом пошел он к Чистопрудному бульвару. Дошел до дома, легкий, почти невесомый, ни о чем не думая. Поднялся пешком на шестой этаж. Было начало пятого. Лифт опять не работал.
Сел за стол, хотел просмотреть свои стихи, но вдруг почувствовал, что нет на это времени. Отодвинул всю стопку в сторону. Детские, детские стихи. Скоро тридцать четыре года. И все еще детские стихи. И взрослых не будет никогда. Потому что я так и не вырос. Но сейчас как раз настало время, когда я могу совершить первый раз в жизни поступок взрослого человека. Освободиться от собственной нелепости, несостоятельности. Освободить Алену и Майку от себя, от бездарности своего существования, от полнейшей невозможности жить нормальной и полноценной жизнью взрослого человека.
Какой простой и верный выход. Почему это никогда раньше не приходило в голову? Как хорошо, что тридцати четырех еще не исполнилось. Ведь именно в тридцать три года Иисус совершил поступок, подтвердивший его абсолютную взрослость: он добровольно отдал свою жизнь за идею, которая вообще-то не вызывала у Михи большого сочувствия, – за чужие грехи.
Распоряжаться собой – это и значит быть взрослым. А эгоизм – качество подростковое. Нет, нет, не хочу больше быть подростком…
Он пошел в ванную, принял душ. Надел чистую рубашку. Подошел к окну. Рамы были ветхие, стекла грязные, но подоконник чистый. Он раскрыл окно – дождь, сумрак, слабый и бедный городской свет. Фонари еще не зажглись, но какое нежное мерцание.
Снял ботинки, чтобы не оставлять грязных отпечатков подошв, вспрыгнул на подоконник, едва на него опершись. Пробормотал: «Имаго, имаго!» – и легко спрыгнул вниз.
Что крылья? Сквозь трещину в хитине просовываются влажные острия сложенной летательной снасти. Крыло выпрастывается длинным плавным движением, расправляется, подсыхая в воздухе, и готово к первому взмаху. Сетчатое, как у стрекозы, или перепончатое, как у бабочки, со сложной и совершенной картиной жилкования, древнее, не умеющее складываться, или новое, складывающееся экономно и надежно… Улетает крылатое существо, оставляя на земле хитиновую скорлупку, пустой гроб летящего, и новый воздух наполняет его новые легкие, и новая музыка звучит в его новом, совершенном органе слуха.
На столе остались его очки и листок, на котором было написано его последнее стихотворение.
Когда-нибудь при яркой вспышке дня
Грядущее мое осветит кредо:
Я в человеках тож, я вас не предал
Ничем. Друзья, молитесь за меня.
С неверующим поэтом прощались его верующие друзья – кто как умел. В Ташкенте его почтили татары, отслужили заупокойную службу по мусульманскому обряду. В Иерусалиме единоверцы Марлена заказали кадиш, и десять евреев прочитали на иврите непонятные слова, а в Москве Тамара, Олина подруга, заказала панихиду в Преображенском храме, где служил вольнодумный священник, осмелившийся отпевать самоубийцу.
Лицо покойного было закрыто покровом. Народу было много, и все плакали. Опустив голову, стоял Виктор Юльевич, слезы текли по небритому запущенному лицу бывшего учителя.
– Бедный мальчик! Бедный Миха! И моя вина здесь есть…
Учителя-расстригу сопровождал Михаил Колесник, друг детства. Они стояли рядом – «три руки, три ноги», как они себя называли.
Саня плакал – у него всегда слезы лежали близко. Илья был с фотоаппаратом и снимал прощанье. Все попали в кадр: даже Сафьянов со своей сафьяновой нашлепкой на щеке. У него был провал. Большой провал!
Алены на похоронах не было. Родители решили, что сейчас, когда она в таком тяжелом психическом состоянии, не следует ей сообщать о смерти мужа. Потом, когда-нибудь потом.
Русская история
Зимой, в самый разгар рождественских морозов, Костины дети заболели корью, а у жены Лены обострился пиелонефрит. Ленина мать Анна Антоновна, портниха на пенсии, всегда приезжавшая из своей Опалихи по первому зову, из-за морозов приехать не могла: там дом надо было непрерывно топить, чтобы трубы не промерзли.
Так, пока морозы не спали, Костя один и бегал от кровати к кровати с лекарствами, горшками, чашками и тарелками. Лена в больницу ложиться отказалась, лежала пластом и тихо плакала от слабости и от жалости к детям и к Косте.
Потом появилась Анна Антоновна, засучила рукава и отпустила Костю на работу. Он добрался до лаборатории, где без него все остановилось. Возобновилась беготня, теперь уже по поводу не удавшегося без него длинного синтеза. Упустили температурный режим, и продукт пошел совсем не тот. А какой – это тоже было интересно. Химия наука загадочная, и из ошибок опытов иногда рождаются интересные открытия.
Посреди дня позвонили из дому: встревоженная теща сообщила, что приехала страннейшего вида старуха в валенках, принесла что-то важное для Кости, но не оставляет. Говорит, что дождется Костиного возвращения, чтобы в собственные руки. Сидит в гостиной, не раздеваясь, есть-пить отказывается и воняет ужасно. Приезжай, Костик, скорее.
Костя спросил, как у детей с температурой, получил ответ удовлетворительный: упала. Это после пяти дней под сорок. Конечно, Анны Антоновны благотворное влияние. Свою тещу Костя давно уже звал «валерьянкой» за ее умиротворяющее воздействие на все живое, от злобных соседей до соседских собак, не говоря уже о детях и растениях. Душевная женщина.
Костя покрутился в лаборатории еще час и поехал домой – разбираться с сильно воняющей старухой.
Никакой злостной вони в доме не было. Пахло грубой овчиной, ничего особо противного не было в этом кислом деревенском запахе. Видимо, приезжая старуха согласилась и раздеться и чаевничать, судя по тому, что большой старый тулуп лежал под вешалкой. Костя хотел было его повесить, но не было на нем излишества в виде петельки. Тут же стояли и подшитые толстые валенки. И тоже пахли – мокрой шерстью. Старуха уже не в гостиной – переместилась на кухню. Пила чай, крепчайший, черный.
Вида она была совершенно деревенского: в четырех платках, из которых два на голове – внутри черный бумажный, сверху серый шерстяной, – третий обвязывал поясницу, четвертый – плечи.
– Здравствуйте, бабушка, – поприветствовал ее Костя, улыбаясь от общей нелепости положения. Теща Анна Антоновна стояла за его спиной и подтверждала эту самую нелепость:
– Вот, бабушка, наш хозяин молодой, Константин Владимирович.
– Ой, деточка моя, внучек ты мой, не похож, вовсе не похож на дедушку своего, – умиленно прошамкала старуха и заплакала так, как будто именно был он похож на какого-то неизвестного дедушку.
Но забегать вперед с расспросами Костя не стал – пусть комедия отыграется сама собой. Что комедия, и сомнений никаких не было. Бабка, розовая, с синими, как бирюзовые бусины, глазами, качала головой в платках, как китайский болванчик, во все стороны сразу – и сбоку набок, и спереди назад. И хлопала сухими красными руками:
– Ай, Костя, Константин, вот она веточка-то последняя, вот она, от какого дерева веточка, незнамо, неведано…
Костя поддался такому фольклорному заходу и озвался соответственно:
– А как вас звать-прозывать, бабушка?
– А зови меня матушка Паша, Параскева я. И дедушка твой так меня называл.
– А по батюшке как? – продолжал Костя игру, уже испытывая небольшую неловкость и прикидывая, что общего могут иметь его деды, мамин отец, покойный генерал Афанасий Михайлович, и, с отцовской стороны, погибший в войну Виктор Григорьевич, летчик, с этой смешной бабкой…
– Да меня сроду никто по отчеству не величал – Паша и Паша.
– Так про какого вы деда речь ведете? – поставил Костя вопрос ребром.
– Ах, дура я старая, я не про деда речь веду, а про прадеда твоего, Наума Игнатьевича по-мирскому, а нам он был Владыка Никодим. – Старуха, поискав глазами и не найдя нужного предмета, перекрестилась на окно. – Защитник наш теперь и покровитель Небесный, уж это точно!
Давным-давно, когда умерла бабушка, пришла к ним в дом бабушкина младшая сестра Валентина и принесла семейные фотографии глубокой древности. Ольга заказала тогда переснять самую сохранную. Раздули на портрет, и Оле портрет так понравился, что она повесила его в спальне. Он и теперь там висел.
– Идемте, – кивнул он старушке. – Сейчас что покажу.
И повел ее в спальню, где дремала Ленка со своим пиелонефритом, который пошел на убыль.
– Только тихо.
Он осторожно, чтобы не скрипнула, оттянул дверь и показал пальцем на стену, на портрет.
Старуха взглянула, грянула на колени:
– Батюшка, батюшка, да молодой какой! А красавец-то! А в теле был, и с матушкой, и с детками! А как подумаешь, сколько ему претерпеть пришлось, так дух замирает. Все, все претерпел, и спасся, и за нас молится, нас спасает…
Она полушептала, полупела, и Косте стало неловко, потому что никак он не мог ей посочувствовать – смутная какая-то история, обрывки, умолчания. Да, да, бабушка отреклась от своего отца-священника, и он погиб в лагерях – вот так, кажется, было. Мама что-то говорила, но точно ничего не было известно.
А старуха тем временем отыскала Костину руку и стала покрывать ее поцелуями.
Лена проснулась, приподнялась на подушках. Захныкали в детской Верка с Мишкой.
– Бред, маразм, фигня какая-то, – рассердился Костя, вытаскивая свою обширную граблю из цепких красных лап.
Старуха опять бухнулась на колени, теперь уж перед Костей:
– Сыночек, уж ты помоги, на тебя одна надежда осталась. От нас никого не принимают прошения, говорят, только родня может. А нам бы перезахоронить-то надо, дом-то мой, а вдруг под снос, а честная могилка под домом, прямо под престолом. А про снос говорят, уже который год говорят. А в Патриархии сказали: нипочем, катакомбник он, живую церковь приплели. Что он по-ихнему и не епископ, а вроде самозванца!
Ленка смотрела и не понимала – снится ей эта белиберда или что…
Они снова пошли в кухню, Анна Антоновна накрыла стол. Матушка Паша съела тарелку борща, поблагодарила и сказала, что сыта и больше ничего ей не надо ставить.
Потом стали пить чай, и длилось это чаепитие до двух часов ночи. Костя не все понимал из того, что Паша говорила. Переспрашивал, как у иностранки: матушка, повторите, матушка, не понял, матушка, что вы имеете в виду, объясните…
И она рассказывала, поясняла, показывала, пела, плакала, а в дверях тихонько стояла Анна Антоновна с круглыми глазами.
С датами Паша была не в ладах, невозможно было по ее рассказу понять, когда деда сажали, когда выпускали. Был он сначала выслан, жил в Архангельской области, овдовел, вернулся на родину, был арестован.
– А как попал на Соловки, там уж был хиротонисан, – от почтения даже зажмурилась старушка.
– Матушка, что с ним сделали? – перебил Костя.
– Во епископы рукоположили, тайно, конечно, – и она улыбнулась его неведению, непониманию простых вещей.
– Потом Владыку уже перед войной освободили, но до дома не доехал, снова взяли. Из лагеря он в войну еще бежал и много лет скрывался в муромских лесах, жил в скиту. Вот тогда меня мама моя к нему первый раз и привела, а с тех пор служила я ему до конца жизни. Как матушка моя служила ему, так и мне наказала. Два раза в год он разрешал к нему приезжать. К нему со всей России люди приходили. И духовные, и мирские. Один раз нагрянули враги – кошечка у него была, она навела, выследили. Нашли скит, разгромили, а самого не застали. Там километрах в десяти еще один старец скрывался, больной совсем, он причащать его пошел. Владыка и не вернулся, предупредили его, он тогда еще дальше в леса ушел со своего святого места. Меня к нему привели хорошие люди. Матушка моя уж преставилась тогда. Другой раз я там оставалась, жила возле него сколько-то.
– В каком году это было? – спросил Костя, потому что ему казалось, что рассказ ведется о каких-то древних временах, столетней давности.
– Так не припомню. С войны он там жил, много лет. А в пятьдесят шестом году – это я хорошо помню, при мне все было – он сильно заболел, грыжа ущемилась, совсем собрался помирать. А все мы молились – мама моя тогда еще жива была, но уж дойти до него не могла. Были при нем сестра Алевтина и сестра Евдокия, из Нижнего Новгорода Анна Леонидовна, его духовная дочь, и я.
Батюшка попрощался и собрался помирать, а Анна Леонидовна властная была, говорит, врача приведу. Есть в Муроме один. И привели к нему врача-хирурга, верующего. Хороший был доктор, Царствие Небесное, молодым помер. Иван звали, хотя армянин. Он сначала плакал, клялся, что не сможет больному помочь в таких условиях, в больницу надо везти.
А зимой все дело было, у Владыки землянка была вырыта, в холм уходила. А вход – нора норой. Окна не было, темень день и ночь, так годами он жил. Холод что снаружи, то и внутри. Печурка есть, но по-черному топится, трубу-то боязно было выводить.
А как его было везти? Без документов, без ничего, да до дороги без малого двадцать километров пешего хода. Да и сам Владыка не хотел никакой операции. Он сильно намаялся, смерти ждал. И совсем собрался врач уходить, а тут грыжа и лопни – залило все кровью, гноем. Стал врач рану чистить – три часа чистил. Под конец мы уж думали, преставился Владыка. Белый лежал, белее снега, а врач все пульс щупал, боялся, что умрет.
– Вы меня отсюда выведите, – говорит. – И пусть кто-нибудь проводит до дома. Я лекарство вам дам, но его надо колоть внутримышечно.
Сестра Алевтина его вывела, добралась с ним до самого Мурома и через сутки с половиной вернулась. Все с собой принесла – шприц, иглы, пеньцилин. Послал Иван курицу и манку. Хлеба послал нам, а ему хлеба давать не велел. И еще сказал, чтобы шприц и иголки обратно ему принесли. Может, сказал доктор, холод его спасет. Чудно! Бог его спас, а не холод. Ой, а мы с сестрой Алевтиной остались, всех отправили. И смех вышел. Сварили мы полкурицы, а вторую половину у нас лиса унесла прямо из землянки – шасть-шасть! И смех, и слезы.
Владыка трое суток был – еле теплился. А потом глаза открыл и говорит:
– Я уж совсем собрался, а вот с вами оставили.
И стал получше, получше, и выправился.
В апреле мы его к себе переправили. Поселился он у нас дома и Рай Небесный привел в дом. Служил он каждый день. Первый год из дому немного выходил – летом по ночам, на небо посмотреть. А потом в каморе затворился и выходил только служить. Столик такой махонький был. И говорил он – не нужен нам антиминс, вся наша земля полита кровью праведников и исповедников. Где бы ни молились, все на костях мучеников.
Служил он по правилам, по монастырскому уставу. Часто ночами молился, не ложился. А под конец ноги стали сильно отекать – он стоять не мог, под руки его держали. А сколько народу приезжало, приходило к нему. Ох, мы тряслись, бывало, – ну как схватят! А он успокаивал:
– Паша, не схватят. Я здесь с вами на веки вечные останусь.
Восемь лет прожил он с нами. В шестьдесят четвертом Владыка преставился.
Паша перекрестилась. Лицо светлое, как будто радуется.
– Сколько ж лет ему было? – спросил Костя.
– Девяносто было. Может, девяносто один.
Я уже родился. Бабушка была жива. Он мог жить с нами, в семье. Костя представил себе епископа в темной рясе, с крестом – и рядом покойную бабушку Антонину Наумовну. Да, отцы и дети… Нет, невозможно.
Рассказ завершился. Времени был второй час ночи, но оставалось все-таки непонятным, зачем же матушка Паша приехала.
– Костенька, так и не поехала бы, а все говорят, что улица вся наша под снос. Давать квартиры будут. А с могилкой-то что? Она же у нас под домом! Перехоронить надо. Я своим говорю – косточки выроем да свезем в муромские леса, где он скрывался. А наши говорят – надо хоронить церковно, как епископа, потому что времена пришли такие, что можно бумагу такую получить. Чтоб сняли с него, что он в тюрьме-то сидел. Написано у меня тут слово это… – Она разрыла в своих платках какую-то норку и вытащила толстый газетный сверток, из него бумажку, на которой было написано старческим почерком слово «реабилитация».
Наконец Костя понял, что он должен сделать: запросить дело своего прадеда (видимо, в КГБ, подумал он сразу же) и получить справку о реабилитации. Он обещал, что непременно попытается. Попробует все разузнать и подать заявление.
Паша поковыряла в свертке:
– А тебе вот документ один от него остался. Так наши решили – тебе его отдать. Может, там чего спросят. – Она вытащила тощую изжелтевшую бумажку – справка об окончании епархиального училища от 1892 года на имя Державина Наума Игнатьевича…
– Матушка, а кто это «наши»? Родня какая-нибудь у него еще была? – спохватился под конец разговора Костя.
– Родня какая? Одного сына, священника, расстреляли, другие, что отказались, тоже померли, маленькие померли мальчонками, а дочери его – сам знаешь…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.