Текст книги "Правила игры в человека"
Автор книги: Макс Фрай
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
И жизнь прожить и поле перейти
Милый мой дорогой Н!
Очень хорошо что ты перешел, не то я бы не смог сообщить тебе то, что должен сообщить, бережным и нежным способом, со всеми этими утешительными приложительными, пусть здесь и ошибочное слово, но подходящее где ж взять теперь – окружить тебя еще и в этом письме зияниями отсутствий было бы совсем жестоко, все преодоления здесь только мои собственные, тебе же в этой мучительной истории должно быть комфортно. Если бы ты был женщиной, которой был в момент, в котором мы с тобой и встретились, мне бы все пришлось крутить по-другому, вертясь в колком тошнотворном лимбе из неверных спряжений, мне место только в лимбе, ниже или выше не пропустят по ряду причин, о которых я вот-вот уже – мне вряд ли повезет очутиться в месте, которое я не могу выговорить.
Я уже принял все (я серьезно, все) свои пилюли, вот же глупое слово «пилюли» (тут бы тебе уже ощутить тревогу) и выпил три емкости (ты чувствуешь, к чему я это веду?) с водой. Ну, в тот момент это еще были не емкости с водой и не пилюли, я пил из чего обычно люди пьют, и пил то, чем психически неудобных людей обычно чинят, но смотри, что было потом.
Потом, в общем, я сел к своему пишущему техническому устройству, чтобы (и вот опять эти ебучие спряжения), предположим, изъять, вынуть из себя прощение, ну, не прощение, я про это последнее тебе письмо, и в момент невозможности уже что-либо вернуть, я вдруг увидел, точнее, ощутил физически, что в чугунном комплекте букв пишущей этой штуки нет основной, первой буквы и всего, что вокруг нее! (Чисто технически – речь о четвертой, по которой обычно бьет и колотит, будто демон, демонстрирующий перст левой руки – видишь, я пробую быть понятным изо всех сил!). В другой истории, в которой я бы не был весь исполнен чертовых смертельных пилюль, я бы просто пошел в сервисный центр или бутик технических устройств (прости!), способствующих появлению текстов, и попросил бы у них починить устройство, впихнув в него вновь эту чертову букву, быстрый ремонт, и пиши что хочешь. Но тут сложность – тело мое уже, похоже, в процессе, и уже немеют немножечко ноги, и не дойду. И не дошел бы.
Еще можно было бы просто проститься от руки, но легких путей мы не ищем, плюс все стремительно прогрессирует, и пусть будет то, что будет.
Но тут дело дрянь – у меня резонное подозрение, что для всего, что хочется сообщить, есть только сорок-пятьдесят минут, ну, может, трижды сорок минут в лучшем скрипте этой стыдной жути, но это все. Счет чем-то еще, что не минуты, для меня ныне невозможен, ты можешь судить об этом уже по слову «ныне», поэтому приходится мучить тебя этими громоздкими счетными горгульями.
Для точной и бережной формулировки положенных последних слов тебе у меня совсем немного времени, и вместо того, чтобы просто быстро делиться с тобой мыслями о вечном и верном, я вынужден тормозить перед всяким словом и долго мучительно крутить перед мысленным взглядом идиотские пестрые торговые ряды неверных, уродливых синонимов: это не то, то не то, это вообще не подходит, и это, вот и другое тоже не подходит, и всякое слово дрянь и ошибочное. Был похожий момент, лет пять тому – мое пишущее устройство изрыгнуло из себя кнопку «о», и я в то время тоже по определенной причине не мог пойти в сервисный центр (ремонтный бутик) и по-быстрому поменять кнопку, но я, в общем, превосходно обошелся ноликом! Вот тебе необходимо вывести в письменную зону букву «о», и ты выводишь миленький нолик, вот пох0жим сп0с0б0 м, но все же с буквой номер один этот финт не пройдет. Четверочкой, может, ее подменим? К4т4строф4. Мне очень мило и хорошо оттого, что мне не доступны формулировки к4т4строф, и многое другое чудовищное, это потому что в этом языке очень большое количество чудовищного содержит в себе первую букву, плюс меня приводит в полный покой отменяемость всех посмертных мест – и хорошего, и плохого – кроме того срединного, которое лимб. Видимо, я действительно после смерти буду в лимбе и, выходит, смогу, будучи в нем, прочесть твой ответ.
То, что ты от меня ушел, и то, что это все случилось в прошлом и случилось с уже истинным тобой, щедро швыряет мне в лицо призовую возможность говорить об этом прямо и открыто, без этой изнуряющей переброски мгновенно отсыревших и бесполезных словесных дров из мысленной печи прямо в ледяной утиль. Дело, конечно, вовсе не в твоем уходе, твоей вины тут нет. Просто пойми, я уже несколько лет нес в холодеющих, ээээ, допустим, локтях (удобно ли носить что-либо между локтями? Вряд ли. К моему восторгу, здесь моя лингво-стесненность в выборе конечностей цветет источником великолепных, точнейших определений) эту мысль и идею, и вот, смотри, успешно донес и не менее успешно воплотил. Твое отсутствие тут помогло только тем, что удобнее всего пилюльный суицид воплотим в минуты (дни, месяцы) отсутствия свидетелей, которые могут отвезти в больничку, где труп легко и дорого перекуют в овощ: помидор, огурец, синенький (вот хорошо же господь уберег овощ юности моей речью киевского дедушки моего!). К тому же, и пилюли эти – от депрессии, вот все и легко объяснилось. Передоз мне можно, поскольку тут легко фиксируется передоз. Всякое другое попробуй еще опиши, не опишешь ничем, получится лишь передоз. Смерть цветок, дуб дерево, третий элемент ложь, России нет.
При том, что меня, безусловно, очень веселит то обстоятельство, что России нет (и не будет уже), вот все это (мой передоз-трип, я имею в виду) длится слишком долго, и мне от этого тревожно. Лечили ли пилюли депрессию? Безусловно – вот посмотри, я же был совершенно здоров и весел, хе-хе. Хорошо ли я погуглил их передоз и последствия? Еще бы. Ну, и в чем же дело?
Ты меня увидишь через несколько дней, вернувшись домой, ты ведь вернешься, я верю, вернешься и увидишь меня здесь; и в этой смертной неприятной точке мне нужно извиниться, и я извиняюсь, прости меня. Вот же легко и хорошо от этих слов, прости меня, не нужен этот мучительный подбор синонимов, прости меня, извини меня, перепиши меня, тут я могу быть целиком открыт и искренен и не бороться с преодолением. Хотя мне теперь чудится, что преодоление необходимо и всякий человек в нужный смертный момент тренируется чем-то высшим в смысле преодоления, у кого-то это может быть квест про букву, но у кого-то может быть и другое – к примеру, невозможность провернуть ключ в двери или сложность с телефонным номером близкого, которому необходимо сообщить о нестерпимом жжении в грудине, но двоечку что-то не получилось вывести в поле возможностей, и не получится вывести двоечку уже, все. Но во время тошнотворной, болезненной, клинической невыводимости этой пошлейшей двоечки человек через преодоление выводит уже, что ли, себя – ты чувствуешь, о чем я? Берет и выводит из горящего – чего? – Из горящего всего, если ты меня слышишь. При технической невозможности уточнения, что именно горит, мы просто генерируем горящее все и через это обобщение неприятного и чудовищного, мне мнится, плывем к свету и все же выплывем в некоторый момент, непременно выплывем.
Гм, тут еще бы про вещи и имущество что-то проговорить – это типичный элемент подобных писулек, судя по всему. Дом по-любому твой, документы не соврут, я еще столько-то (точное число невозможно, в нем есть чортов этот буквенный глитч, хотя есть же цифры! чего это я! 2!) – я еще 2 зимы, осени и весны (обойдемся тут без лет, понятно же) в юридическом бутике (прости) перевел тебе, и деньги тоже тебе перевел, ты теперь весь должен быть покой, привилегия, денежный поток и нечего тревожиться, ну. Книги, вот. Что с будущим для книг, хороший вопрос. Их можно в режиме донейшн отнести в университетскую библиотеку, они (книги?) меня должны помнить, я пять лет у них провел, тебе вряд ли известно – лекции по истории письменности, вот же глупо получилось все теперь с этой историей письменности в итоге, теперь тут ни книг, ни меня, ни возможности по-человечески, достойно и изящно, щелкнув костью о кость, положить здесь горсточку, в смысле, просто утешить всех скорбящих некой внятной точкой, переходя в иное состояние. Короче, пусть с библиотекой возятся именно они, тебе это не нужно. Тебе вообще ничего не было нужно, есть у меня подозрение. Ни-че-го. Вот оно, конфетное, рождественское, приторное мое ни-че-го, бери его себе, оно твое, это мой тебе – что? Нечем договорить? Ох, и действительно, у меня для тебя есть лишь слово «нет», и не будет тебе иных колядных подношений, кроме собственного отсутствия в осточертевшей тебе моей жизни. Я, может, и зря тебя изводил – и ты не ушел бы, если бы я был помягче, посговорчивее (и если бы я тебя не толкнул тем утром, конечно) – но времени объясняться у меня нет, повторюсь, времени нет и из всех слов доступнее всего мне лишь слово «нет», и я вечно готов его повторять: средний, средний, демонстрирующий, средний, средний, демонстрирующий, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет у меня языковых средств хоть с чем-нибудь смириться и доступен мне лишь протест. И я действительно протестую! Я тебя вообще не обидел бы, если – черт, здесь недоступное лежит и ржет. Но я тебя действительно вообще не обидел бы, если бы не это недоступное. Твой (или мой, несущественно) любовник доступен. Мои (твои) крики доступны. Все прочее – тут идет список синонимов видимой, конкретной и описуемой нелюбви – недоступно, поэтому бессмысленно вообще об этом говорить, нет речи, увы, вот хорошо же, что именно в этот день устройство для букв отвергло букву, присутствующую во всем, что громоздилось пиздецом непрощения между тобой и мной. Теперь этого всего нет, и меня тоже скоро не будет.
Хотя очень уж что-то долго мне этот протест доступен, меня это тревожит.
В месте, в которое я буду переложен, будто вещь, мне хотелось бы тебя долго-долго – нет, нет, и еще одно нет, всех этих слов у меня нет, поэтому я их не использую – любить? Ну хорошо, из всего тут есть только «любить», ебучие спряжения, я уже и не помню, что и где первое-второе, но сердце мое и руки мои теперь отлично выучили спряжения в полевых, болевых условиях, что ли.
У меня есть ощущение, что я – человек, который изобрел примитивный, но действующий прибор для изменения плотности времени, потому что я все пишу и пишу, но смерти все нет и нет, офигеть, в этом новом моем текстоскудном мире-речевом-скопце смерти все же нет. Теперь вопрос с жизнью, что же жизнь. Жизнь вот же, есть. И больше ничего нет.
Еще должно было тут где-то рядом быть животное-помощник, я вел и про это лекции в том числе – но его почему-то не было и нет. Или, возможно, помощником было не животное, но что-то другое? Возможно, без этой буквы все идет не в ту сторону вообще. Может ли преодоление быть этим животным помощи смертной? В смысле, может ли препятствие в речи быть психопомпом? Если может, то нет вопросов – все понятно и все легко объясняется. Мою руку крепко-крепко держит чугунное зияние пустоты вместо первой буквы непроизносимого, и с этой дырой в сердце, с этой дурехой-прорехой, рвущей и тянущей свой сплетенный из моих и твоих волос поводок, мы ворвемся в будущее, потому что это тошное прошлое уже нет сил терпеть.
Теперь про очень серьезное. Если этот текст перевести, то из него исчезнет преодоление. Поэтому, очень тебя прошу, не переводи его вообще никому и нигде. Если хочешь, перепиши меня поприличнее, но чтобы преодоление не исчезло, хорошо?
Я может быть воскресну, потому что новый мой язык мне это позволяет.
Если бы не позволял, я бы не смог об этом говорить, но видишь – я могу. Может, я уже воскрес. Пойду посмотрю, что говорят цифры в устройстве для определения времени.
Ты перешел – и я перейду, не бойся. Встретимся где-нибудь. О будущем говорить легко и приятно, потому что в нем – в будущем – нет и не может быть этой богомерзкой буквы. Будущее вершится с буквы «б», и мы с тобой тоже в нем, выходит, будем, были и есть. Или я в нем уже – один, без тебя, и мне уже почему-то комфортно и хорошо.
Не грусти (я же не грущу).
Вечно твой,
Екатерина Перченкова
Светлый
Тётка держалась на честном слове, но слово у неё было советской, жертвенной закалки: всё ещё ходила сама, спускалась с третьего этажа в магазин и поднималась обратно, не забывала пить лекарства, не позволяла себе ходить в халате и оставлять немытую посуду. Это тёткино честное слово будто бы распространялось на всю квартиру: на нём держались и облупившиеся щелястые рамы, и гудящий кухонный кран, и шаткий неизвестно почему кухонный стол. Всё было лучше, чем Ася представляла по дороге сюда. И тётка, вроде бы, не собиралась помирать, и не случилось никакой коммунальной беды, грозившей опустошением Асиному кошельку. И даже не было привычных назидательных речей о необходимости родить ребёнка – «да хоть для себя, а то будешь вот как я на старости лет». Раньше казалось, что мучительная тяжесть, захватывавшая Асю изнутри каждый приезд сюда, порождалась предчувствием тёткиной смерти и её нелепыми наставлениями. А теперь – ни предчувствий, ни наставлений, но тяжесть была на своём месте, где-то под нижними рёбрами: холодноватая, шершавая, напоминающая о школьных двойках и плохих новостях. Вероятно, она пришла снаружи, из местного воздуха, в котором обитала всегда, и заполнила Асю; и всю дорогу до дома её предстояло выталкивать обратно короткими судорожными выдохами.
Даже город выглядел так, словно весь целиком держался на тёткином слове. Фонари светили, но слабенько, через один, издавая сумрачное электрическое гудение. Новая асфальтовая дорожка от подъезда до перекрёстка была разделена пополам трещиной такой глубокой, что её причиной могло послужить разве что землетрясение. Возле лавочки в углу двора сгрудились нетрезвые и недобрые тени – Ася ускорила шаг, и её не заметили. Светофор на перекрёстке горел жёлтым и не менял цвета. «Надо купить что-нибудь», – подумала Ася, ей всегда помогало купить что-нибудь, когда было не по себе. Продуктовый в соседнем доме был уже закрыт, но через дорогу мерцал цветочный ларёк. «Розу, – подумала Ася, – купить розу и ехать с ней, красиво», – но присмотрелась, а ларёк оказался похож на кубик льда с замороженными цветами внутри, и не захотелось подходить к нему близко. До автобуса оставалось почти сорок минут; бродить по дворам в темноте – страшно, но и у тётки сидеть было уже невыносимо. Ася решила пойти на остановку, но медленно, длинной дорогой, вдоль реки. Там было светлее и ходили люди, нормальные на вид, и даже мамы с колясками.
Она прошла до излучины, до поворота, за которым собиралась увидеть по-зимнему мёртвый речной вокзал, но стеклянный павильон светился неярким оранжевым светом, внутри угадывались человеческие фигуры, кто-то курил снаружи. Ася подошла ближе с опаской. Курильщик оказался пожилым мужчиной с аккуратной бородкой.
– Ходит ещё? – недоверчиво спросила она.
– А чего ему не ходить?
– Зима же.
– Так река уже лет пять не замерзает. Глобальное потепление. Чего зря навигацию закрывать?
– Здорово, – улыбнулась Ася. Внутри потеплело. По воде всегда веселее. Только дольше. Дороже. И погода не самая подходящая. Зато настроение – в самый раз: такое, что за капельку веселья, за крошку радости, за глупый цветной леденец можно хоть душу продать.
– Не местная, что ли?
– Я была из этого города, – сказала она и пошла в павильон покупать билет. Билеты были как в детстве, и даже не «как» – те же самые, их при Союзе напечатали с запасом на светлое будущее: «Городской маршрут водного транспорта, 28 копеек», – и теперь продавали за триста пятьдесят рублей, если до конечной.
Люди внутри выглядели поразительно нормально. Или это Асю так стремительно отпустило от одной мысли, что не придётся возвращаться с двумя пересадками, трястись в неуютном старом автобусе по узкой дороге, где с одной стороны лес и с другой лес. Или это в билетах было дело: кругом стояли взрослые, грели дыханием замёрзшие руки, и у каждого в кармане лежал пропуск в те незапамятные времена, когда деревья были выше, река больше и по ней ходили две белых Ракеты и голубой буксир, а внутри речного вокзала, вот прямо здесь, продавалось мороженое. Или же дело было в детях: при женщине в высокой меховой шапке томились ожиданием мальчик и девочка лет семи-восьми, и у молодой пары был дремлющий младенческий кулёк; места, где находятся дети, Ася считала безопасными. Но внутри было душно и даже как будто холоднее, чем снаружи, поэтому она вышла на улицу.
– Скоро придёт? – спросила она курильщика.
– Да сейчас уже.
– Ракета?
– Нет, конечно, – курильщик посмотрел на неё удивлённо, – давно здесь не были?
– Давно.
– Дядь Юру Харитонова не помните, наверное?
– Помню, – Ася снова заулыбалась. Ох, дядя Юра… Все героические капитаны и насквозь просоленные морские волки в её детском представлении выглядели точь в точь как он – высокий, широкоплечий, в выцветшей тельняшке, с волосами и бородой цвета лежалой соломы, с красным от солнца лицом (загар к нему не лип) и немного страшными, но очень красивыми, прямо по-настоящему капитанскими глазами, похожими на светлые льдинки. Конечно, дядя Юра не был всамделишным капитаном. Он водил тот самый голубой буксир, а папа был с ним знаком, и несколько раз в детстве Асе досталось восхитительное путешествие на открытой палубе – отсюда и до деревни Левобережное, где жила бабушка. Дядя Юра разрешал погудеть в гудок, угощал малосольными огурцами, которые держал в запотевшем пакете, и надевал Асе на голову свою огромную фуражку, пахнувшую табаком… И тут она сообразила, что дяде Юре сейчас должно быть под восемьдесят лет, а то и больше, и спросила, – неужели, жив ещё?
– Да нет, – вздохнул курильщик. – То ли внук у него, то ли внучатый племянник остался. Вот и весь наш речной транспорт…
Люди из стеклянного павильона медленно потянулись на сходни, точно им дали неслышный сигнал. Все такие же замёрзшие, как Ася. Зима выдалась тёплой, бесснежной; это всё близость воды и серая пелена тумана, такого густого, что противоположный берег был призрачен, а от колокольни в Михайловском виднелась только чёрная маковка. Ася всё это любила: и туман, и воду, и ночь. А собственные глаза временами ненавидела: они то и дело норовили повернуться к людям так, чтобы разглядеть что-нибудь отвратительное, скучное, злое, унижающее и без того нелепую человеческую природу. Но теперь помогал свет, исходящий от павильона, немного отражённый туманом: он проявлял в лицах особенную, зимнюю, сумеречную то ли предсмертную, то ли посмертную уже красоту. Ася даже не удивилась, когда крупная немолодая женщина принялась вглядываться в речной сумрак так пристально, будто почуяла в нём что-то, и так сказала: «Светлый», – словно призывала неведомого спасителя из клубящейся темноты.
И он пришёл, выскользнул из темноты, совсем бесшумный, на остатках хода, – белый двухпалубный катер с надписью «Светлый» на борту. То ли новый, то ли совсем недавно подлатанный и покрашенный. Как будто не местный, не в сезон, – такому бы ходить по широкой синей Волге, возить туристов с фотоаппаратами и шампанским. Но здесь его ждали и были к нему привычны; неторопливо поднялись на борт, – Ася изумилась, что билетов на входе никто не проверял. Может быть, в пути проверят? Или вовсе можно было проплыть зайцем?
Первым, что она увидела на палубе, был старый игровой автомат с зелёными лампочками. Дети, те самые мальчик с девочкой, сразу кинулись к нему бросать монетки. Внутри автомата застучало и заскрежетало, лампочки замигали, на экране заплясали цифры и разноцветные стрелки, а в жестяной ящичек внизу что-то упало; дети подхватили это и бросились к маме просить ещё монеток. Что там, интересно, было? Каучуковый мячик? Жевательная резинка? – Ася сунула руку в карман, не нащупала там мелочи и почти всерьёз расстроилась.
Как ни странно, насчёт туристов с шампанским она не ошиблась. Парочка в тёплых бесформенных куртках, одного роста и одинаково сложенные, почти подростки, – парень вытащил из-за пазухи бутылку шампанского, открыл её, протянул девушке, и она тут же облилась белой пахучей пеной от подбородка до пояса. Он метнулся в надстройку и вернулся с полотенцем и – Асины глаза удивлённо расширились, – двумя хрустальными бокалами.
– Музыку попросил включить, – сказал он.
Ася поморщилась. Вот этого она не учла. Но прислушалась и поняла, что музыка уже здесь – еле различимая в сыром зимнем воздухе, не хорошая и не плохая, без слов, – не мешающая, вот что самое главное. «Светлый» ещё не отчалил, а они уже топтались на месте под эту музыку, положив руки друг другу на плечи, и целовались, закрывшись капюшонами от внешнего мира, и разливали шампанское в хрусталь. Это было… Ну, да, это было мило. Институтская подружка как-то сказала Асе, что её проблема в тяге к крайностям, в привычке видеть вокруг только прекрасное или ужасное, а ведь есть ещё просто милое, – и Ася возмутилась до глубины души, как будто ей предложили поверить в розовых единорогов или подобную сахарную чушь. Но, возможно, в этих словах была своеобразная правда. Если бы давным-давно, в прошлой жизни, семнадцатилетний Димка предложил шестнадцатилетней Асе романтическую прогулку по воде от Кудыкиных гор до Ново-Ебенёво с музыкой и шампанским, она не просто согласилась бы. Она бы, наверное, была на седьмом небе от счастья. Не по подъездам же обниматься, в конце концов.
– Может, мне вас тоже пригласить на танец? – спросил из-за спины давешний курильщик и, почувствовав, что Ася встревожилась, тут же отступил на шаг, – шучу, шучу… Хотя как знаете. Дело молодое…
Она так и не определилась, как называть человека, управляющего катером, – капитаном? Водителем? – он вышел на палубу, поздоровался с курильщиком за руку, как с давним знакомым – ну, да, город маленький, – они заговорили о чём-то. Ася, разглядев его, изумлённо хихикнула. Внука дяди Юры Харитонова она представляла себе совсем не так. Местным таким мальчишкой. Белобрысым. Простеньким. В телогрейке и картузе, наверное. Даже пожалела его, воображаемого: день изо дня водить катер по зимней реке, в темноте, – за такое дело не берутся от хорошей жизни, а куда деваться, работы в городе особенно нет… А этот оказался немного старше Аси на вид – и совсем не местным, даже неуместным здесь. Его намного проще было представить себе в московской кофейне или в питерском книжном, если не считать фуражки. А впрочем, отличная была фуражка – синяя, с новенькой блестящей кокардой. И синий же форменный китель с серебристыми пуговицами. А ещё оранжевый свитер крупной вязки, потёртые джинсы и тяжёлые ботинки. И очки с оранжевыми стёклами. О, кем бы ни был этот человек, капитаном он не был точно; он играл в капитана, вероятно, сам с собой. Надо признать, это поднимало настроение. Ася всегда любила наблюдать игры, в которые люди играют сами с собой. И любила таких людей, потому что они обычно оказывались интереснее прочих. И завидовала им. Потому что им всегда хватало того, отсутствие чего не позволяло Асе с головой рухнуть в какую-нибудь собственную игру, – то времени, то денег, то душевных сил или обычной человеческой беззаботности.
– По местам, – сказал он, развернулся на месте, отсалютовал детям фуражкой и удалился в рубку.
Ася заглянула в надстройку. Там оказалось неожиданно тепло. Восхитительно тепло – а ведь она, в дурацком своём порыве детского путешествия, уже мысленно приготовилась стучать зубами и отогревать руки под мышками все три – или сколько там? – часа пути, и расплатиться простудой. Пассажиры уже расселись по креслам, она села тоже, обнаружила ремни и на всякий случай пристегнулась. И почти не ощутила движения, только в первый момент немного качнуло, а потом «Светлый» пошёл по воде так, словно его влекла вперёд необъяснимая волшебная сила: не слишком быстро, размеренно и совершенно бесшумно. Это было немного грустно, это всегда грустно: все чудеса технической эволюции в последнее время напоминали Асе, что ей скоро будет сорок. И жизнь, если уж честно, не удалась. И что-то среднее между болезненной фантазией и инстинктом самосохранения постоянно тянуло вернуться – любой ценой – туда, где компьютер был недостижимой мечтой, в самолётах неистово укачивало, двигатели шумели и гудели, а люди, желающие увидеться, просто приходили и звонили в дверь.
Словно в насмешку, пропал сигнал сотовой связи. Снаружи, за окном, оказалось непроглядно. Можно было почитать, но заряда оставалось всего ничего. Ася задремала было, пригревшись, но вскоре случилась первая стоянка, и пассажиры потянулись к выходу. Кто вышел, кто вошёл в посёлке с неосвещёнными мостками, она не заметила, но услышала в разговорах, что интернет не будет ловиться до самого Кочеткова, такие уж здесь места. Те, что заскучали без связи, остались на палубе снаружи, и Ася вышла к ним. После тепла зимняя сырость чувствовалась совсем не так мучительно, как в городе. Курильщик, понятное дело, курил. Дети на носу терзали игрушечный штурвал, воюя за право управлять «Светлым». Юных влюблённых не было видно. По берегам тянулись то тёмные леса, то редкие огни; туман то рассеивался, то наползал снова, пахло отчего-то снегом, хотя единственный снег, выпавший в этом декабре, продержался не больше дня и безнадёжно ушёл в земную зимнюю грязь. Было отчего-то томительное предновогоднее чувство, такое, что каждый источник света во тьме – и зелёные лампочки, и огонёк сигареты курильщика, и что-то оранжевое, мерцавшее по борту ближе к носу, – казался праздничным. И чувство это, похоже, томило не только Асю: женщина в меховой шапке достала из сумки тоненькую пачку бенгальских огней и зажигалку, запалила две штуки и бережно вручила детям; девочка взяла свой огонь голой рукой, а мальчик боязливо натянул варежку. Они были в том возрасте, когда все эти чудесные светящиеся штуки ещё по-настоящему восхищают. Ася подумала, что запомнит этот вечер покрепче на тот случай, если новый год не удастся, – чтобы потом, тайком от себя самой, подменить воспоминание. И ещё подумала – можно ли в детстве насмотреться на всё это впрок, под завязку, так, чтобы потом взрослые голодные глаза не вцеплялись в фонари, витрины и фары, как в заветные сияющие леденцы?
– А жить-то неплохо, – сказал курильщик то ли ей, то ли в пространство.
– Наверное, – отозвалась Ася.
– А штурвал такой, для детишек, ещё у дядь Юры на буксире был, не помните? Всё время давал мне покрутить.
– Не помню. Может, при мне уже не было, – вздохнула Ася. – Мне зато погудеть давал.
– Повезло. Меня-то он к гудку не пускал. Я вот у нынешнего порулить спрашиваю, он тоже не даёт. Электроника, автоматика, чёрт ногу сломит. Отдельно учиться надо. А я бы… Да. Детская мечта, понимаете? Я вот ему, – он указал в сторону рубки, – завидую. Это, понимаете, жизнь. У меня вот машина есть. Я в гости еду, – курильщик вдруг смутился, – к близким людям. Сел за руль, сорок минут – и там. А если по воде, то дольше. И дорого получается. Но подышать можно. Выпить можно, у меня вот тут коньяк. Вроде перезагрузки, понимаете?
– Понимаю.
– И, с одной стороны, это нужное дело, «Светлый», потому что в Левобережное и в Кочетково всю зиму другого транспорта нет. Автобус только в дачный сезон. А с другой… Ну какой это транспорт? Аттракцион.
О, конечно! Ася тут же поняла, отчего люди кругом не вызывали у неё привычного тягостного чувства. Они больше напоминали детей в парке, чем взрослых в городе. Её с пассажирами «Светлого» будто бы объединяли не работа, быт и прочая жизнь, которую надлежало вершить с отвратительно серьёзным видом и закончить с ещё более серьёзным – словно это могло что-то изменить. А «Лодочки», «Зонтики», «Сюрприз» и «Юнга», три минуты за пять копеек, очередь в кассу, смятый билетик в руке, ушедшая из-под ног земля, полёт, смех.
– Только детская мечта, – курильщик совсем расчувствовался: должно быть, успел хлебнуть своего коньяка, – может делать с человеком вот такое, чтобы… Ну, понимаете?
– Или взрослое разочарование, – безжалостно сказала Ася. Она не любила пьяных.
– А вы умная, – сказал курильщик. – Второе обычно следует из первого. Давно уехали? Чем занимаетесь?
– Давно, – сказала Ася. – Я редактор на детском телевидении. Училась. Работала. Замуж вышла. Неудачно. Развелась. Как у всех. Книжку написала. Напечатали. Ничего не изменилось.
– Про любовь, небось, книжка?
– Да, – сказала Ася. – Про любовь.
К следующей стоянке на палубу выбрались и влюблённые – помятые, растрёпанные, с искусанными губами и шальными глазами, – и, не замечая никого вокруг, сошли на невидимую в темноте пристань, за которой не было ничего, кроме леса. Ася уговаривала себя, что всё обстоит обыденно: через этот лес тянется недолгая тропинка, за которой садовое товарищество или дачный посёлок, какая-нибудь дача друзей, обогреватель, ещё пахнущая летом постель с лоскутными одеялами. Но всё равно было тревожно наблюдать, как они – такие дети ещё, такие красивые – идут медленно, не оборачиваясь, держась за руки, и растворяются то ли в тумане, то ли в лесу, словно бы бесповоротно и насовсем.
«Если бы я всё время могла так видеть, я бы и жить здесь смогла, наверное», – подумала она. Это, вероятно, была неправда. Слишком долго – дольше, чем принято, – у неё сохранялось неиспорченное и очарованное детское зрение. В реке – русалки, в лесу – всадники, в зеркале – взъерошенный подменыш, у одноклассницы Ленки на кухне полтергейст, небесная почта исправно доставит сожжённую на свече записку воображаемому виконту, учитель физики по утрам заторможен и бледен от несчастной любви к новенькой психологине, а вовсе не с похмелья; а у дяди Юры Харитонова такие светлые, ледяные даже в июльскую жару глаза, потому что он же капитан, моряк, может быть, в молодости ходил на ледоколе в Арктику, и Арктика заглянула в него. И вот с этим-то зрением, с вывихом обоих хрусталиков на цветную сторону, она сбежала отсюда в семнадцать лет и поняла, что если бы затянула с побегом ещё хоть на полгода – не ушла бы живой. Теперь, наверное, от этого ничего уже не осталось. То, что мнилось цветной стороной, с возрастом стало тёмным и тревожным и выглядывало из-за любого угла в самый неподходящий момент.
Вот как сейчас: дети подрались из-за очередного пустячка в жестяном ящике автомата, сцепились, пытаясь сразу и держать друг друга, и вывернуться из хватки, вскрик, – девочка рассадила руку об угол ящика, брат отпустил её тут же, пошла кровь, на палубу упали тяжёлые тёмные капли, женщина в меховой шапке кинулась к ней с носовым платком. О, она была напугана больше, чем матери обычно боятся царапин и ссадин, особенно когда детей двое. Это был необычный, не повседневный страх, – и Ася, вместо того чтобы предложить ещё один платок, остановилась, наблюдая за ними. И точно. Остановив дочери кровь, мать достала из сумки упаковку салфеток, неловко нагнулась, а потом и вовсе бухнулась на колени, пачкая полы дублёнки, и принялась тщательно протирать палубу там, куда попали капли. Эту грязную, истоптанную десятками пассажиров палубу, на которой, наверное, даже литра крови не было бы заметно, не то что пары капель. Мальчик выглядел виноватым – нормально; но тоже был испуган, – не нормально, нет. «Сектанты, – решила Ася, – точно, какие-то сектанты, что-то связанное с кровью – нельзя проливать? Нельзя оставлять следы?». Но женщина, поднявшись, смотрела на неё и на других пассажиров так, будто хотела сказать: «Простите, простите!» – и все молчали, только курильщик понимающе нахмурился.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?