Электронная библиотека » Максим Горький » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 02:58


Автор книги: Максим Горький


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Из длинного мешка неиссякаемо сыплются черные угли и шуршат:

– Ныне время делательное явися, при дверех суд…[7]7
  Цитата из книги церковных песнопений «Постная триодь», воскресная и субботняя вечерняя служба во вторую неделю великого поста, кондак (песнь), глас 4.


[Закрыть]

Маленькая девушка в белом слушает этот сухой шорох и насмешливо улыбается, около ног ее гуляют красные птицы, чопорно вытягивая лапы и кланяясь, а откуда-то издали доносится звонкий голос, заливисто выпевая:

 
О-осподи, прии-ими ты злую душеньку мою,
Злую, окаянную, невольничью…
 

– У меня душа не злая, – спорил Макар, но на белом до блеска потолке является синевато-черная муха, величиною с голубя, ее прозрачные крылья трепещут, точно марево, и радужно играет тысяча глаз, – их так много на этой черной, раздвоенной голове, что, наверное, тысяча, вся голова из одних глаз; муха гудит, пухнет и обращается в маленького, седого священника: в яркой праздничней ризе он стоит на амвоне и говорит, умиленно улыбаясь:

– Сей день, его же сотвори господь, воистину великий день! Но – чем велик он?…

Кто-то огромный тихонько встал сзади него, подмигнул хитро большим желтым глазом без зрачка и со скрипом задернул завесу царских врат, и – все пропало, вспыхнув черным, жгучим огнем.

Но тотчас же тьму прорвала река, через нее, взволнованную холодным ветром, гневно ощетинившуюся острыми волнами, покрытую белою пеною и водной мелкой пылью, ослепляющей глаза, стремительно плывет множество детей, они взмахивают тонкими руками, отталкивая друг друга и волны; как мячи, прыгают над водою их головы, блестят синие испуганные глаза, все лица искажены страхом и мертвенно серы, кругло открытые рты пронзительно кричат, все дети на одно лицо, и Макар во всех видит, чувствует себя, он в ужасе разрывает руками волны, а над ними со свистом реют красные птицы, – ленивые, огромные, они сливаются в пламя пожара, и неба не видно над ними…

Из лесной опушки, по-осеннему разноцветно окрашенной, на зеленый луг, покрытый скупым дерном и последними цветами, тихо выходят, точно по воздуху плывут, три молодые монашенки, все в черном, белолицые, они идут плечо в плечо и тихонько поют, чуть открывая красные, точно раны, рты:

 
О Спасе величный,
О сыне девичный, —
Вонми гласу люда,
Зовуща тебя, о Спасе!
Величный-и!..
 

– Вас обманули, – говорит Макар монахиням, сидя с ними в овраге, в густой заросли кустов, – обманули вас на всю жизнь…

– Милый братик, – отвечает одна из них, очень синеглазая, с пятнами яркого румянца на щеках, – решил господь предать человека в плен скорби вечной…

Другая, наклонив над Макаром белое, злое лицо, с тонкими губами, прохладно дышит в глаза ему, приказывая:

– Ну, не кричи, открой рот…

И вылила в рот и на грудь ему целое озеро горько-соленой воды, а потом переломилась надвое, и обе половинки ушли в стену, в круглое медное пятно на ней. Это пятно – как луна, и если долго смотреть в него – желтый блеск втягивает глаза в бездонную глубину свою, и – видно: жаркий, ослепительно солнечный день над пустынным полем, серая дорога режет поле, и на ней сидит, закрывая небо, огромная женщина; лицо ее так высоко, что его не видно, она, как гора, вся черная и так же изрыта морщинами, – приподняв руками груди свои, большие, как холмы, она подает их кому-то и говорит ласково:

– Чтобы род и плод увеличился, и во имя духа святаго, сына пресвятыя богородицы, и на посрамление дьяволово…

Хлынул дождь, и пьяный остробородый человек в енотовой шубе закричал:

– Кто меня знает? Никто меня не знает! А мои стихи лучше Надсона…

Под забором, в крапиве, дергаясь и жалобно мяукая, умирает ушибленная кем-то кошка, половина красного кирпича лежит рядом с нею, а на ветке качается ворона, косо, неодобрительно смотрит в глаза Макара и говорит, скучно упрекая:

– А вы все еще не прочитали «Наши разногласия»[8]8
  «Наши разногласия» – книга Г В. Плеханова (1885).


[Закрыть]
и Циттеля,[9]9
  Циттель – Карл Альфред Циттель (1839–1904), немецкий палеонтолог, автор книги: Первобытный мир. Очерки из истории мироздания. СПб., 1873.


[Закрыть]
и Циттеля…

Потом она летит над озером, ее тень маленьким облачком скользит по воде, а старенький Христос, уже седой, но все такой же ласковый, как прежде, удит рыбу, сидя в челноке, улыбается и рассказывает:

– В жарких странах люди черные, а душа у всех одинаковая, и у меня – как у них, и у тебя – как у них…

Макар не верит ему:

– Ты – бог, какая у тебя душа? У бога нет души…

Христос смеется, взмахивая удилищем.

– Ой, чудак! Ну – сказал…

И отирает рукою мокрые, в слезах, удивительно ясные, очень печальные глаза.

А Макар сердится:

– Ты почему людей не жалеешь?

– Я – жалею, они сами себя не жалеют… – и он машет маленькой, сухою ручкой в сторону далекого синего озера.

На берегу, на сыром песке лежит бородатый утопленник в красной рубахе, лицо – огромное – распухло, глаза вытаращены, а губы надуты, над ним стоит урядник и говорит, поплевывая:

– Марина Николаевна, – тьфу, – кланяется вам… – вот дух какой! Тьфу!..

И рыжебородый священник, обмахиваясь соломенной шляпой, соглашается:

– Дух – мертвый… А Марина – дура подлая…

Он тут же, этот бескрылый, мертвый дух: он – круглый, как пузырь, глаза у него разные, это ясно видно, хотя оба они не имеют зрачков и смотрят на Макара двумя мутными пятнами, одно – зеленое, другое – серовато-желтое, смотрят долго и мучительно мешают понять что-либо…

Эти картины движутся бесконечно, бессмысленно и, оскорбляя своей навязчивостью, – бесят; Макар сердито отгоняет их, кричит, хочет бежать, но каждый раз, когда он пытался спрыгнуть с койки, боль в груди и в спине будила его.

В одну из таких минут он услышал над собою зловещий шепот:

– Профессор Студентский,[10]10
  Профессор Студентский – Н. И. Студентский (1844–1891), хирург, доктор медицины, профессор Казанского университета; работал в земской больнице г. Казани. О нем Горький писал 13 апреля 1933 г. Груздеву: «Студентский явился на третий день, с группой студентов, обошелся со мной очень грубо в сказал, что я – «к утру буду готов», – что-то в этом роде. Оскорбленный его отношением, я выпил хлоралгидрат, большую склянку, стоявшую на столике около койки, после чего мне, кажется, промывали желудок»


[Закрыть]
ш-ш…

У койки встал человек с опухшим лицом, он приказал:

– Снять перевязку!

Он не понравился Макару. Люди в белых халатах обнажили грудь Макара, профессор, тыкая в нее холодным и тяжелым пальцем, стал громко говорить:

– Здесь мы видим совершенно правильную картину…

Макар слушал и злился – профессор говорил не то, неверно…

– Дня через три он должен умереть…

– А я – не умру, – сказал Макар.

– Что?

– Вы врете…

– Закройте его, сиделка…

Они все пошли прочь, тогда Макар схватил со столика драхмовую бутылку хлоралгидрата и начал жадно пить из нее, на него бросились, вырвали бутылку, облили лицо, он бился и кричал:

– А что, а что? Ага-а…

И снова поплыл среди странных картин.

Потом бред оставил его, и он сразу почувствовал себя в обстановке отвратительной, среди людей, никогда не виданных им и до изумления, до испуга непонятных ему.

Рядом с ним медленно умирал от Брайтовой болезни синий человек, черноусый, с длинным носом и мертвыми темными глазами, он все вздыхал:

– Господи, не попусти…

По другую сторону лежал, готовясь к операции, широкорожий учитель; непрерывно щупая толстыми пальцами раковую опухоль на щеке, он по нескольку раз в день спрашивал Макара:

– Вы отчего застрелились?

Но, быстро забыв ответ, снова спрашивал, глядя в потолок мутными глазами:

– Вы отчего…

Макар отвечал разно: от скуки, чтобы избежать надоедливых людей, от угрызений совести, – учитель спокойно выслушивал все ответы и говорил мерно, скучно:

– У вас еще бред.

– Подите к черту, – предлагал Макар.

Учитель крестился, вздыхая:

– Господи – помилуй! Какой вы грубый и невоспитанный человек. Я, может быть, во время операции умру под ножом, а вы… Ну – почему не сказать просто и правду? О боже!

Кроме этих двух, в палате жили еще четверо безносых людей, ожидая, когда им сделают ринопластические носы; трое из них ходили с перевязками поперек лица, а у одного над ямой, где был нос, уже торчали стропила из золотой проволоки. Все они были здоровые ребята и казались Макару похожими друг на друга, точно братья; они играли в карты, пили водку, заедая ее сухим чаем; по ночам, лежа на койках, спокойные, точно свиньи, они говорили о женщинах, сообщая друг другу чудовищные анекдоты, и хихикали, фыркали, хрюкали.

На другую же ночь, после того как он пришел в себя, Макар сказал им невежливо:

– Эй, вы, господа, перестаньте говорить пакости…

Он ждал, что безносые станут спорить, ругаться, но они покорно замолчали, и это очень удивило его. А утром все четверо один за другим подошли к его койке и стали удивительно глупо и скучно издеваться над ним, говоря однообразно гнусавыми голосами и однообразно хихикая:

– Ты что же, сударь, ты зачем же выздоравливаешь, ась?

– Решимшись на смерть, а теперь попятно?

– Р-ретир-руешься, младой чавэк, э?

– Поелику – что начато, то должно быть и кончено…

Сначала Макар рассердился, стал ругаться – это их обрадовало до того, что один, упершись руками в колени, согнулся и в яростном возбуждении стал травить его, как собаку: сжал зубы, покраснел весь и, шлепая губами, зашипел:

– Взы-ы, взы…

А товарищи посильно помогали ему.

Это вызвало у Макара какое-то тупое изумление: он смотрел на них и все более убеждался, что все четверо, несмотря на разные лица, странно похожи друг на друга.

– Что вы делаете? – спросил он.

Один из них, более лысый, чем другие, поглядел на него, прищурив слезящиеся, красные глаза, и сказал товарищам:

– Ну его, идемте… Конечно – сумасшедший…

И все ушли в коридор, причем в двери один обернулся, чтобы показать Макару толстый сизый язык.

После Макар узнал, что двое из них – чиновники, один – офицер, а четвертый – псаломщик, и почему-то почувствовал к этим людям брезгливую жалость.

Кроме этих, было еще трое оперативных, но они, не вставая с коек, только стонали.

Одна из сиделок уже замучена работой до озлобления; серая, длинная, точно ящерица, она бегом металась между коек, всовывая термометры, пичкая лекарствами, дышала порывисто, шипя и булькая, из ее рук ничего не хотелось принимать; другая, с больными ногами и отечным лицом, вздыхала, охала, жаловалась на усталость, ее жалобы, никого не трогая, всем мешали, всех раздражали.

Макару было стыдно видеть себя среди этих изломанных, ненужных людей, он испытывал непобедимое чувство брезгливости к ним, все вокруг казалось ему липким, пропитанным заразою, угрожающим уродством.

Желтые, окрашенные масляной краской блестящие стены с высокими окнами куда-то в бесцветную пустоту, надоевшую Макару до того, что он готов был ослепнуть, лишь бы эта пустота не давила глаза своей хвастливой ненужностью, все заключенное в этих стенах, неохотно освещаемое тусклым светом коротких зимних дней, стонущее, бесстыдно требовательное, трусливое, наянливо жалующееся на свои страдания и холодное друг ко другу, – все это вызывало у Макара припадки тоски и безумного желания уйти отсюда.

Он первый раз видел людей, которые, рассказывая о своих болезнях, точно гордятся ими и, суеверно боясь смерти, относятся к жизни как-то особенно: недоверчиво, подозрительно и фальшиво; казалось, что они нарочно смотрят вкось, в сторону, стараясь не замечать того, что им не выгодно, не нравится и не понятно.

…С наивной горячностью юности он пробовал говорить с ними о чем-то важном и видел, что это их удивляет больше, чем удивляло мастеровых, рабочих, мужиков, – эти люди отмахивались от живых вопросов, как от пчел, забывая о меде и только боясь, как бы не ужалила пчела.

Но тяжелее всех и всего – учитель: этот человек жил как будто на параде, словно за ним целый день неотступно следили чьи-то строгие глаза, а он знал это и в почтительном вниманьи к ним действовал с точностью маятника.

Он просыпался аккуратно в половине восьмого, ежедневно одними и теми же движениями вставал, одевался, оправлял койку, в четыре шага доходил до двери, определенное количество времени тратил на умывание, возвращаясь, садился на табурет и, взяв со столика часы, говорил Макару:

– Вчера с чаем опоздали на одиннадцать минут – посмотрим, как сегодня…

А после чая, ежеминутно дотрагиваясь до опухшей, багровой щеки, прищурив воспаленный глаз, глухо тянул:

– Да, молодой человек, вот так-то я говорю: нужно уметь хотеть только того, что доступно и по силам, и нужно уметь сдерживать себя от бесполезной траты сил, коих нам дано не много…

И в продолжение часа он бесчисленно ставил рядом друг с другом все одни и те же глаголы: уметь, сдерживать, хотеть, сокращать…

Однажды он вполголоса, намекающим тоном сказал Макару, сидя на его койке:

– Мой приятель, человек твердой воли, влюбился в девицу, его недостойную, хотя из богатой и очень почтенной семьи. Добавлю – влюбился страстно, даже страдал бессонницею и другими явлениями нервозного характера. Не допуская преувеличений, могу сказать однако же, что он был на краю гибели. Но!

И, близко наклонясь к лицу юноши, он выдохнул в глаза ему теплые, неприятно пахучие слова:

– Он решительно сказал себе: «Не хочу хотеть!» И – все кончилось, – понятно?

– Уйдите, – сказал Макар, закрыв глаза, чтобы не видеть багрово-торжествующее лицо.

Он не мог представить себе этих людей в их семьях, в обществе, на службе, не понимал, о чем они могут говорить со своими женами, с детьми; они казались ему неумными, неумелыми и напоминали нищих на большой дороге, по которой крестным ходом несут чудотворную икону, несут и кричат:

– Прибавь ходу!..

А нищие, сидя под деревьями, по обе стороны дороги, стонут, показывая уродства свои, и зло ругаются друг с другом, когда люди минуют их, оставляя в пыли.

И он думал с обидой, которая все росла:

«Вот какие живут…»

О смерти не думалось – Макар был спокойно уверен, что как только представится удобный случай – он убьет себя. Теперь это стало более неизбежным и необходимым, чем было раньше: жить больным, изуродованным, похожим на этих людей – нет смысла.

Ему казалось, что это – решение его сердца, но, в то же время, он чувствовал что-то другое, молча, но все более настоятельно спорившее с этим решением; он не мог понять – что это? И беспокоился, стараясь незаметно подсмотреть лицо назревающего противоречия.

А откуда-то из глубины наболевшего сердца тихонько поднималось желание, чтобы пришел человек, дружески пожал руку и сказал бы, улыбаясь, что-нибудь простое, человечье, несколько слов.

Это было маленькое, робкое желание, – робкое, как подснежник, первый цветок весны.

…И человек пришел: однажды Макар услыхал около своей койки тихий вопрос:

– Спит?

Чуть приоткрыв глаза, он увидал Настю – в черном платье, в черных перчатках, она, немножко наклонясь, согнув стройное тело, разглядывала его лицо хорошо знакомыми глазами, только любопытство было острее, чем прежде, в темном блеске этих глаз. В первую секунду приятно было видеть здоровое, простое лицо – захотелось со всею силою сердца сказать девушке:

«Здравствуйте!»

Но, присмотревшись сквозь ресницы, он заметил, что верхняя губка Насти приподнята и дрожит, нос болезненно сморщен, – он открыл глаза, девушка вздрогнула и, смущенно отводя взгляд в сторону, сказала:

– Закройтесь…

Он – не понял, потом быстро натянул одеяло до горла и спрятал под ним руки – лежал без рубахи, плечи и руки были голые.

Девушка несколько раз кряду коротко и сильно выдохнула воздух через нос, как бы отгоняя от себя запах больницы, потом села на табурет, спрашивая:

– Ну, как вы себя чувствуете?

– Спасибо.

– А у нас – все хорошо, как было…

– Очень рад…

– Да…

Она подвинулась немножко ближе и, посмотрев, не коснулось ли ее платье серого одеяла койки, чуть улыбаясь, тихонько сказала:

– А ведь, я думала – вы шутили тогда…

Не находя, чем ответить ей, Макар тоже усмехнулся. Он видел, что больные заинтересованы его гостьей: отовсюду на нее внимательно и жадно смотрят безносые, он знал, что эти люди мысленно пачкают ее, и это было больно ему. Учитель, уже оперированный, с белою головой, обмотанной бинтами, одним глазом измерял и взвешивал ее. А девушка, чувствуя возбужденный ею интерес, смущенная им, разглаживала черными лапками платье на коленях, краснела и улыбалась, сморщив гладкий лоб.

Синее ясное небо смотрело в окна.

– Холодно? – спросил Макар.

– Сегодня? Нет, всего тринадцать градусов…

И, вдруг оживясь, быстро заговорила:

– Знаете – в воскресенье я, Сыроенко и Таня, – ах, да, Таня кланяется вам, у нее кашель и насморк, она не могла придти, – мы чудесно катались в воскресенье, ездили за город, туда, за сумасшедший дом, хохотали…

Она говорила непрерывно, минут пять, и когда ей не хватало слов – прищелкнув языком, рисовала пальцем в воздухе петлю или круг. Потом, на полуслове оборвав свою речь, встала:

– Ну, мне пора! Не шевелитесь, не надо… Прощайте…

Макар точно окостенел, он чувствовал себя обиженным этим визитом и думал о том, как это ясно, что жизнь – оскорбительна и жить – не стоит.

Сидя на своей койке, учитель осторожно облизывал толстые губы большим тупым языком и медленно, шепеляво, новым голосом говорил:

– В-вот я и знаю, из-за кого вы это…

– Поздравляю, – сказал Макар.

– Девица – ничего. Но стрелялись вы – напрасно.

– Почему?

– Девиц – очень много. Стреляться же вообще бессмысленно…

– Почему?

Он опустил глаз и вздохнул.

– Я многократно объяснял вам это. Сегодня мне больно говорить.

– Я этому рад, – сказал Макар, не будучи в силах сдержать холодного бешенства, – рад, что вам нельзя говорить, я терпеть не могу скучных глупостей…

Учитель приподнял плечи и застонал протяжно:

– Ка-ак вы невоспитанны, у-у…

В следующий день свиданий пришел знакомый студент, медик, человек с небольшой бородкой, глухим голосом и беглой, спотыкающейся речью. Он спрашивал Макара, что и как у него болит, и, выслушивая ответы, одобрительно встряхивал длинными волосами, говоря:

– Правильно! Так, так. Именно.

Удовлетворенный, он на прощанье крепко пожал руку, сказав:

– Ну, поправляйтесь!

«Зачем?» – хотел спросить Макар, но не успел, удивленный: в двери, уступая дорогу студенту, стоял, улыбаясь, чисто одетый, пожилой татарин, забавно кивая Макару круглой головою.

Потом он сидел на койке, смеясь, рассказывал Макару, как его возили из конца в конец города и котенок тоже ездил, сидя за пазухой тулупа. Слушая ломаные, измятые слова, глядя, в большое, словно плюшем оклеенное лицо с мягкими серыми глазами, Макар чувствовал себя как во сне, тоже смеялся и расспрашивал:

– Кричал я?

– Засем – кричал? Так сибе, немножкам болтал язык туды-сюды…

Потом татарин сказал, что он узнал, кто такой Макар, познакомился с его товарищами по мастерской и что они тоже собираются в больницу. А его зовут Мустафа Али Юнусов, живет он около монастыря.

– Такой изба старый, крыш – боком, на двор войдешь – помойным ямам, а за ним – двер, ну – там я и есть. Придошь?

– Приду, – сказал Макар, – обязательно приду, брат!

– Вот – обязательным! Чай пить будем…

«Зачем он приходил, – думал Макар, когда татарин ушел. – Зачем?»

Искать ответа на этот вопрос было приятно.

Он чувствовал себя с каждым днем все более здоровым, а в душе становилось все темнее и запутаннее, и – как-то незаметно для него – мысль о смерти переселилась из сердца в голову. Там она легла крепко, об ее черный угол разбивались все другие мысли, ее тяжкая тень легко и просто покрывала собою все вопросы и все желания.

«Зачем жить?» – думал Макар, и она тотчас подсказывала свой простой ответ:

«Незачем».

«Что делать?»

«Нечего. Ничего не сделаешь».

Но именно эта простота вызывала неприязненное чувство, постепенно внушая к себе почти такое же отвращение, как учитель, с его тупым и ненавистно пошлым «не хочу хотеть». Тихо, но настойчиво возникало желание сопротивляться всему, что неприятно, раздражает, и – упрощенным ответам в том числе. Враждебность простоты ощущалась особенно ясно, когда она, в ответ на мучительные, обидные раздражения Макара, говорила ему плоские и еще более обидные слова:

«Не все ли равно?»

Нет, – было не все равно, в палате ли учитель или вышел, говорит он или молчит, и было не все равно – слушать его речи молча или возражать ему и сердить его.

Все более волновало усвоенное больными и служащими отношение к Макару; человек, с золотыми стропилами на месте носа, спрашивал:

– Выздоравливаешь?

– А вам какое дело?

– Никакого дела мне нет, это верно! А только – коли живешь, так уж терпи, озорничать не к чему…

Макару же нестерпимо хотелось именно озорничать, не соглашаться, спорить, встать в тесный круг разнообразных «хочу» и «не хочу», утверждать и, отрицать.

«Не все ли равно?» – тихо спрашивало его что-то.

Нет, не все равно, он всем телом чувствовал, что не все равно. Ночами, когда все спали, он, открыв глаза, думал о том, как все вокруг обидно, противно и жалко, главное же – обидно, унизительно. Как хорошо было бы, если бы в жизнь явились упрямые, упругие люди и сказали бы всему этому:

«Не хотим ничего подобного. Хотим, чтоб все было иначе…»

Он не представлял, как именно иначе, но отчетливо видел: вот сердятся, волнуются, кишат спокойные люди, решившие все вопросы, подчинившиеся своей привычке жить по правилу, избранному ими; этими правилами, как топорами, они обрубали живые ветви разнообразно цветущего древа жизни, оставляя сучковатый, изуродованный, ограбленный ствол, и он был воистину бессмыслен на земле!

Было хорошо думать об этом, но когда Макар вспоминал свое одиночество – картины желанной бурной, боевой жизни становились тусклыми, мысли о ней вяло блекли, сердце снова наполнялось ощущением бессилия, ненужности.

Так, то поднимая себя над жизнью, то падая устало в ее грязный, торжествующий хаос, он жил день за днем, спорил и ругался с безносыми, с учителем, осуждал и высмеивал их мертвые мысли, настойчиво желая привить им свою тоску, пошатнуть их твердые решения, расплескать устоявшееся, густое самодовольство.

Потом, забитый их криками, насмешками, оскорбленным явною ложью и лицемерием их речей, он лежал, закрыв глаза, чувствуя себя мало знающим, плохо вооруженным, неспособным для борьбы, – ненужным для жизни.

И, в презрении к себе самому, снова разгоралась мысль о смерти. Но теперь она уже не изнутри поднималась, а подходила извне, как будто от этих людей, которые всеми своими словами победно говорили ему:

«Ты – выдуманный человек, ты никуда не годишься, ни на что не нужен, и ты глуп, а вот мы – умные, мы – действительные, нас – множество, и это нами держится вся жизнь».

Они все дышали этою мыслью, они улыбались ею, снисходительно высмеивая Макара, она истекала из их глаз, была такая же гнилая, как их лица, грозила отравить.

Макар угрюмо замолчал…

…Но вдруг случилось что-то неожиданное и простое, что сразу поставило его на ноги: однажды в палату вошли трое знакомых людей – веселый, черный, как цыган, пекарь и еще двое: кособокий подросток, с лицом хорька, и здоровый, широкоплечий, сердито нахмурившийся парень.

Виновато улыбаясь, ласково моргая глазами, сконфуженные чистотою больницы, они остановились у двери, оглядывая койки.

– Вон он, – тихо вскричал пекарь, указывая пальцем на Макара и оскалив белые зубы.

Точно боясь проломить пол, они на цыпочках, гуськом подошли к нему, пряча за спиною темные руки с какими-то узелками в них, двое улыбались ласково, третий – сумрачно и как бы враждебно.

– Во-он он, – повторил пекарь, по-бабьи поджимая губы и дергая себя за черную бородку обожженной рукою в красных шрамах, а подросток уже совал Макару бумажный пакет и, захлебываясь словами, говорил тихонько, торопливо:

– Алимоны, отличные… с чаем будешь…

– Здорóво! – сказал широкоплечий парень, сердито встряхнув руку Макара. – Ну – как? Похудел…

– Не больно! – подхватил пекарь. – Конечно – болезнь не ласкает, а ничего! Мы – поправимся, во – еще! Накося тебе: сушки тут, чаю осьмуха, ну – сахар, конечно…

– Курить – дают? – спрашивал сердитый парень, опуская руку в карман.

– Братцы, как я рад, – бормотал Макар, взволнованный почти до слез.

– Не дают – курить? – глядя в сторону, угрюмо допрашивал парень, шевеля рукою в кармане синих пестрядинных штанов (из грубой льняной или хлопчатобумажной ткани из разноцветных ниток, обычно домотканой – Ред.). – Ну, пес с ними! Я и табаку припас и леденцов: когда курить охота, ты – леденца пососи, все легче будет… хоша и не то! Чистота у тебя тут, ну-ну-у!..

Макар видел, что двое отчаянно притворяются веселыми и развязными, а третий, напрягаясь до пота, хочет казаться спокойным, – и всем не удается игра: три пары глаз жалобно мигают, мечутся, бегая из стороны в сторону, стараясь не встречаться друг с другом и не видеть Макаровы глаза.

– Ну – спасибо! – бормотал он, задыхаясь.

Они сели, двое на койку, один – на табурет, подросток превесело спросил:

– Когда на выписку?

Пекарь сказал:

– Чего спрашивать? Сам видишь – хоть сейчас!

А третий деловито посоветовал:

– Ты, брат, как снимешься, к нам вались!

И заговорили вперебой все трое:

– Конечно…

– Работу выищем полегче…

– Тут – праздники, Рождество…

– Скучно лежал?

– Конечно, что спрашивать?…

– Так-то вот…

Дрожащими руками Макар хватал их жесткие руки, смеясь, всхлипывая…

– Ах, братцы… черт возьми…

Они вдруг замолчали, и сквозь слезы Макар видел, что нарочитое оживление их исчезло, три пары глаз покраснели, и вдруг за сердце его схватил тихий шепот:

– Э-эх, ты! Как же это ты, а?

– Уда-арил ты на-ас…

Третий голос добавил также тихо, но внушительно:

– А еще говорил – братцы, говорил, правда, говорил…

– Разве этак можно?

– Братцы, говорил, а сам?…

Смеясь, плача, задыхаясь от радости, тиская две разные руки, ничего не видя и всем существом чувствуя, что он выздоровел на долгую, упрямую жизнь, Макар молчал.

А сердитый парень, деловито покрывая голую грудь Макара одеялом, ворчал:

– Да, брат, говорил, говорил, а сам вон что… Однако же не простудить бы тебя, мы народ с воли, холодный…

За окнами густо падал снег, хороня прошлое…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации