Текст книги "Рассказ о безответной любви"
Автор книги: Максим Горький
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– «Коля, говорю, веришь ты в мою любовь к тебе?»
– А он:
– «Я не любви хочу, а свободы…»
– «Коля, ведь я же понимаю, что ты влюбился в Ларису Антоновну и всё идёт от этого…»
– «Это, говорит, никого, кроме меня, не касается».
– Тут я, единственно потому, что желал вытравить из него преждевременную эту любовь, допустил некоторое искажение действительности.
– «Ты, говорю, опоздал, милый, потому что с Нового года Лариса Антоновна живёт со мной».
– Конечно, это показалось ему очень больно, он даже отшатнулся, как будто у него зуб вырвали. Побледнел, смотрит на меня растерянно, губы дрожат, ложку серебряную согнул вокруг пальца, шепчет:
– «Нет. Неправда. Не может быть».
– Но я придумал убедительные подробности, и Коля поверил мне, встал и молча, боком как-то, криво, оглядываясь на меня, ушёл к себе. А я испугался: то ли делаю, так ли?
– Это было уже в конце сезона, в то время у меня с Ларисой Антоновной установились отношения доброго знакомства; почтительно любуясь её необыкновенной красотой, я никаких вольностей не смел позволить себе, а так как в дело её антрепренёра она вложила солидную часть своих денег, я следил, чтоб не обобрали её, она же охотно пользовалась моими советами, уважала мой серьёзный ум и прямодушие моего характера. Решил я спросить её совета насчёт Коли и, приехав к ней в полдень, когда она пила утренний свой кофе, сказал, что вот, мол, брат мой, юноша, любит её, и спросил: как она думает об этом заблуждении? Она сначала пошутила:
– «Вы, говорит, в какой роли выступаете, – сватом брата вашего или соперником ему?»
– Но тотчас же нахмурила брови и, сердито блестя прелестными глазами, с досадой заговорила, что с неё довольно любви мальчиков, стариков, военных, штатских, полицейских и революционеров.
– «Поймите, говорит, я хочу серьёзно заниматься своим делом, и ничья, никакая любовь не соблазняет меня».
– Сидела она, поджав ноги под себя, на диванчике, в малиновом бархатном капоте, – она очень любила бархат, – на бархате серебряные, с финифтью, старинные застёжки, волосы распущены, волосы у неё изумительного обилия и густоты. Смотрит на меня отталкивающими глазами и говорит:
– «Не мешайте мне. Скоро я уеду за границу, летом буду играть в Липецке, и тем временем брат ваш вылечится от детской болезни. В его годы – это легко проходит».
– Ну-с, я был очень успокоен. Сам я, конечно, уже и тогда любил Ларису Антоновну, но тогда это ещё не было известно мне. Теперь я знаю, что полюбил её с первого удара глаз. Сразу. Это – бывает при несчастных случаях. Они – всегда – сразу.
Он замолчал, и, пользуясь паузой, я спросил:
– Действительно – красива была она?
– Разве не видите? – строго сказал он, кивнув головой на мольберт, и поучительно добавил:
– Для других, может быть, и не так красива, но каждый из нас любит самую прекрасную женщину… На первой неделе поста она уехала, поручив мне все свои дела. Уехала. В цветах, провожаемая восторгами поклонников.
– Один из них, товарищ прокурора, сказал мне, с завистью:
– «Счастливец вы».
– Счастье же моё заключалось в том, что однажды я, осмелясь до слепоты в глазах, поцеловал ей руку. Колю, когда он провожал её, она, совершенно напрасно, поцеловала в лоб, сказав:
– «Живите счастливо, юноша».
– И вот остался я с Колей. Он сидел дни и ночи у себя наверху, за книгами, похудев, печальный. С ним – Богомолов. Как-то, за вечерним чаем, я спросил:
– «Коля, ты сердишься на то, что судьба улыбнулась мне?»
– «Нет, говорит, не сержусь, но мне тяжело, потому что я чего-то не понимаю…»
– Я, кажется, говорил, что в нём была черта упрямства? За эти месяца он как-то незаметно вырос, стал твёрже. И ещё более книжным. Говорить с ним стало мне труднее. Так, в некотором отчуждении, мы прожили до лета, а когда, в июне, Лариса Антоновна приехала в Липецк, Коля тотчас же отправился к ней. Я прожил шесть суток в тихом отчаянии, по ночам у меня волосы на висках шевелились от страха. Я знал, чего боялся. Так и вышло: на шестой день Лариса Антоновна прислала мне письмо, слова в нём торчали иглами, и даже от бумаги шёл презрительный запах. Она писала:
«Ваш брат сказал мне, что вы хвастались пред ним, будто я живу на содержании у вас. Отвечайте немедля: говорили вы это? Отвечайте как честный человек, каким я вас считаю». Как честный человек я не мог ответить. Я уже ради её отказался от девушки, невесты, которая любила меня. Из-за неё я потерял любовь к брату и чувствовал, что вся моя жизнь подорвана, покачнулась. Я ответил по телеграфу одним словом: нет.
Человек поднял руку вверх, как это делает свидетель на суде, принимая присягу, и твёрдо, с глубоким убеждением сказал:
– Уверяю вас – ответить иначе я не мог! Понимаете? Не мог.
Синие белки его глаз налились влагой, он смотрел на меня тупо, как слепой, и, растирая пальцами горло, дважды, точно собака, щёлкнул зубами, потом, покашливая, продолжал сипло:
– Я думал, ожидал, что Коля… сделает что-нибудь… Думал, что Лариса Антоновна тоже… например – соблазнится его юностью. Но он, через два дня, прямо с вокзала явился ко мне в контору, не раздеваясь, фуражка на затылке, точно пьяный, но прямой, как солдат, страшно близко подошёл ко мне и сказал:
– «Пётр, ты – мерзавец».
– Тогда я закричал ему:
– «Послушай, ведь я тоже, – пойми ты меня! – я тоже люблю её. Ведь вот я уже и не ждал тебя, думал – застрелишься ты, и – не боялся этого, не жалел. А – я ведь люблю и тебя, брат, поверь. Но если наваждение это неодолимо, – что же мне делать?»
– Он снял фуражку, сел и смотрит на меня, потемнев; видно мне, что испугался он, убито мигают глаза его. Я говорю:
– «Ты красив, ты умнее меня, тебе легко любить, ты можешь говорить о женщине убедительно, ты ко всякой дойдёшь. Ты любишь воображением ума, а я – всей плотью, всей душой…»
– Он встал и запер дверь конторы. Подошёл ко мне, суровый, я думал – ударить хочет, но он только взял за плечо меня, встряхнул.
– «Вот как? – говорит. – Понимаю. Но – как же теперь мы будем жить?»
– Прижался я головой к руке его.
– «Не знаю…»
– Но была уже радость в душе у меня; чувствую, что он сильнее, лучше меня, это я всегда знал, но в тот час – особенно ясно стало. Явилась надежда, что с ним у меня всё обойдётся благополучно.
– «Не знаю, говорю. Ты меня умнее».
– «Зачем ты, спрашивает, оболгал и её и меня?»
– Ну, я не мог объяснить это, я уж сам не понимал – зачем? Он стал ходить по конторе, говоря, что надо ему уехать на время или перевестись в другой университет, но я прошу:
– «Нет, этого ты не делай. При тебе мне всё-таки стыдно, а без тебя я запутаюсь. Она в делах ничего не понимает, а я не могу ни в чём отказать ей».
– Он, усмехаясь, спрашивает:
– «Но как же теперь буду я, ошельмованный тобою?»
– Конечно, я выпросил у него прощение, и решили мы сказать Ларисе Антоновне, что я шутил, а он меня неверно понял и юношеская горячность его неосновательно возмутилась.
– «Ну, хоть так», – согласился Коля и братски пожалел меня:
– «Ах ты… Не думал я, что ты такой хитрый азиат. Хотя – не очень хитрый, не очень».
И, снова подняв руку, точно для присяги, человек сказал внушительно:
– Прекрасный юноша был брат мой. Честнейший юноша, великой души! Уж это я знаю…
За окном дождь всё плёл свою сеть, у фонаря остановилась чёрная, осклизлая фигура, подняла толстую ногу и, сняв галошу, стала колотить ею по столбу. Дрожал в стеклянной паутине огненный паук.
Выпив вино, не охмелявшее его, человек продолжал ломким голосом, приподняв плечи, крепко скрестив руки на груди:
– После этого мы с Колей начали жить так, как будто только что познакомились. Часто по ночам беседовали о разных разностях жизни, и Коля всё больше удивлял меня обилием и печалью необыкновенных мыслей. Глаза у него стали ярче от худобы лица и синих пятен в глазницах, а в лице явилась такая, знаете, серьёзная прозрачность.
– Чаще всего он говорил о том, что жизнь построена по форме пирамиды и хотя основание её широко, но – гнило, непрочно, может раздаться под тяжестью, и тогда всё рухнет, развалится. Говорил он задумчиво, пощипывая усики, и усмехался.
– «Другой формы не могут иметь ни жизнь, ни мысль. Мысль тоже строится пирамидой: основание – огромное количество фактов беспощадной борьбы, а вершина – ничтожный, остренький вывод».
– Мысли эти я очень любил и принимал их как правильные, но мне было неприятно, что Коля без спора соглашается с нищеанцем этим, с Богомоловым. Однажды обедал с нами Мортон, химик, управляющий фабрикой, замечательного ума француз! Богомолов проповедовал свои пустяки о свободе, а Мортон высмеивал его, утверждая, что суть жизни в разуме.
– Богомолов грубейше крикнул ему:
– «Таким разумом, как ваш, владеют и бобры и муравьи, это не свободный разум, а только обезьянье приспособление».
– И всегда этот попович грубил, раздражала меня его топорная грубость, широкая бородатая рожа, грязные, нечёсаные волосы. У него только голос был умный, а Коля думал, что он говорит мудро.
– О Ларисе Антоновне мы с Колей не говорили, только однажды, беседуя о ней с Павловым, он сказал:
– «Весь её талант – в красоте, а настоящего таланта, для сцены, нет у нёе. Я думаю – ошиблась она, не той дорогой идёт. Скучно и холодно жить ей, и вот она ищет, чем согреть душу. У одного профессора дочь, безногая, параличная девочка, играя, греется перед картинкой, на которой изображён костёр. Вот и Лариса Антоновна греется у воображаемого огня».
– Павлов закричал, заспорил, заметался, а меня очень обрадовали умные слова Коли. Верил я ему. Сам я не мог судить о способностях Ларисы Антоновны, и никакого дела не было мне до её игры. Когда она выходила на сцену, я ничего не видел кроме её, слышал только её ленивенький голос, следил, как двигается, точно по воздуху, её великолепная фигура. Легко она ходила и так, знаете, царственно, оказывая милость земле и людям. Восхищала меня гордая стройность ног её. И груди… небольшие, расставленные далеко одна от другой.
Закрыв глаза, человек скорбно покачал головой.
– О чём я говорил? Да. Обрадовало меня указание Коли, что она идёт не своим путём, подумал я, что ошибочный путь этот, может быть, приведёт её ко мне. И, когда она приехала, я пошёл к ней очень уверенно, но застал её в раздражении: летний сезон был неудачен, и она потерпела убыток тысяч в тридцать. Я тотчас сообразил, как успокоить её, сказал, что с её деньгами я сделал выгоднейшую операцию на жирах и могу предложить ей двадцать семь тысяч с несколькими сотнями, – нарочно не круглую сумму назвал, чтобы правдивее вышло. Обрадовалась она, иногда человека и деньги радуют.
– «Нет, серьёзно? – спрашивает. – О, вы действительно хороший друг. А как живёт ваш сумасшедший брат?»
– Я сумел убедить её, что Коля ошибся, не понял мою шутку. Нахмурясь, недоверчиво глядя в глаза мне, она спросила, взяв меня за ухо:
– «Шутка? Какая шутка?»
– «Однажды, говорю, я сказал ему, что если б вы согласились…»
– Она втиснула ногти в хрящ уха моего, сердито понукая:
– «Ну?»
– «Выйти за меня замуж», – говорю.
– «Врёте вы, – сказала она, оттолкнув меня. – Тут что-то не так. Не то было сказано. Да, да! Предупреждаю вас, сударь, со мною шутки плохи. Больно я ущипнула вас?»
– «Нет, говорю, что вы…»
– «Жалею. Но – я изо всей силы».
– Подумав немного, она сказала тихо:
– «Оба вы – очень милые люди, но – какие-то старомодные, опоздавшие родиться. Странные люди. Будем друзьями, но без шуток, да? Иначе…» – И погрозила пальцем.
– Удивительно одевалась она, – продолжал человек, вздохнув и пристально глядя на косые нити дождя за окном; ветер спутал, изорвал их, и теперь они сыпались стеклянными зёрнами в окно и на фонарь.
– И в узком платье, закрытом до горла, и в широком, всё равно – она точно голая. Понимаете? Да. Нагая. Такое гордое тело. Мне даже как-то страшно было смотреть на неё… И – досадно: неужели и другие так же видят её, как я?
– Дома Коля спросил: «Что это у тебя ухо-то?» Я сказал, что, подстригая бороду, ущипнул ножницами. Начался сезон. Город у нас, вы знаете, старинный, купеческий, особенных тонкостей публика не любит, ей нравятся русские пьески, особенно костюмные; а когда по сцене ходят люди в пиджаках и, не умея понять, кто, что или кого любит, скучноватыми словами обыденно говорят про это – в чём тут рассеяние скуки и развлечение? А Лариса Антоновна любила именно такие, новейшие пьесы играть – Гауптмана, Ибсена. Поэтому, когда товарка её Соснина, сварливая баба, играла «Чародейку» или «Марию Стюарт», публика шла в театр охотно, а Ларису Антоновну не любили, и, хотя Павлов писал о ней очень похвально, смотреть её ходили только дамы из-за модных костюмов, да молодёжь, а партер и ложи пустовали. Полных сборов она не делала, и это очень раздражало её.
– «В нашем мире, где не любить – невозможно, а любить – не умеют, театр мог бы научить любви к людям, к женщине, к жизни», – говорила она.
– Жила – широко; если не играет, то уж вечером у неё неизменно гости, ужин, вино, катанье на тройках. И все вокруг неё – как безумные. Павлов, зелёный, кашляя и задыхаясь, кричит:
– «Будем как солнце!» – Бемер, водевильная, цинические песенки поёт, Брагин, конечно, о евреях чушь порет, Маметкулов ржёт конём и тут же кричат – бог, смерть, любовь! Мороз по коже подирает от этой сумятицы. А Лариса Антоновна сидит царицей и нехорошо, чуждо улыбается. Часто вспоминал я слова Коли: действительно, вот – зажёг человек костёр, смотрит, как в нём сгорают люди в пепел, а самому одиноко и холодно.
– В такие вечера моя любовь к Ларисе Антоновне сапоги-скороходы надевала, а всех этих людей хотелось мне на мыло переварить. Мы, я и Коля, наблюдаем друг за другом, как два вора, намеренные украсть одну и ту же вещь, но каждый в свою пользу. Я думаю, что Лариса Антоновна понимала нас; как-то, выпив с горя, она задорно спросила:
– «А что, милые братья, не боитесь вы, что я съем вас?»
– Да. Так и спросила. Я – промолчал, а Коля ответил умной шуткой:
– «Пусть лучше съест львица, но не исцарапает кухонная кошка».
– Иногда мы с Колей, впадая в тоску, откровенно спрашивали друг друга:
– «Что, брат?»
– И – смеялись. Даже – смеялись. Коля, как-то, сказал:
– «Она солнечный зайчик».
– Вскоре мы перестали смеяться.
– Явился в городе англичанин Вильям Проктор, пеньковое дело интересовало его; по-русски он говорил плохо, и Маметкулов познакомил его с Ларисой Антоновной, она знала и английский и французский языки. И вот, знаете, сел этот Проктор монументом около неё и сидит, ворочая серыми глазищами. Высокий, точно литой весь, лицо загорелое, лоб разрублен, и что-то непреклонное в нём. Курит ужасно, водку пьёт, как телёнок молоко, и не пьянеет, только глаза щурит. Вид у него в это время такой, как будто удивляют его люди, но он им не верит и удивления не хочет показать. Только однажды, когда очень талантливая актриса, Соня Званцева, спела ему детскую песню, он прищёлкнул языком, точно выстрелил, и сказал ей:
– «Спасибо. Это больше всего, что я знаю».
– Поцеловал ей руку и спешно ушёл, ни с кем не простясь. С этого случая Лариса Антоновна сразу стала как-то тише, явилась у неё эдакая нега кошачья в движениях… ну, одним словом, вы понимаете…
– А Коля мой ещё более потемнел, вытянулся.
– «Вот, говорит, настоящий охотник на нашего зверя, этот – не промахнётся».
– Учиться Коля бросил, лежит в кровати до полудня, потом ходит целый день по комнатам в туфлях, неодетый и назойливо свистит. А я, узнав, что англичанин – картёжник, познакомил его в клубе с одним товарищем прокурора, о нём говорили, что он играет нечисто, но ловко. Я надеялся, что он выпотрошит англичанина. Он и выпотрошил. Но проигрыш частью пришлось мне заплатить. Позвала меня Лариса Антоновна и говорит:
– «Дайте мне пятьдесят тысяч под вексель».
– «Пожалуйста». – Дела её я знал лучше, чем сама она, и, разумеется, понял, зачем ей деньги. Не дать – не мог. Если б она приказала: «Приготовьте постель, у меня Проктор ночует!» – так я бы, вероятно, приготовил и постель. Может быть, зарезался бы потом. А вернее, нет. Не зарезался бы и тут. Ведь живу же. А бывало и хуже Проктора. Он скоро уехал, а Лариса Антоновна осталась в сердитой печали и ещё более резво начала кутить. Коля тоже пристрастился к вину. Очень тяжело вспоминать всё, очень, господи! Я предлагал ему: съезди за границу, в Петербург, в Сибирь. А он говорит: едем вместе.
– «Голубчик, ты же видишь, – у меня нет шансов».
– Он хмуро отвечает:
– «Погода – женского рода. Вот почему и капризна погода. А ты – хитрый, ты терпеливый, ты можешь дождаться хорошей погоды и даже – создать её».
– Он начал говорить злобно, насмешливо и смотрел на меня нехорошо. Сидит, качает ногою и, насвистывая, так смотрит, что мне становится тесно в одной комнате с ним.
– Весь пост Лариса Антоновна прожила в городе, на пасхе снова начались спектакли, а в среду на фоминой, ночью, Коля застрелился в Театральном садике, вот тут, за углом. Что-то вышло у него с Ларисой Антоновной, неизвестно что, но – вышло. Накануне смерти он был у неё, они вместе ходили на кладбище на могилу Павлова. Да. Застрелился Коля в сердце. Привезли его домой, завыл я волком, и всё для меня провалилось в чёрный мрак, как будто вихрем бросило в колодезь, в яму и там вертит, кружит, бьёт. Помню: зубы Коли насмешливо оскалены, а под его левым соском на груди – пятнышко, точно паучок. Ни крови, ничего, а только тёмный паучок. Потом такая, знаете, ненависть вспыхнула к Ларисе Антоновне, что, явись она в этот час, не знаю, что сделал бы я, но – было бы ей плохо. Приехала она с Брагиным к ночи, уже темно было, и вот так же дождь шумел, я её встретил в зале, закричал на неё, затопал, но она молча и так, знаете, властно отстранила меня рукою, спрашивает грубо:
– «Где?»
– Накидка, вроде театрального плаща, вся обрызгана дождём, опустилась с плеча и ползёт по полу. Лицо Ларисы Антоновны белое, до синевы, глаза нестерпимо горят, и весь вид такой, как будто из страшной сказки она пришла. Встала на колени пред диваном, где лежал брат, гладит лицо его одной рукой, а другой крестится, громко говорит:
– «Ну, прости, мальчик, прости! Ведь я говорила тебе… боже мой. Прости…»
– Я тоже стою на коленях рядом с нею, шепчу:
– «Это вы сделали. Ваше дело…» – Говорю, а злобы на неё нет у меня, только страшно очень и такая, знаете, пустота во мне, ясность, всё вижу, всё замечаю, каждое изменение её лица, каждое движение пальцев.
– «Молчите, говорит она, молчите!»
– И тоже погладила лицо моё ладонью, как будто и я мёртвый. Страшно горячая рука была у неё и дрожала, и я весь дрожал. Встала она, подошла к окну.
– «Дайте, говорит, крепкого вина». Пригласил я её к себе; этот подлый скелет Брагин тоже пошёл с нами, очки протирает, как будто ничего не случилось. Велел я подать вина, чаю, и вот, сударь мой, с этой ночи началась жизнь, недоступная никакому воображению. Выпила она фужер портвейна, потом – чаю с коньяком, и сразу вспыхнула вся, глаза ещё более дико разгорелись, – глаза у неё, как это видно и на портретах, – были насмешливые, всем чужие. Заговорила она угнетающе и грубо, никак я не мог подумать, что женщина образованная и красивая решится говорить так обнажённо и сокрушительно.
– «Вот, говорит, убил себя милый, умный мальчик, потому что я не уступила его желанию. Но – что же мне делать? Неужели я должна покорно отдаваться в руки всех, кто меня хочет? Брагину, который третий год ожидает своего часа, вам – вы ведь, конечно, тоже надеетесь видеть меня на своей постели? Но послушайте, неужели за то, что бог наградил меня красотой, я должна платить каждому, кто её хочет, если даже он противен мне?»
– Я, знаете, даже покачнулся от стыда и страха, услышав её слова. Страшно было то, что понял я – была правда в её словах, обнаружили они предо мною жизнь её с другой, очень трудной стороны. А Брагин, тоже выпивши, скорчив свою костлявую рожу, говорит:
– «Ларисочка, я не люблю драм, не верю в драмы. Всё очень просто. Богатый студент застрелился? Ничего. Со святыми упокой, а для вас – рекламочка».
– Я схватил его за шиворот, хотел ударить, но Лариса Антоновна отвела мою руку, точно я бессильный ребёнок.
– «Оставьте его, говорит, он негодяй. Очень талантлив, но – негодяй. Может быть, потому и талантлив. Хорошие люди редко бывают талантливы».
– Брагин, подлец, согласился с нею:
– «Это – верно. Я притворяюсь хорошим только на сцене, и это мне всегда самому смешно, оттого и публика смеётся. Публике приятно видеть, что хорошее – смешно и жалко…»
– А Лариса Антоновна говорит свои отчаянные слова:
– «У меня есть цель, я хочу изгнать со сцены пошлость, вымести старый мусор, показать душу современной женщины, которая во многом переросла сама себя и не знает, что ей делать с собою? Ей мало любви, мало материнства, у неё есть ещё что-то. Что? Я не знаю, но – что-то есть».
– Тысячу раз слышал я потом эти речи, тысячу раз!
– «Мне трудно, говорит. Мне очень трудно! На сцене я всё ещё чужой человек. На пути моём становятся люди, мешают жить, работать, хватают за ноги, и вот – ложатся трупами… Ваш Коля – умный, милый, но не надо, не надо же мне никого».
– Говорит она и всё пьёт вино, как пожар заливая. Пил Брагин, я тоже. Я допился до слёз, жалко было мне Ларису Антоновну, себя, Колю. Её – особенно. Встал на колени пред нею и говорю, что могу всю жизнь служить ей, всю жизнь, как собака. А она, погладив волосы мои, согласилась:
– «Да, говорит, Петруша, у вас верная, честная, собачья душа, я знаю».
– О, боже мой, боже мой…
Что-то зашуршало в углу около печи. Человек вздохнул, покачнулся и, подняв оплывшую свечу, осветил угол.
– Там – крыса. Она в этот час всегда начинает… скребётся.
Потом он долго неподвижным взглядом смотрел в окно, там дождь неустанно чертил сеть косых линий, оплетая ими огонь фонаря. Чёрные полушария плыли в тусклом пузыре света – шли под зонтами люди из театра.
Кто-то под самым окном крикнул:
– Нет. Не могу.
– В ту ночь я полюбил Ларису Антоновну настоящей, безответной любовью. Летом она сняла дачу на Оке, под Рязанью, я часто ездил туда к ней и видел: живёт она, как всегда, шумно, суетно, охотятся на неё разные новые люди. Спрашиваю:
– «Мешают они вам?»
– «Да, говорит, мне все мешают, а помогает жить только один человек – вы, Петруша».
– Конечно, – мне праздник такие её слова, а она была щедра на них и этим ещё крепче привязывала меня к себе. Она и вообще была щедра. Непонятно это: она – не добрая была, а на ласку словом не скупилась, деньги тоже швыряла, как шелуху, и очень нужно было следить, чтобы не ограбили её разные ловкачи, промышляющие корм жалобами на несчастия свои. Деньги – она давала людям с такой улыбкой, что, будь я нищим, и то бы десяти копеек не попросил у неё. Презирала она людей, неудачливых же – особенно брезгливо. Бывало, слушает чьи-нибудь сетования на жизнь и вдруг улыбнётся глазами, прищурится и скажет:
– «Ах, как мы несчастны!»
– Слова эти, как сугроб снега, падали на меня, и, боясь её презрения, я молчал пред нею о несчастии моём, почерпая все радости жизни в заботах и тревогах о ней. Встречала она меня всегда приветливо, как родного, и, представляя знакомым, говорила внушительно:
– «Прошу любить, это бескорыстный друг мой».
– Люди же, разумеется, считали, что она живёт со мною. Да. «Прошу любить». Меня и полюбила комическая актриса Соня Званцева, дама миловидная, талантливая, добрая и неистощимой весёлости; она жила вместе с Ларисой Антоновной. Сидел я с нею в саду, над Окой, любуясь закатом солнца, жаркий такой вечер был, пахучий, липа цвела. Закурив папироску, Соня спрашивает:
– «Что, Петруша, бедный рыцарь, трудно вам?»
– «Нет, говорю, ничего». – Боялся правду сказать, зная, что, если заговорю, – буду жаловаться на Ларису Антоновну.
– «Полноте, милый, говорит, разве я не вижу? Третий год наблюдаю. И – позвольте сказать прямо:
Понапрасну, мальчик, ходишь,
Понапрасну ножки бьёшь,
Ничего ты не получишь,
Понапрасну пропадёшь!
– А, вот, я, говорит, люблю вас, хоть и непристойно женщине первой говорить это. Люблю. Очень. Потому что – вижу, как вы умеете любить, и жаль мне вас хорошей, бабьей, материнской жалостью».
– Смутился я, встал, и – хоть в реку прыгнуть! А река, знаете, течёт, течёт, мутная, как моя жизнь. На глазах Сони – слёзы, а говорит она, смеясь.
– «Так я вас люблю, что даже больно. Как девчонка. Вот как…»
– Я, очень глупо, сказал:
– «Благодарю вас, только…»
– «Цыц! – говорит она тихонько и руку протянула, точно отталкивая меня. – Уходите. Но в случае чего помните, что есть на земле человек, который любит вас попросту, всей душой, без фигур. А у Ларисы душу умишко съел…»
– Всё бы это было хорошо, хотя и печально, не скажи она последних слов о душе Ларисы Антоновны. Обидно стало мне. Я душу её, может быть, и не понимал, но любил и чувствовал. А тут человек из соперничества, из ревности уничтожает дорогую эту душу. Поклонился я ей суховато, и осталась Званцева на скамье, покуривая, а я ушёл в лес. И такая схватила там за сердце меня лютая тоска, что, поверите ли, впервые за всю мою жизнь заплакал я. Трясусь весь и плачу, понимая, что, может быть, единственно возможное для меня счастие сам оттолкнул. И за Ларису Антоновну обидно. В таком был состоянии, что, не заметив, на муравьиную кучу сел, и закусали меня муравьи. Кусают, а я не понимаю, что это такое, сижу. Потом должен был идти купаться и вытряхивать платье, белье. Всю ночь прогулял на берегу, а в душе, знаете, эдакое чёрное пожарище и разрушение всех сил. Утром, после завтрака, Лариса Антоновна позвала меня к себе, говорит резко:
– «Софья из-за вас сыграла мне драматическую сцену и очень плохо, это не её амплуа. Что вы отказались от её предложения – это довольно глупо, но – ваше дело. Если же вы, сударь, жаловались ей на меня, так это трижды глупо, но – уже моё дело. Жаловались?»
– «И не думал», говорю.
– Посмотрела она на меня, улыбнулась этой улыбкой, пронзающей душу.
– «Кажется, говорит, правда. Вот что, сударь, вы от меня не ждите ничего, у вас со мной никогда не будет никаких романов, так и запишите на память себе. Наконец, я вообще довольна тем, что вы отказались от Софьи. И за себя и за неё. Ей с вами скоро стало бы скучно, а мне без вас – неудобно. Видите, каков я зверь?»
– В тот день была она в белом кружевном платье, и сквозь кружево сияет тело её, – смотреть больно. Всё на ней белое, чулки, туфельки, каштановые волосы коронуют голову её, и сердито-насмешливо улыбаются глаза. Лежит на кушетке, туфля с ноги упала, пятка круглая, точно яблоко. В комнате – солнце, цветы, – невыразимо великолепна была она в цветах и солнце. Страшная сила красота женщины, сударь мой…
– Вспомнил я Колины слова: «Солнечный зайчик…»
– Помолчав, она говорит задумчиво:
– «Вы, Петруша, не знаете, как талантлива Софья. Ей развернуться негде, для неё нет пьес. Если б мне половину её таланта! А она вот хочет быть женою мыловара. Послушайте, бросьте вы это ваше мыло, зачем вам оно?»
– «Хорошо», говорю.
– Фабрика действительно не нужна была мне, я уже знал, что останусь на всю жизнь одинок. Возвратясь домой, я предложил управляющему, Мортону, найти покупателя, но он изумился, рассердился и сказал, что не продаст никому, а сам купит. Так и сделал, я ему продал всё очень выгодно для него, он был достойный человек. А я поехал в Рязань, где играла Лариса Антоновна, поселился там в гостинице. И вот началась моя новая жизнь, двенадцать лет жил я этой трёпаной жизнью, двенадцать лет-с! Трудно было привыкнуть к бродяжеству, безделью, к цыганству, к разным грязненьким гостиницам, меблированным комнатам, к жизни среди людей всегда новых, всегда чужих. Был я как бы зерно, которое судьба, на мельнице своей, мелет с песком. Неисчислимо на Руси количество людей, которые живут неизвестно зачем, – кажется, я уже говорил, что всего больше таких людей около театра, около обмана. Потому что театр – насквозь обман. А Лариса Антоновна играла правдиво, обнажённо, без прикрас, и даже когда она говорила самые густо театральные слова; публика не верила ей, другие же актрисы, нарядной фальшью этих слов, вызывали у публики искренний восторг и слёзы сочувствия. Я и сам скажу: Лариса Антоновна неинтересно играла, хотя я не люблю и не понимаю никакой игры, кроме музыки. Трудно было понять: хорошего или плохого человека изображает Лариса Антоновна? Публика же требует ясности, думать она не любит, предпочитая говорить. Это и законно: каждый человек стремится к упрощению жизни, каждому из нас курица гораздо понятнее, чем ласточка. А простота Ларисы Антоновны была загадочна, и потому хотя красотой её очень восхищались, но успеха она не имела. Конечно, она видела это, и это мучило её; вижу я – начинает она всё больше презирать людей. Бывало, выпьет и, пристукивая кулачком по столу, сверкая глазами, убеждает сама себя:
– «Врёте, скоты, я заставлю понять меня, заставлю. Театр – не забава…»
– Безмерно жалел я её; она сердится, а я мысленно уговариваю:
«Бросьте всё это, не мечите перед свиньями бисера души вашей».
– И молюсь: господи, столкни её с этого пути! А она – своё:
– «Заставлю любить меня».
– В обыденном, грязненьком смысле слова её, разумеется, любили каждый сезон, в каждом городе. Смешно и горько было мне видеть натужное волнение гимназистов, студентов, взрослых опытных охотников за любовью, противно наблюдать, как старые, брыластые псы, с одышкою и вставными челюстями, вертелись и выли, истекая слюною вожделения. И – кутежи! Кутить она привыкала всё чаще, пила всё больше, но вино на неё почти не действовало, крепка была. Только зарумянится да зрачки станут шире, а глаза прищурит ещё насмешливее и режет взглядом, как ножом. Язык у неё тоже беспощаден был, а иногда она говорила так грубо, точно пощёчины сыпала. Очень назойливо и нахально ухаживал за нею прокурор в Херсоне, слащавый такой, лощёный, с лисьей мордой и холодными руками покойника; любил он говорить по-французски и всегда читал одни и те же стишки:
Я – и нож и – вместе – рана,
Оскорблённая щека
И разящая рука.
Кроткой жертве, мне – тирана
Сердце злобное дано…
– Как-то, за ужином, он поцеловал ей руку, а Лариса Антоновна, брезгливо вытирая поцелуй его платком, громко и убийственно спросила:
– «У вас – насморк?»
– Он позеленел и так замигал глазами, точно его ослепило.
– Говорила она и хуже этого, резкие и даже неприличные слова не стесняли её, всегда приобретая в устах её особенную остроту. К поклонникам она относилась задорно, капризно и очень любила стравливать их одного с другим. В Минске за нею ухаживали вице-губернатор и фабрикант, так она их так стравила, что разыгрался скандал на весь город и даже в столичных газетах писали о нём. Там она увлеклась виолончелистом из оркестра, мальчишкой-евреем, но вскоре велела мне дать ему стипендию и отправила в Вену учиться. Да, забыл я: комик этот, Брагин, удавился на крюке от лампы, прислав Ларисе Антоновне и мне гнусные письма. Жил негодяем и умереть прилично не решился… Христа играть хотел, хе-хе! Это вот тоже, знаете, весьма часто замечал я: чем подлее человек, тем упрямее стремится играть благородную роль. Некоторым это даже удаётся… Хотите ещё вина?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.