Текст книги "С Всероссийской выставки"
Автор книги: Максим Горький
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
[7]
Синематограф Люмьера
Боюсь, что я очень беспорядочный корреспондент, – не докончив описания фабрично-заводского отдела, пишу о синематографе. Но меня, быть может, извиняет желание передать вам впечатление свежим.
Синематограф – это движущаяся фотография. На большой экран, помещённый в тёмной комнате, отбрасывается сноп электрического света, и вот на полотне экрана появляется большая – аршина два с половиной длины и полтора в высоту – фотография. Это улица Парижа. Вы видите экипажи, детей, пешеходов, застывших в живых позах, деревья, покрытые листвой. Всё это неподвижно: общий тон – серый тон гравюры, все фигуры и предметы вам кажутся в одну десятую натуральной величины.
И вдруг что-то где-то звучно щёлкает, картина вздрагивает, вы не верите глазам.
Экипажи идут с экрана прямо на вас, пешеходы идут, дети играют с собачкой, дрожат листья на деревьях, едут велосипедисты – и всё это, являясь откуда-то из перспективы картины, быстро двигается, приближается к краям картины, исчезает за ними, появляется из-за них, идёт вглубь, уменьшается, исчезает за углами зданий, за линией экипажей, друг за другом… Пред вами кипит странная жизнь – настоящая, живая, лихорадочная жизнь главного нервного узла Франции, – жизнь, которая мчится между двух рядов многоэтажных зданий, как Терек в Дарьяле, и она вся такая маленькая, серая, однообразная, невыразимо странная.
И вдруг – она исчезает. Пред глазами просто кусок белого полотна в широкой чёрной раме, и кажется, что на нём не было ничего. Кто-то вызвал в вашем воображении то, что якобы видели глаза, – и только. Становится как-то неопределённо жутко.
Но вот снова картина: садовник поливает цветы. Струя воды, вырываясь из рукава, падает на ветви деревьев, на клумбы, траву, на чашечки цветов, и листья колеблются под брызгами.
Мальчишка, оборванный, с лицом хитро улыбающимся, является в саду и становится на рукав сзади садовника. Струя воды становится всё тоньше и слабее. Садовник недоумевает, мальчишка еле сдерживает смех – видно, как у него надулись щёки, и вот в момент, когда садовник подносит брандспойт к своему носу, желая посмотреть, не засорился ли он, мальчишка отнимает ногу с рукава, струя воды бьёт в лицо садовника – вам кажется, что и на вас попадут брызги, вы невольно отодвигаетесь… А на экране мокрый садовник бегает за озорником мальчишкой; они убегают вдаль, становятся меньше, наконец, у самого края картины, готовые упасть из неё на пол, они борются, – мальчишка пойман, садовник рвёт его за ухо и шлёпает ниже спины… Они исчезают. Вы поражены этой живой, полной движения сценой, совершающейся в полном безмолвии.
А на экране – новая картина: трое солидных людей играют в вист. Вистует бритый господин с физиономией важного чиновника, смеющийся, должно быть, густым басовым смехом; против него нервный и сухой партнёр тревожно хватает со стола карты, и на сером лице его – жадность. Третий наливает в стаканы пиво, которое принёс лакей, и, поставив на стол, стал за спиной нервного игрока, с напряжённым любопытством глядя в его карты. Игроки мечут карты и… разражаются безмолвным хохотом теней. Смеются все, смеётся и лакей, взявшись за бока и становясь неприличным у стола этих солидных буржуа. И этот беззвучный смех, смех одних серых мускулов на серых, трепещущих от возбуждения лицах, – так фантастичен. От него веет на вас каким-то холодом, чем-то слишком не похожим на живую жизнь.
Смеясь, как тени, они исчезают, как тени…
На вас идёт издали курьерский поезд – берегитесь! Он мчится, точно им выстрелили из громадной пушки, он мчится прямо на вас, грозя раздавить; начальник станции торопливо бежит рядом с ним. Безмолвный, бесшумный локомотив у самого края картины… Публика нервно двигает стульями – эта махина железа и стали в следующую секунду ринется во тьму комнаты и всё раздавит… Но, появившись из серой стены, локомотив исчезает за рампой экрана, и цепь вагонов останавливается. Обычная картина сутолоки при прибытии поезда на станцию. Серые люди безмолвно кричат, молча смеются, бесшумно ходят, беззвучно целуются.
Ваши нервы натягиваются, воображение переносит вас в какую-то неестественно однотонную жизнь, жизнь без красок и без звуков, но полную движения, – жизнь привидений или людей, проклятых проклятием вечного молчания, – людей, у которых отняли все краски жизни, все её звуки, а это почти всё её лучшее…
Страшно видеть это серое движение серых теней, безмолвных и бесшумных. Уж не намёк ли это на жизнь будущего? Что бы это ни было – это расстраивает нервы. Этому изобретению, ввиду его поражающей оригинальности, можно безошибочно предречь широкое распространение. Настолько ли велика его продуктивность, чтобы сравняться с тратой нервной силы; возможно ли его полезное применение в такой мере, чтоб оно окупило то нервное напряжение, которое расходуется на это зрелище? Это важный вопрос, это тем более важный вопрос, что наши нервы всё более и более треплются и слабеют, всё более развинчиваются, всё менее сильно реагируют на простые «впечатления бытия» и всё острее жаждут новых, острых, необыденных, жгучих, странных впечатлений. Синематограф даёт их: и нервы будут изощряться с одной стороны и тупеть с другой; в них будет всё более развиваться жажда таких странных, фантастичных впечатлений, какие даёт он, и всё менее будут они желать и уметь схватывать обыденные, простые впечатления жизни. Нас может далеко, очень далеко завести эта жажда странностей и новизны, и «Кабачок смерти» из Парижа конца девятнадцатого века может переехать в Москву в начале двадцатого.
Я позабыл ещё сказать, что синематограф показывают у Омона – у нашего знаменитого Шарля Омона, бывшего конюха генерала Буадеффра, как говорят.
Пока милейший Шарль привёз только сто двадцать француженок – «звёздочек» и около десятка «звёзд», – и его синематограф показывает пока ещё очень приличные картины, как видите. Но это, конечно, ненадолго, и следует ожидать, что синематограф будет показывать «пикантные» сцены из жизни парижского полусвета. «Пикантное» здесь понимают как развратное, и никак не иначе.
Помимо перечисленных мною картин, есть ещё две.
Лион. С фабрики расходятся работницы. Толпа живых, подвижных, весело хохочущих женщин выступает из широких ворот, разбегается по экрану и исчезает. Все они такие милые, с такими скромными, облагороженными трудом живыми личиками. А на них из тьмы комнаты смотрят их землячки, интенсивно весёлые, неестественно шумные, экстравагантно одетые, немножко подкрашенные и не способные понять своих лионских землячек.
Другая картина – «Семейный завтрак». Скромная пара супругов с толстым первенцем «бебе» сидит за столом.
«Она» варит кофе на спиртовой лампе и с любовной улыбкой смотрит, как её молодой красавец муж кормит с ложечки сына, – кормит и смеётся смехом счастливца. За окном колышутся листья деревьев, – бесшумно колышутся; «бебе» улыбается отцу всей своей толстой мордочкой, на всём лежит такой хороший, задушевно простой тон.
И на эту картину смотрят женщины, лишённые счастья иметь мужа и детей, весёлые женщины «от Омона», возбуждающие удивление и зависть у порядочных дам своим уменьем одеваться и презрение, гадливое чувство своей профессией. Они смотрят и смеются… но весьма возможно, что сердца их щемит тоска. И, быть может, эта серая картина счастья, безмолвная картина жизни теней является для них тенью прошлого, тенью прошлых дум и грёз о возможности такой же жизни, как эта, но жизни с ясным, звучным смехом, жизни с красками. И, может быть, многие из них, глядя на эту картину, хотели бы плакать, но не могут и должны смеяться, ибо такая уж у них профессия печально-смешная…
Эти две картины являются у Омона чем-то вроде жестокой, едкой иронии над женщинами его зала, и, несомненно, их уберут. Их – я уверен – скоро, очень скоро заменят картинами в жанре, более подходящем к «концерту-паризьен» и к запросам ярмарки, и синематограф, научное значение которого для меня пока непонятно, послужит вкусам ярмарки и разврату ярмарочного люда.
Он будет показывать иллюстрации к сочинениям де Сада и к похождениям кавалера Фоблаза [14]14
Имеется в виду роман французского писателя Луве де-Кувре «Приключения кавалера Фоблаза». – Ред.
[Закрыть]; он может дать ярмарке картины бесчисленных падений мадемуазель Нана, воспитанницы парижской буржуазии, любимого детища Эмиля Золя. Он, раньше чем послужить науке и помочь совершенствованию людей, послужит нижегородской ярмарке и поможет популяризации разврата. Люмьер заимствовал идею движущейся фотографии у Эдисона, – заимствовал, развил и выполнил её… и, наверное, не предвидел, где и пред кем будет демонстрироваться его изобретение!
Удивляюсь, как это ярмарка недосмотрела и почему это до сей поры Омон-Тулон-Ломач и К° не утилизируют, в видах увеселения и развлечения, рентгеновских лучей? Это недосмотр, и очень крупный.
А впрочем? Быть может, завтра появятся у Омона на сцене и лучи Рентгена, применённые как-нибудь к «пляске живота». Нет ничего на земле настолько великого и прекрасного, чего бы человек не мог опошлить и выпачкать, и даже на облаках, на которых ранее жили идеалы и грёзы, ныне хотят печатать объявления, кажется, об усовершенствованных клозетах.
Ещё не печатали об этом?
Всё равно – скоро будут.
[8]
11 июля
Вчера вечером была устроена примерная иллюминация кремля. С Волги – это нечто сказочное. На тёмной массе гор, поросших пышной зеленью, вдруг вспыхнули тысячи разноцветных огней – точно на город упали звёзды с неба. Решено ещё увеличить количество лампочек. Всюду в городе устраиваются транспаранты, щиты, арки и прочее.
Декораторы завалены работой, пиротехники тоже; хоры певчих репетируют какую-то кантату. Город чистится, моется, красится, работают и днём и ночью.
Оригинальна будет триумфальная арка при въезде на мост с ярмарки – корабль, оснащённый и как бы летящий в воздухе.
– Мы, – говорил недавно один купеческий оратор на частном обеде, – мы в настоящие дни представляем главенствующее сословие в стране, самое богатое и умное. Капитал, главная движущая жизнью сила, в наших руках, и, значит, вся жизнь в нашем распоряжении…
Но «самое умное» сословие ещё не выработало и тени сословной солидарности, и, не имея никакого представления о единстве своих интересов, несомненно, пойдут все на всех и каждый против каждого. Я так и представляю себе этот съезд в виде ребячьей игры в «малу кучу» [15]15
Речь идёт о торгово-промышленном съезде в Н. Новгороде в 1896 году – Ред.
[Закрыть]. Разница только та, что ребятишки-то все уже с бородами. Вы знаете эту игру? Толпа мальчишек бросается друг на друга, сбивает друг друга с ног, падает на упавших, наваливается на них, толкает в кучу тех, что ещё стоят на ногах, и вот на земле образуется живая кишащая масса тел… В этой занятной игре очень скверно тем, которые попадают вниз.
Как новость сообщаю: вчера, при экспертизе экспонатов группы химических производств, в фабрично-заводском отделе совершилось маленькое, так сказать, спорадическое «торжество русской промышленности».
Осмотрев витрину Ушакова из Елабуги, Вятской губернии, производящего технические кислоты, соли и гончарную химическую посуду, эксперты разразились громом рукоплесканий по адресу экспонента за его успехи в деле химических производств.
Ушаков уже имеет три герба – решено хлопотать о высшей награде и сделать в этом смысле доклад государю.
Фабрикаты Ушакова стоят вне конкуренции с другими однородными производствами; их у нас всего тринадцать, и все они разбросаны друг от друга на далёкие расстояния: три в Московской губернии, два в Петербурге, два в Костромской губернии, в Ярославле, в Новгороде, в Нахичевани и в Вятке, – из них только семь работают то же, что и Ушаков. На ход экспертизы и на её оценку завтраки перед её операциями и ужины после – не влияют. Это мне говорил один из экспертов, хорошо знакомый с Ушаковым и с производством технических кислот. Я ему верю.
Ещё новость: Омон, антрепренёр Лили Дарто, покушавшейся на самоубийство и ныне выздоравливающей, решил выдать ей всё обусловленное контрактом содержание, а её товарищи по профессии собрали ей очень крупную сумму денег. Мне очень приятно отметить «человеческое» в «кафе-кабацком», и я буду надеяться, что вам, читатель, тоже приятно знать, что деятелям омоновской сцены, популяризаторам разнузданных развлечений, ничто человеческое не чуждо.
Это хорошо. Но, знаете, иногда видеть добродетель в пороке – ужасно неловко, я говорю вообще, не относя ругательских эпитетов к омоновской труппе и имея в виду публику – вообще публику. Порой среди неё попадаются такие субъекты, для которых нет казни, достаточно вознаграждающей их за все их деяния. И вдруг в таком индивидууме, которого и раздавить-то гадко, и вдруг, говорю, в этаком субъекте на момент блеснёт человек. Этот проблеск есть в одно и то же время и обстоятельство, смягчающее вину индивидуума, и нечто такое, что, заставляя вас признать в нём человека, лишает вас возможности предохранить жизнь от влияния на неё его яда, ставит вас с ним рядом. Христианство учит нас видеть в каждом ближнем брата, но метрическими справками не докажешь братства всех со всеми, и самолюбие порядочного человека всегда будет против братства с непорядочным. Я хотел бы видеть порядочных людей порядочнее, а подлецов ещё подлее, – будь это так – жить было бы удобнее. А по нынешним временам в порядочных людях то и дело видишь нечто, не идущее к их амплуа, а подлецы то и дело совершают добродетельные поступки. «Минул век богатырей!» [16]16
Изменённая вторая строфа стихотворения Дениса Давыдова «Современная песня». У Давыдова: «То был век богатырей, Но смешались шашки…» – Ред.
[Закрыть] Да, минул! Нет ни крупных злодеев, ни крупных честных людей.
– А какое это имеет отношение к Всероссийской выставке?
Никакого, читатель, никакого! Но я сызмальства склонен к «мудрости эллинской, филозофией зовомой, сиречь любомудрием», и прошу прощения за сию склонность мою. У всякого человека есть недостатки более или менее скверные, – об этом я уже сказал на десять строк выше и ещё раз повторяю – я против этого!
Или добродетель или порок – прочь лигатуру! Это крайность? Конечно, потому что это хорошая идея, а все хорошие идеи именно потому в большинстве случаев плохи и не применимы к жизни, что грешат крайностью.
[9]
Отдел художественный
Сказать что-либо хорошее, положительное о русском искусстве на Всероссийской выставке – задача такая тяжёлая и трудная, что я с наслаждением сложил бы её на кого-нибудь из моих добрых знакомых, вполне заслуживших маленькую неприятность с моей стороны. Но я должен говорить о том впечатлении, которое производит на публику русское искусство, и – да поможет мне бог, а художники пусть не обижаются на меня, – ведь я менее всего виноват в том, что их искусство то слишком бледно, то слишком ярко и никогда не охватывает зрителя, не заставляет его чувствовать и думать.
Здание художественного отдела с внешней стороны очень красиво: колонны ионического стиля, ниши, портики, стеклянный купол в центре здания – всё это создаёт солидный ансамбль, и если бы убрать из ниш некоторые из гипсовых статуй, украшающих их, ансамбль был бы ещё полнее. Так, например, в одной из ниш помещён атлет, рвущий цепь о колено и весьма нелепо поставленный на одну ногу. В другой нише курносый гений простёр крылья и руки над фигурой, очень неприлично свалившейся к его ногам и обнимающей их так, что средняя часть её туловища смотрит в небо совсем как мортира береговой обороны. Входя в отдел, вы прежде всего попадаете в круг, где расставлены скульптуры: пред вами гипсовая «Русалка» господина Бондаревского. Это не очень толстая, но весьма некрасивая женщина, раскинувшаяся на прибрежном песке, и… больше ничего.
Дальше ещё нагая женщина. Она взгромоздилась на сфинкса и, простирая вперёд, через его голову, свои руки, загадочно улыбается. Её сотворил господин Пащенко, и сотворил, должно быть, специально для возбуждения недоумения в публике. Она называется «Сфинкс». Но что такое она, и зачем она? Можно бы не ставить таких вопросов, если б «Сфинкс» был красив.
Есть Антокольский. Стоит его «Иисус Христос», первоначальный эскиз, созданный ещё в 1874 году, «Христианская мученица», «Нестор». Далеко уже назади то время, когда Некрасов советовал Антокольскому изваять «Гарантию и Субсидию» [17]17
См. поэму Н. А. Некрасова «Современники», часть вторая. – Ред.
[Закрыть], но Антокольский и до сей поры не сделал этого и пропустил самый удобный момент, ибо на земле нет места для статуи Субсидии более удобного, чем нижегородская выставка. Здесь её следовало бы поставить рядом с обелиском и окружить алтарями; благовония на них курились бы и день и ночь… Об этом здесь есть кому позаботиться.
Но «на нет и суда нет»; будем говорить о том, что есть. Есть статуя Беклемишева «Как хороши, как свежи были розы». Это элегическая и изящная вещица. Есть бронзовый «Прометей, несущий огонь», его принимают за факельщика, который удирает со всех ног от воскресшего покойника. Затем очень много публики собирают вокруг себя бюсты и статуэтки Гинцбурга, но интерес, возбуждаемый ими, следует частью перенести на счёт репутации тех людей, которых в бронзе и мраморе представил художник.
Двенадцать знаменитостей, изображённых господином Гинцбургом – Толстой, Спасович, Менделеев, Рубинштейн, Шишкин, Стасов и другие – слишком хорошо известны для того, чтоб публика проходила мимо них.
Затем, к чести Одессы, много внимания привлекают работы её художника Эдуардса, тонко выполненные и хорошо задуманные. Другой художник из Таврии, Яцуньский, дал две вещи-гипс: просто «Клоун» и гипс окрашенный – «Цыганка». Искусство господина Яцуньского не из тех, которые вызывают лестные о них отзывы. Господин Пащенко, кроме «Сфинкса», выставил ещё урну для пепла «Горе» и вазу для цветов. Урна – маленькая, красивая и очень печальная фигурка женщины, склонившейся к земле. Но хотя всё это и так, однако где же русская скульптура? Вся тут?
Ищем её дальше. Всех скульптурных произведений пятьдесят пять, выставленных шестнадцатью художниками. У Гинцбурга пятнадцать работ, у Эдуардса тринадцать, остальные, за исключенном Антокольского, Беклемишева и Дилон, у которой статуэтка и две головки тоже очень хороши, – остальные молчат. И мы будем молчать о них, если они ничего не говорят ни уму, ни сердцу. Итак, русская скульптура на Всероссийской выставке довольно-таки неважна, выражаясь мягко. Неважна, ибо и то, что хорошо, то есть приятно для глаза, не представляет собою ничего такого, что поражало бы зрителя, будило бы в нём мысль и облагораживало его чувство. Хорошо, да, – но и только.
Перейдём к живописи. Около тысячи картин собраны в отделе, и среди них есть картины художников с такими именами, как Айвазовский, Маковский, Бруни, Киселев, Шишкин, Левитан, Ендогуров, Бодаревский, Поленов, Бонч-Томашевский, Ярошенко и другие. Подавляющее большинство – люди с малой силой в душе и в руке, но с громадными претензиями на оригинальность и со склонностью к новшествам, вроде импрессионизма. Выставлено очень много видов Кавказа, и если судить о Кавказе по ним, то необходимо придёшь к заключению, что горы Кавказа сплошь созданы природой из разных овощей и представляют собой нечто вроде винегрета или пудинга купеческой кухарки, которая в него насовала и мармелада, и чернослива, и винной ягоды, всего, что нашлось у неё под рукой. Зачем эти горы из разноцветных камней, – горы вроде екатеринбургских гротов-пресс-папье и под соусом серого тумана? Зачем и кому нужны эти большие полотна, изображающие такие неестественные горы и такой шерстяной туман?
2
Решительно не понимаю, почему это современное молодое искусство ставит своей задачей искажение природы, изображая её такими щедрыми на разнообразие красок кистями, с таким протокольным, геометрически правильным водружением камня на камень и с такой небрежностью к правде природы. Кажется, что горы писались по воспоминанию о них и что это воспоминание было затуманено чем-то очень далёким от Кавказа, совершенно не похожим на него.
Не лучше обстоит дело с водой. Айвазовский, конечно, водяной гений, но всё-таки простому смертному, бывавшему на море, я уверен, никогда не приводилось встречать те волны, которые он изображает. Солнце – великий чародей, но и оно не в состоянии превратить морскую воду в клюквенный кисель, как это часто делает Айвазовский.
Крыжицкий изображает Волгу у её слияния с Окой, Днепр под Киевом, ещё и ещё Волгу. Бог с ним, конечно, но тот, кто описывал ему Волгу и Днепр, очевидно, видел их давно уже и всего только один раз. Левитан даёт воду – «Лесистый берег», «На Волге ветрено», «Лилии-ненюфары». Первые две картины достаточно известны. Лилии очень хороши, но вода, из которой они смотрят, какая-то мазутообразная и совершенно не имеет перспективы. У остальных художников вода то напоминает о стекле, то о зельтерской, только что налитой из бутылки в стакан.
В одной раме она без движения и даже не способна к нему, в другой она что-то очень уж подозрительно пенится.
Лес даёт Шишкин – лесовик прославленный. И вообще говорить об именах, более или менее известных, – бесполезно, читатель знает их, они уж старички, и картины их довольно стары, знакомы по отзывам печати или по выставкам, на которых они появились впервые. Да я и не претендую на роль художественного критика, я имею намерение передать моё, личное впечатление и тот «глас народа», который часто касался моих ушей во время посещения мною отдела.
– Это хуже куда Третьяковской галереи! – говорили одни.
– Бедно. Слабо. Плохо, – более определённо выражались другие, и я согласен с ними.
Бедно и слабо русское искусство на Всероссийской выставке, если судить о нём по образцам его, выставленным в художественном отделе. Исключая Васнецова, недавно доставленной в отдел картинки Семирадского-Боткина и перечисленных выше, большинство поразительно бесцветно или слишком цветисто. Сюжеты не оригинальны, исполнение не сильно, не живо, не изящно…
Я не говорю о Куриар и ещё двух-трёх художниках-артистах, но о тех десятках, которые пишут картины, кажется, только потому, что больше ничего не умеют делать.
Бросается в глаза отсутствие жанра. Кажется, господа русские художники видят горы, реки, леса и степи своей страны, но не видят и не знают её народа. Быт этого народа, изображённый сильной кистью и смелой рукой, не находит, очевидно, себе места на полотнах современных художников. Жанровые картины почти отсутствуют в массе пейзажей, и, право, маленькая Финляндия может служить уроком России, в лице её художников. Финляндцы выставили около восьмидесяти картин, из них до двух третей – жанр, и хороший жанр. Вот, например, картина Альстедта «Горе», – вы сразу видите, что художник глубоко чувствовал то, что писал. Картина изображает кладбище: между могил – группа людей, среди неё гробик, в нём ребёнок. Лица девочек, поющих надгробные молитвы, прелестны, – так много горя в них и во всех, кто стоит около гробика… Не оригинальная эта тема, но вы сразу видите, что она написана вдохновенно и горячо и что это маленькое горе близко сердцу художника. Картина Эрнефельта «Пожога» изображает людей, роющихся на пожарище в золе и в пепле, среди тлеющих углей, – и сколько в нём, в этом полотне, драмы, горя, скорби! На первом плане стоит девочка с испуганным, выпачканным в саже личиком, и в каждой жилке её лица, в руках, во всей фигуре – сколько жизни, сколько чувства! Прекрасна картина Галлонена «У костра». В лесу, на снегу, среди печальных, покрытых инеем деревьев, горит – живым огнём – костёр, и трое финнов сидят вокруг его. На их лицах – как и на всём вокруг них – дрожат багровые отблески огня. Сначала эта картина кажется грубой, потом она оживает и охватывает вас. Вы чувствуете, что ещё ярче, чем огонь костра, горит сердце художника любовью к своей суровой стране и к людям её – хмурым, печальным, утомлённым борьбою с ней, бедным людям. И с каждой жанровой картины финляндца бьёт в глаза эта любовь к своей стране и к её людям, а именно этого-то и недостаёт нашим художникам.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.