Текст книги "Красный свет"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Дешков приехал домой, поднялся на третий этаж. Глебовна убралась в его комнате – пахло мылом и свежим бельем. Он присел к столу, потрогал фарфорового львенка, мать подарила на совершеннолетие. Сели пить чай из китайского сервиза – и зрение вернулось, глаза открылись сами собой. Желтый паркет блестел, люстра со стеклянными подвесками сверкала, корешки книг серебрились тиснением фамилий, чашка с синими драконами стояла на блюдце с красными драконами – мать всегда все ставила невпопад. Время было позднее, он устал с дороги, но не спал: ждал, когда придут – они ведь всегда приходят ночью.
Сидел, не раздеваясь, на постели. Зашел отец, сел рядом.
Дешков ничего не спрашивал.
– Они ведь что скажут, – отец разговаривал сам с собой, смотрел в пол, – они скажут: зачем вы поддерживали концепцию легких мотострелковых подразделений, создание легких танков и даже вредительскую теорию – запустить в производство танки на колесах? Они скажут: вам что, непонятно, что нашей стране нужны тяжелые танки? Завтра война – оборону как будете держать?
– Разве ты отвечал за танки?
– Самое дикое, – сказал отец, – что даже я не знаю, что там за Михаилом числится. Потому что есть, конечно, такое, чего я не понимал и не понимаю. Зачем сегодня легкие мотострелковые части? Конечно, он набегался в Гражданскую войну из Тамбова в Кронштадт, теперь ему нужны солдаты на автомобилях. Но Гражданская война кончилась. Для большой войны танки нужны тяжелые. Мы не Германия. Нам план Шлиффена ни к чему.
Так они сидели и молчали. Отец пошел на кухню, налил в чашки холодной воды, дал одну чашку Дешкову. Сидели, пили воду.
– Или чаю заварим?
– Вода лучше.
– Да, вода лучше.
– Германия – страна маленькая, воюет на два фронта. Молниеносная война на Западном фронте – всеми силами сразу – и тут же все силы на Восточный фронт. Дороги отличные, расписание немецкое. Раз-два, и с одной армией успеваешь на оба фронта. Армию делить нельзя, для этого легкие танки и сделаны. Но Россия не может так воевать! У нас до Маньчжурии две недели пути! Нам надо держать оба фронта! Тяжелые танки нужны!
Отец подошел к окну, посмотрел на улицу, вернулся, снова сел.
– Ты постарайся уснуть. Скоро светать будет. Наверное, уже не приедут. Не бойся.
– Спокойной ночи, отец.
Однако отец медлил, не уходил, и Дешков подумал, как же хорошо вот так сидеть – и прохладный ветерок в окно, и деревья в парке шумят, и слышно, как кричит ночная птица. Редко они с отцом видятся, и если бы не беда, то и сегодня бы вот так не сидели.
– Ты детей рожай, – сказал ему отец, как тогда, на прогулке в парке, – ты с этим не тяни. На Рихтеров посмотри, на соседей. Четверо сыновей. И как липнут к отцу. Евреи, они каждого берегут, их мало. А у нас, у русских, полдеревни полегло – и ничего. У нас лишних ртов много. Дураки мы.
– Хорошо, буду детей рожать, – и Дешков улыбнулся.
– Вот завтра и начинай. А сейчас давай спать.
Но не уходил, сидел рядом. Дешков посмотрел на него сбоку – подумал, что люди стареют как собаки: шкура обвисает на шее, голова клонится вниз.
– Ты не думай ерунды, я здоров, – сказал отец, – просто устал очень. И мать жалко. Присмотри за ней, если что.
– А что может быть?
– Ничего не может быть, конечно. Вины за мной нет. Ты не бойся.
Отец встал.
– Хорошо посидели, спасибо тебе. Мать береги, понял?
Страх прошел, и он уснул. Утром отец сказал ему «не бойся» еще раз. Они сели завтракать, мать намазала белую буханку медом, дала сыну – и тут пришли за отцом. Вошли сразу четверо, толкаясь плечами в прихожей, отодвинули Глебовну к вешалке – мол, стой смирно, тетка, не шевелись. Двое в полевой форме, двое в кожанках. Мать отставила чашку, протянула к Сергею руки – то ли защиты просила, то ли просила собой не рисковать. Отец вышел навстречу конвою слегка прихрамывая. Не сказал ни слова, не спросил, зачем пришли, не попросил ордер, просто пошел вперед и встал так, чтобы не дать им пройти глубоко в комнату. Сперва Дешков подумал, что отец хочет прикрыть его и мать, но отец, прихрамывая, чуть сместился к окну – и Дешков понял, что отец сейчас будет стрелять. Отец нарочно встал к окну, чтобы убрать семью с линии огня. Дешков знал: так менялось отцовское лицо перед тем, как он совершал свои дикие и нежданные поступки. Лицо отца в такие минуты словно цепенело – это особое состояние, его и сам Дешков пережил, когда страх ослепил его в Хабаровске: точно заморозили тебе глаза. Таким было лицо отца, когда на их улице татарин вырвал сумочку у матери, и мать упала на асфальт. Отец с Дешковым были рядом, но татарин не понял, что они все вместе. Тогда лицо отца тоже оцепенело, а через секунду он уже всадил дуло своего наградного кольта татарину под подбородок. Серые глаза его и сейчас смотрели без всякого выражения, точно он никого и не видел перед собой – отец не задавал вопросов, не возмущался. И Дешков понял, что отец будет стрелять. Ведь отец говорил, что всегда есть последний шанс. Сейчас он выдернет из-за спины кольт, сейчас. Отец всегда носил оружие под пиджаком, сзади, просовывая дуло за брючный ремень, даже дома так ходил, – вот сейчас, сейчас он выхватит револьвер. Но опера рассыпались по квартире, один оказался за спиной у матери, а еще один встал подле Сергея Дешкова, и не было точки для стрельбы. Отец посмотрел на жену, посмотрел на сына и стрелять не стал. Только кивнул матери и ничего и не сказал. Когда в коридоре надевал пальто, выбросил из-за спины оружие – револьвер мягко упал в валенки, Дешков видел куда. В тот день обыск не провели; а когда пришли с обыском через два дня, уже ни кольта не было в квартире, ни матери, ни самого Дешкова. Дешков действовал, как и учил отец, стремительно: отправил мать в Архангельск – там жила школьная подруга. Пришли – а в квартире пусто, даже кота Кузю увезли в Архангельск. Сам Дешков решил не прятаться, пожил два дня у друзей, потом явился с документами в райвоенкомат. Почему задержались? Виноват – и руку к козырьку. Бумаги взяли, посмотрели, вернули, сказали, что вызовут, спросили адрес. Дал старый адрес. Пожил неполный месяц у Щербатовых, потомственных чекистов. Жить у них оказалось неприятно, Щербатовы не верили, что отец – шпион, однако не сомневались в виновности Тухачевского. Отец Щербатова, который еще у Менжинского работал, неприятный человек с нервным тиком, говорил Дешкову каждый день: «Твой отец мог не знать, кому помогает». Потом Дешков жил у Рихтеров, в еврейской семье, эмигрировавшей в Россию из Аргентины. Рихтеры как раз проводили троих сыновей на испанскую войну, в квартире было свободно. Моисей Рихтер открыл для Дешкова комнату старшего сына – живи сколько хочешь.
Дешков прожил у Рихтеров полгода, читал книги Рихтеров – все по истории Рима – и ходил на свидания к Дарье, девушке из дома Наркомфина на площади Восстания. Они встречались еще до отправки Дешкова в Хабаровск, и сейчас он к ней зашел – сказать, что отца арестовали. Сразу сказать не получилось – полгода они просто встречались, два раза в месяц ходили гулять по бульварам, иногда в кино. Однажды шли по улице Герцена, и наконец он решился. Рассказ получился нелепый.
– Отца, наверное, уже расстреляли, – сказал Дешков зачем-то, – но мой отец не шпион, это ошибка. – Про Тухачевского не сказал, про Гамарника тоже не упомянул.
– Мне родители уже говорили, что у вас беда. Я думала, тебе тяжело про это. Если у нас будет мальчик, назовем его Гришей, как твоего папу, – сказала Дарья.
И неожиданно Дешков сказал:
– Назовем Яковом. – Он думал не про Гамарника, он думал про Иакова, отца народов; надо было восстановить род.
Жениться Дешкову не следовало, но они поженились. Свидетелем на свадьбе был Соломон Рихтер, младший сын Моисея, который в Испанию не уехал по возрасту – ему было семнадцать. Пока Дешков жил у Рихтеров, он с Соломоном успел подружиться – юноша ему нравился.
– Вы останетесь жить у нас, Сергей? – спрашивал Соломон.
– Спасибо, но пора и честь знать.
От Рихтеров они съехали, нашли подвал в Астрадамском проезде. Пол земляной, но отопление имелось, жить можно. Переехали в подвал, стали жильцами у Бобрусовых.
Так прошло еще полтора года. Рихтеры давали деньги в долг – долг, который Дешков никогда им не вернул. Работать Дешкова не брали, просили справку из военной части, о том, что демобилизован, а такой справки у него не было. Он пошел в военкомат – сдаваться, сказал, что сменил адрес, спросил, что делать. Посоветовали ждать и не волноваться, о нем помнят. И он ждал – а чего ждал, непонятно; как выяснилось – ждал войны. Из друзей (их прежде было много) осталось трое – Соломон Рихтер, Андрей Щербатов и хулиган Коля Ракитов; все знакомы еще с детства и жили в одном дворе.
Ракитов жил в бараке, вокруг него клубились странные люди – инвалиды, подростки с косыми взглядами, бездомные татары, которые только приехали в Москву и не получили ни прописки, ни справок с работы. Ракитов гулял по двору в длинном пиджаке с двумя разрезами, с квадратными серебряными пуговицами, он называл этот пиджак «французским»; Ракитов держал руки в карманах и плевал себе и прохожим под ноги. Он пропадал на недели, потом появлялся с деньгами, много пил. Судя по всему, Ракитов занимался противозаконными делами, но сын репрессированного военного не чувствовал, что у него больше оснований на безоблачную жизнь, чем у Николая Ракитова. Они курили во дворе, у кустов барбариса, и Ракитов сплевывал желтую слюну в кусты и давал советы.
– Возьми свою Дашку и дерни на юг. Билеты не бери, не надо. Подойди к вагону и проводнику на лапу дай. Он вас приткнет в вагон. На юге тепло, объякоритесь в деревне под Новороссийском, кто тебя найдет?
– Что я там делать буду?
– Сливы кушать, чачу пить.
– На что сливы покупать, Коля? Где работать?
– А здесь ты работаешь? Приедешь – не заявляй о себе, не иди в сельсовет. Иди по хатам, наймись батраком.
– Будто они о батраках не докладывают.
– Дурак ты. Как раз о батраках они не докладывают, кому охота кулаком слыть. Ты меня слушай, Серега.
Щербатов работал в НКВД и, подходя к Дешкову во дворе, говорил тихо и многозначительно – давал понять, что про Дешкова все известно. Кому известно и что именно известно – не говорил.
– У тебя небось документы какие-никакие остались? Письма например. Или фотографии. Ты бы пошел, мой совет, добровольно все сдал. Тебе простят.
– Какие у меня документы? Ты о чем?
– Ты сам можешь не знать важности документа. Не знаешь, что в письмах содержится. Там между строк написано. Отдай профессионалам.
– В письмах? Между строк? И нет у меня писем.
– А тебе разве отец не писал?
– Нет никаких писем.
– Ну, как знаешь. Я совет дал, – и Щербатов смотрел внимательно.
В другой раз подошел и тихо спросил:
– Ты детей Уборевича и Якира знаешь?
– Кого?
– Петра Якира, сына предателя и шпиона Якира. И Владимиру Уборевич, дочь шпиона Уборевича.
– Владимиру?
– Имя такое, женское. Мужское имя – Владимир, женское – Владимира.
– Как у Ленина?
– Осторожней произноси имя Ленина. Не мешай великое имя с именами врагов народа. Знаешь детей Якира и Уборевича?
– Нет, не знаю. Они, наверное, маленькие еще.
– Ага, все-таки знаешь… Арестовали твоего знакомого Петра. Не ребенок он, нашел ребенка! Пятнадцать лет, сознательный возраст. Ответит по закону. И дочь Уборевича тоже арестовали. И Тухачевских взяли. А тебя не трогают. Удивительно. Как думаешь, почему?
– Почему? – спросил Дешков.
– Потому что у тебя есть друг, Щербатов, – и Щербатов смотрел на Дешкова значительно и пристально, – и твой друг за тебя поручился. Сказал, что ты добровольно все бумаги отдашь.
– Какие бумаги?
– Письма всякие.
– Нет у меня писем.
– Ну, смотри. Я ведь за тебя поручился.
– Где ж я тебе письма возьму?
– А про мать свою ты ничего не слышал?
– Откуда?
– И писем у тебя нет?
– Нет.
И в третий раз подошел к нему Щербатов спустя полгода. Щербатов, должно быть, продвинулся по службе – где он служил, толком никто не знал, но догадывались – и теперь он так научился смотреть, словно обыскивал собеседника, взглядом проверял карманы, пазуху, подкладку пальто. Пройдется взглядом по левой руке, перейдет на правую, осмотрит воротник, потом изучает подбородок. В наши дни так сотрудники банка ощупывают взглядом клиента: есть ли в данном гражданине реальный интерес – или одни копейки? А в те годы так смотрели на человека работники органов: проверяли каждую деталь. Щербатов осмотрел Дешкова и спросил:
– Жена твоя почему не работает?
– Работает. В сельскохозяйственной академии, лаборантом.
– Видят ее часто во дворе. Гуляет много.
– Болеет последнюю неделю, на работу не выходит.
– А по двору гуляет.
– Душно в подвале.
– Просто люди вопросы задают. Почему сноха врага народа – на работу не ходит? Она что, лучше других?
– Ходит она на работу! – страшно прозвучали слова «сноха врага народа».
– Мне-то все равно. Другим не все равно. Я тебя по-соседски защищал.
– Спасибо. – Дешков старался поймать взгляд Щербатова, но взгляд был особенный. Щербатов глядел цепко и вертко; посмотрит внимательно в одну точку и тут же переведет глаза на другое место. Не успеть было за его взглядом.
– Ну, ты приглядывай за женой, приглядывай, – сказал Щербатов и пошел прочь, только еще добавил: – Бумаги не надумал отдать?
– Какие бумаги?
– Ну, я предупредил.
Дешков прятал отцовское оружие на дне ведра, вместе с фотографиями и письмами. Одно письмо перечитывал часто, пока не выучил наизусть. Письма были завернуты в отцовскую гимнастерку, придавлены сверху свертками с посудой. Сегодня, когда пришла повестка, Дешков вынул из ведра свертки с посудой, вынул тетради со стихами, перевязанные шнурком от ботинка, вынул отцовские письма к матери, отцовские тетради, потом достал со дна кольт, развернул тряпку, освободил длинное стальное дуло. Он подержал кольт на ладони, покачал тяжелый ствол, потом пристроил в кобуру под левой рукой. Походил по комнате, подумал, достал револьвер из кобуры и сунул за спину, за ремень. Так учил отец: выхватить оружие можно неожиданно, кольт под пиджаком незаметен, и вообще много преимуществ. Так Григорий Дешков и носил оружие. В армии, конечно, свои правила, но он умудрился до самой своей смерти проходить с пустой кобурой, в которой, случалось, носил водку, бутерброды, штабные карты – а револьвер всегда был сзади, под ремнем, дулом доставал до копчика. И когда ему командовали: «Руки в гору! Левой рукой медленно отстегнул кобуру – и три шага назад!» – он хладнокровно подчинялся приказу, медленно отстегивал пустую кобуру левой рукой, а правой уже нашаривал за спиной холодную перламутровую рукоять.
Дешков упаковал письма и посуду обратно в ведро, ведро задвинул под кровать – высокая кровать, на высоких ножках, под ней собралось все их имущество: Дашкино зимнее пальто, несколько книг из домашней библиотеки, подаренный Моисеем Рихтером «Das Kapital» Маркса в оригинале – кто, интересно, читать будет? – и рукописи отца. Рукописи он так и не разобрал, хотя сотни раз давал себе слово – но как их разберешь? Где? На колене прикажете разложить сочинение об истории Государства Российского? Отец всю жизнь писал записки и заметки, неряшливым почерком в общих тетрадках. Дашка когда-нибудь разберет, подумал Дешков, а если сын родится – вот сыну и будет работа. Дешкову стало легко и свободно – оттого что все свои дела он мог отныне забыть и переложить на жену. А уж как она справится да и справится ли – это теперь от него не зависит. Справится, наверное. Дашка сильная.
Дешков потуже затянул ремень, поправил рукоять револьвера, одернул пиджак, взбежал по четырем подвальным ступеням, толкнул дверь на улицу. Солнышко, глаза слепит. Лето все-таки.
2
Когда началась война, Фридрих Холин понял, что теперь он ничего не успеет. Хотел исправить жизнь, а не получится исправить. Все откладывал, думал, есть время, по крайней мере год в запасе, а потом, когда год проходил, надеялся на другой год. А тут война. И он осмотрел свою жизнь как осматривают комнату – из конца в конец – и нашел ее неубранной. Как же так?
Говорил по радио Молотов, а Фридрих думал о том, что упустил время. По крайней мере несколько спокойных лет у тебя, дурня, было – что ж ты их не использовал? Смотрел на жену, которая привыкла к монотонной и дурной жизни. Они могли быть счастливы – вот как соседи Щербатовы, у Щербатовых все хорошо! От них всегда пахнет жирной едой, они варят щи с мясом, из их веселого подвала на весь дом тяжело пахнет щами – и слышно, как дружно семья питается, звякают щербатовские ложки в тарелках. И слышно, как заливисто хохочет жена – смешливая жена у Щербатова! Они могли жить, как соседи Дешковы – те всегда ходили, взявшись за руки, у Дешковых получилось жить дружно, а у них не получилось. Теперь жена Фридриха Холина ходила к странным старушкам, молилась вечерами, в дом принесла иконку – а Фридрих ревновал к иконке, ярился на старушек, думал: ничего, Люба, мы еще поживем, ты прости меня, я еще тебе докажу. Я еще смогу тебя сделать счастливой, я отработаю, ты увидишь! Он ждал, что печальный роман с Анной прекратится сам собой, так, чтобы никого не обидеть.
Пересекала двор нищенка, а он смотрел на нищенку и думал: вот, если я Анну брошу, она останется такой же одинокой, как эта нищенка. И будет сидеть в чужом дворе на лавочке, кутаться в платок. Никого нельзя бросить, ты должен всех защитить, твердил он себе. Но как это сделать практически? Зарплаты не хватит, чтобы всем сразу помогать. Собрать всех в одной квартире? Неужели нельзя договориться? Нет, не получится… Отчего Люба с Анной не могут договориться? Почему женское счастье такое себялюбивое, что его не делят на всех? И просторная квартира в четыре комнаты в Астрадамском проезде не принесла счастья – не получилось построить быт. Вот сын растет, а мать его плачет ночами, и отец выходит курить на балкон. Ничего, говорил он себе, я сумею справиться, я найду нужные слова. Дайте мне время, дайте мне собраться с силами, дайте собраться с мыслями, я докажу! А тут война.
И с работой получилось нелепо. Невозможно подписывать заметки именем «Фридрих», когда немцы под Москвой. Невозможно писать заметки в «Вечернюю Москву», когда хочется роман написать. И каждый день та же проблема: хорошо, я сяду за роман, а семью кормить кто будет? Люба сказала, что он им ничего не должен: «Мы с Пашей проживем, садись работай». Но это так говорится только, а завтра денег не станет – что тогда? И требуется улыбаться жестокой редакторше Фрумкиной, ловить ее вороний цепкий взгляд. Она все чувствует, Фрумкина, у нее нюх! Из газетного мира легко выйти, вот обратно уже не пустят – место займут за полдня. Надо было однажды решиться, смести прочь со стола крошки поденной работы – заметки, интервью, гадостный газетный сор – к черту, в корзину! А черновики романа имелись, первая глава написана, отложена до лучших времен. Все думал: завтра сяду за роман. А тут война с Германией.
Родители Фридриха Холина говорили своим друзьям, что воспитывают сына на немецких романтиках. Мальчика назвали в честь Фридриха Энгельса, но ведь были еще и драматург Фридрих Шиллер, и писатель Фридрих Шлегель, и философ Фридрих Шеллинг. И даже Иоганн Вольфганг Гёте, величайший гений, имел третье имя – Фридрих! Германская культура (так учил русского мальчика Фридриха отец) сформулировала важнейшее для нового мира понятие – личность! Нам, говорил мальчику отец, в коммунистической России, очень важно сохранить преемственность великой гуманистической культуры. Отец читал маленькому Фриде строчки Гёте:
Höchstes Glück der Erdenkinder
Sei nur die Persönlichkeit.
(Высшее счастье детей земли
Есть только одно – Личность!)
Папа прочел строчки по-немецки и рассказал, что не всякий человек – личность. В людях много звериного, дикого. Мы еще не вполне состоялись как люди, звание «человек» надо заслужить, говорил отец. А «личность» – это высшая точка развития человеческого существа, понимаешь? Личность – это неповторимый, ни на кого не похожий человек, с особым внутренним миром. Исключи из себя все стадное, преодолей в себе природу. Трудно не стать игрушкой толпы. Это ежедневный труд, Фридрих. Личности – это герои, которые живут наперекор стихии бессознательного, которые подвергают все сомнению.
Как обычно, слова отца подействовали на мальчика магически. Фридрих гулял по Астрадамскому проезду, придирчиво присматривался к отдельным прохожим и прикидывал: «Дядя Алеша Тихомиров – личность или нет? Вряд ли. Не похоже. Скажи ему слово «личность», так он только рот откроет. А тетя Лена Петрова? Тоже, пожалуй, не личность. Куда ей, толстой неграмотной дуре. Знает только свои пирожки с рисом печь. Ничего не читала. Про Гёте, наверное, и не слышала. В ней, если вдуматься, звериного начала даже больше, чем в остальных. В нормальном человеке, папа говорит, половина звериного, а в тете Лене – наверное, три четверти звериного начала. А в Андрее Щербатове?» И Фридрих как-то спросил своего школьного приятеля:
– Скажи, Щербатов, ты – личность?
– Что? – сказал подозрительный Щербатов.
– Как ты думаешь, в тебе чего больше – звериного начала или человеческого?
– Что я, по-твоему, на четвереньках хожу? – рассвирепел Щербатов.
– Не злись, подумай хорошенько. Ты хочешь иметь по всякому вопросу свое мнение, подвергать все сомнению? Хочешь или нет?
– А что – обязательно надо?
– Если хочешь стать личностью.
– А зачем личностью становиться?
– Ну ты даешь! Да это самое лучшее, что может с человеком случиться!
– Ладно, уговорил. Буду личностью. Вот, например, дважды два – четыре. Так в школе сказали. Это надо подвергать сомнению?
Фридрих задумался. С одной стороны, ясно сказано: «Подвергай все сомнению». Но ведь, пожалуй, дважды два всегда будет четыре, подвергай ты этот факт сомнению или нет.
– Чего молчишь?
– Подвергаю сомнению твои слова, – с достоинством сказал Фридрих. – Ладно, дважды два – можно не подвергать.
– А трижды три?
– Вообще можешь не подвергать сомнению таблицу умножения.
– А правила уличного движения? Надо подвергать сомнению или нет?
– Правила движения – тоже не надо.
– Так ведь под машину попадешь, пока личностью станешь, – сказал Андрей Щербатов ядовито. – А время года надо подвергать сомнению? Например, на улице зима, а ты пойдешь в школу в трусах.
– Что ты ко мне пристал!
– Я к тебе пристал? Это ты ко мне пристал. А школьные отметки надо подвергать сомнению?
– Думаю, надо, – сказал Фридрих.
Каждый день, идя в школу, Фридрих напевал вполголоса строки Иоганна Вольфганга Гёте, заученные наизусть. Звучало это так: «Хохстес глюк дер эрденкиндер ист нур ди персонлихкайт!» Последнее слово он выкрикивал громко: «Персонлихкайт!» Звучало более торжественно, чем скользкое слово «личность». Вот бы подойти тогда к Щербатову и спросить: «Ты, Щербатов, – персонлихкайт? Или нет?» И Фридрих бормотал слова песенки, а когда подходило к «персонлихкайту», выкрикивал последнее слово, будто обвинял мир в отсутствии личностей. Немецкие слова выговаривались плохо и «хохстес глюк» постепенно превратилось в «ох ты глюк», а «дер эндеркиндер» стало «дыриндер», а от «ист нур ди» осталось только «и». Сохранилось без изменений только волшебное слово «персонлихкайт». Заклинание стало звучать так: «Ох ты глюк дыриндер и персонлихкайт!»
Подойдя на перемене к Любе Василенко, Фридрих сделал значительное лицо и спросил:
– Тебе, Любовь, прочесть стихи Иоганна Гёте? – и, получив утвердительный ответ, выпалил: – Ох ты глюк дырындер и персонлихкайт!
– А перевести можешь?
– Это стихи о том, что не каждый может стать личностью, но только тот, кто подвергает все сомнению.
– Здорово!
– Подвергать сомнению следует все, но в разумных пределах. Правила таблицы умножения сомнению не подвергают.
– Про это в стихах сказано?
– Я прочитал главную строку. Про то, что надо побороть звериное начало и стать личностью. Ох ты глюк дыриндер – значит: откажись от животного начала в себе! И стань Личностью, человеком с большой буквы. Персонлихкайт, если хочешь по-немецки.
Люба Василенко завороженно смотрела на Фридриха.
– Немецкий – это язык мысли, – заметил Фридрих. – Емкий, сдержанный, логичный.
– Как красиво.
– Я обязательно выучу немецкий и, может быть, даже свой роман напишу по-немецки.
Он всем, с самого детства, говорил, что напишет великий роман. Все это было шестнадцать лет назад – а сейчас отец его умер, они с Любой уже двенадцать лет женаты, вот Паше десять исполнилось, и роман он не написал. А теперь еще и война с Германией.
В газете «Вечерняя Москва» Фридрих Холин должен был сочинять отчеты о жизни прифронтового города – ведь Москва стала прифронтовым городом. Быть советским журналистом и носить имя «Фридрих» стало неудобно. Обнаружилось, что помимо поэта Фридриха Шиллера – имелись еще Фридрих Ницше, который придумал теорию сверхчеловека, и Фридрих Паулюс, гитлеровский генерал. Да еще оказалось, что план нападения на Россию называется «Барбаросса» по имени императора Фридриха Барбароссы, который некогда возглавил крестовый поход. Теперь представляться Фридрихом было неприятно – и Холин подписывался инициалами, чтобы не писать немецкое имя. Впрочем, вскоре он понял, что вся газета состоит сплошь из инициалов.
Газета «Вечерняя Москва» от Московского комитета ВКП(б) и Моссовета, орган печати, москвичами любимый – ответственность огромная. «Пиши проверенные данные, десять раз проверь!» – говорит редактор, но зачем проверять, если ничего конкретного не пишем? Все полгода сводки о боях писали так: «В боях под станицей М. подбиты 18 танков и 25 бронемашин противника… Под селом Н. в боях уничтожено 30 единиц техники».
Эти заметки Холина пугали. Он стал складывать цифры и получил ошеломляющий результат: за первую половину осени фашисты потеряли около шестисот танков – а это целая армия, даже Холин знал. Армия танков горела под Москвой – но почему-то название села указано невнятно. Он спросил у заведующего отделом Щетининой:
– А почему не даем названия села полностью? Шифр зачем?
– Ты хочешь всех оповестить о расположении советских войск? Это, может быть, военная тайна.
– От кого тайна?
– От немцев.
– Неужели немцы сами не знают, где потеряли шестьсот танков?
– Откуда ты взял шестьсот танков?
И Холин стал думать, что причина в другом: вероятно, бои слишком близко от Москвы – и в газете боятся дать реальное название села, чтобы не напугать москвичей. Но если бой победный, почему же не сказать? Ведь радостно знать, что победили! Кому-то станет спокойней за родных. А кто-то захочет поехать туда, поговорить с бойцами. Ведь много пишут про союз тыла и фронта. Вот, например, его жена Люба отвезла бы артиллеристам кастрюлю супа. Так почему же не указать название села?
Вот, скажем, статья о партизанах Югославии. Написано: «В Ягодине уничтожена авиационная база» – это понятно. «В Загребе взорван склад боеприпасов» – тоже понятно. Так там партизаны, в Загребе, им уж точно скрываться необходимо. А у нас регулярные войска.
И вдруг он понял, что это все выдуманные истории: нет никакого села М., нет никакого села Н. Не было победного боя, не подбили семнадцать танков, и восемнадцать танков не подбили тоже. Ничего вообще не подбили, не подожгли бронетехнику врага, катится армия назад, вот уже ставят ежи противотанковые на Можайском шоссе, вот уже и окопы роют. Подбили двести единиц техники у села М.! Покажите, где же это село! Господи, зачем так врать!
Заметки писала лично Фрумкина, ответственный секретарь газеты. Первую половину дня она тратила на собственные сочинения, потом занималась проверкой чужой работы. Страшная Фрумкина, главный цензор Главлита, была переведена в их газету на пост ответственного секретаря дабы вычищать вредные элементы, оставшиеся от политики Зиновьева. Ираида Аркадьевна Фрумкина была особой низкого роста, ходила на кривых ногах и курила папиросы «Тройка». Зубы у нее были желтыми от никотина, а глаза черными, и в ее глазах не отражался свет. Фрумкина подолгу смотрела своими пустыми цепкими глазами в глаза сотруднику, затягивалась желтым дымом, и сотруднику делалось страшно. Посмотрев с минуту неподвижным взглядом, Фрумкина говорила сотруднику: «Здравствуйте», – и проходила мимо, загребая пол кривыми ногами. Никто вслух этого не произносил, но все знали, что в Главлите состав редакции заметно поредел после доносов Фрумкиной. Популярного в Москве журналиста Бориса Сиповского забрали прямо из здания Главлита, зашли в комнату редакции, сказали: «Пройдемте, Сиповский», – и Сиповский прошел. А Ефим Гулыгин, заместитель Фрумкиной, повесился, просто взял – и повесился. Гулыгин жил в коммунальной квартире на Татарской улице, дом номер семь. Жиличка из комнаты напротив хотела одолжить у него денег до вторника (у нее во вторник получка), стучала, звала. Женщина настырная, просунула карандаш в дверную щель, откинула крючок – а он, голубчик, на батарее парового отопления висит, язык вывалил. В чем таком провинился Гулыгин, сотрудники «Вечерней Москвы» не знали – а что повесился, знали отлично.
Ираида Фрумкина читала всякую статью, не пропускала ни единого короткого сообщения без подробного осмотра, она не полагалась ни на редактора, ни на корректора. Читала тексты долго, медленно водя выпуклыми вороньими глазами по строчкам. Со стороны казалось, Фрумкина ощупывает строчки глазами, берет каждую букву, вынимает из слова, разминает, потом ставит на место. На лоб Фрумкиной падала черная челка без единого седого волоска, бодрая такая челочка, боевая, и Фрумкина иногда встряхивала головой, откидывая челку, чтобы не мешала видеть страницу. В этот момент лицо ее делалось задорным, веселым, и казалось, что с ней можно договориться. В один из таких моментов Холин изловчился и встрял с вопросом, зачем так подолгу смотреть на страницу? Фрумкина медленно осмотрела лицо Холина, водя пустыми глазами по его чертам точно по газетным строчкам. Потом сказала:
– Я или делаю свою работу хорошо, или не берусь ее делать совсем, – и опять принялась медленно ощупывать глазами лицо Холина. Ощупала, отвернулась к странице, стала щупать страницу.
Заметка Холина, которую она изучала, называлась «Большой день», и в ней описывался парад на Красной площади Седьмого ноября. Начиналась заметка словами «Падал снег». Фрумкина медленно ощупала эту фразу, перешла к следующей: «Небо, набухшее тучами, не было ярким». Потом прочла следующую: «Но удивительно светлым выглядел этот день в столице». Ощупала и эту фразу.
Дошла до последнего абзаца: «Грозные слова об истреблении всех немцев, пробравшихся в нашу страну для ее порабощения, вновь вызвали гул одобрения народа. «Верно! Надо истреблять! Всех до единого!» И долго, дотемна бурлили улицы великого города в праздничном оживлении». Фрумкина смотрела на этот абзац немигающими вороньими глазами, долго щупала слова.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?