Текст книги "Пока мы можем говорить"
Автор книги: Марина Козлова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
– Ты понимаешь… как ты не понимаешь… так нельзя, – сухим, как песок, незнакомым, скрипучим голосом говорит она, так, как будто с трудом складывает во фразу рассыпающиеся слова.
Женя некоторое время смотрит на нее, потом отворачивается к окну, и теперь она видит только его опущенные плечи.
– Да, Анечка, – подозрительно быстро соглашается он.
– Не подходи ко мне.
– Хорошо, Анечка.
– Ты понимаешь, что невозможно все сразу, все в кучу – и про Августину нашу несчастную, и про твою маньчжурскую принцессу, и вот это вот… вот это всё вот… Ты же знаешь, что я…
– Знаю, Анечка, – говорит он, и что-то в его голосе настораживает ее.
Она подходит сбоку и пытается заглянуть ему в лицо.
– Ты что, смеешься?
Он оборачивается, и она видит самые настоящие слезы в его глазах. Женя снимает очки и вытирает глаза ладонью. Он стоит перед ней, опустив голову, и тогда она обнимает его за шею, и он прижимается горячим лицом к ее лицу, и веки у него горячие и мокрые, и плечи вздрагивают под ее рукой.
– Ты что? – пугается Анна. – Ты что, не надо!
– Что же мне делать? – говорит он. – Анечка, мне-то что делать? Я ведь тоже человек…
Наутро она ходит по отделению, натыкаясь на все углы, нервная, злая, несчастная. В конце концов больно ударилась бедром о манипуляционный столик – ну какая зараза выставила его в коридор? Ей хочется заплакать, но не может же заведующая отделением реветь посреди больничного коридора, тем более что она, оказывается, не одна – вон в углу холла сидит на табуреточке тихое молчаливое привидение в сером халате, но стоит подойти и присмотреться – очень красивое привидение, если кому нравятся прозрачные зеленовато-карие глаза на белом лице, длинные белые кисти на коленях, идеальные ключицы цвета слоновой кости. Она всегда красивая, но как будто немного неживая, как будто она – экспонат музея восковых фигур. Пройдет еще месяц-полтора, и порозовеют щеки, глаза реже станут застывать и смотреть в одну точку, она начнет гулять по парку, трогая деревья, и в середине зимы Анна скажет ей – пора, уходи. И выпишет ее в очередной раз, свою ровесницу Дану, которую вот уже четвертый год мучают демоны августа, и поделать с этим, в сущности, ничего нельзя.
«Не было у нее больше сил, – рассказывала Анне тетка Даны, единственная ее близкая родственница. – Все ей на голову валилось, одно за другим, а она уже и не уворачивалась даже, только руками прикрывалась, только голову в плечи втягивала. Стала шума бояться и громкого разговора. Сначала мама с папой и брат в одной машине на минской трассе, были – и нет, потом эти обвинения в контрабанде и таможенных махинациях, которыми якобы ее фирма занималась. Ничего не доказали, ни одного свидетеля со стороны таможни, вообще ни одного свидетеля, но срок условный дали, а как же! Тут Марьянка заболела, а у нее уже ни денег, ничего. Сначала машину продает, потом квартиру закладывает. Тогда же у нее на нервной почве страшная экзема началась, зуд такой, что она в два часа ночи прохладную ванну набирала себе и лежала там до утра. Спать она перестала совсем. Когда муж ее бросал, уже тогда у нее не было сил реагировать, она даже говорить не могла, только сидела и медленно качала головой – как будто соглашалась со всем. Ну а когда Марьянка в августе… Я вот думаю порой… не о справедливости думаю, я же не девочка в платьице белом, справедливости в этом мире отродясь не было и не будет… а о какой-то равномерности, что ли. Вот скажите, Анна Владимировна, за что ей столько, за какие такие страшные прегрешения? Она мне говорила: справлюсь, справлюсь, ничего, тетя Мила, все, что нас не убивает, делает нас сильней. Да… А потом сломалась, обессилела, и все…»
– Иди сюда, Аня, – тихо позвала Дана из своего угла. Шелест ее голоса был таким призрачным, будто сквозняком со стола сдуло листок папиросной бумаги.
Анна подошла, села рядом на жесткий край кадки, в которой вот уже второй год загибался от какой-то вирусной напасти старый фикус. И выкинуть его вроде жалко, и смотреть сил нет.
– Что-то ты мне не нравишься. – Дана вдруг приподняла руку, вылепленную, безо всякого сомнения, кем-то из гениев эпохи Возрождения, и опустила ее на колено Анны.
– Я и себе-то не нравлюсь, – призналась Анна.
– Как-то сижу я дома одна… – Дана смотрела не на Анну, а на заморенный жизнью цветок, Анна же ощущала коленом тепло и неожиданную тяжесть ее руки. – Вот сижу, в окно смотрю, переставляю на подоконнике салфетницу и солонку. Салфетницу – вправо, солонку – влево. Симметрия. Потом наоборот – тоже хорошо вышло. Потом рядышком их поставила. Закрутила у салфетки уголок. Я же теперь всегда одна, вот читать или там телевизор смотреть почему-то не получается. Но так иногда хочется, чтобы кто-то хоть по голове погладил. Или, когда бронхитом заболела, чтобы кто-то спросил: может, молочка тебе согреть? И тут подруга мне звонит, которая, пока я на плаву была, любила со мной периодически пересечься, сухого вина бутылочку приговорить, а то и две. Потом она исчезла надолго. Ну, она не виновата, конечно, у нее свои проблемы были. А тут позвонила, значит, и говорит: «Данка, малыш, так хочу тебя видеть, давай я к тебе приеду часика через два?» Я аж задохнулась от радости. Побежала в супермаркет, притащила вкусняшки всякой, пылищу протерла, все бегом, чтобы успеть. Стою на кухне, режу сыр с колбасой, и тут она снова звонит и говорит: «Малыш, – говорит, – прости засранку, тут один интересный мужчинка в боулинг зовет, и из этого, как ты понимаешь, могут вытечь интересные для меня последствия. Я тебе завтра-послезавтра перезвоню, малыш, ладненько?» – «Хорошо», – говорю я ей, а сама стою и плачу, может быть, впервые за последние полгода, и слезы капают на этот проклятый сыр и стекают по нему к краю тарелки. А на улице ранние зимние сумерки. И ни одной живой души рядом. Завернулась в одеяло и так пролежала почти сутки, только в туалет вставала и воды попить. К чему я это тебе говорю? Тебя любят. Я это наблюдаю уже второй месяц, несмотря на всю вашу смешную конспирацию. Любят до дрожи и даже не считают нужным это скрывать перед тобой. Если взрослый мужик так подставляться готов, как мальчик неопытный, это серьезно. Дорогого стоит. Есть кому гладить тебя по голове, короче. Дура ты, дура дурацкая.
* * *
Впервые за несколько лет Борис не сорвался с постели в половине шестого утра в липком поту и в холодной смутной тревоге, а, напротив, спал как бревно почти до одиннадцати и, проснувшись, долго еще валялся и потягивался, пил «Боржоми» – бутылка обнаружилась на нижней полке прикроватной тумбочки в паре с высоким стаканом. И в этом своем давно забытом чувстве утренней неги даже не сразу вспомнил ночную прогулку Саши к озеру и свое подглядывание за ней, и то, что подглядывал не только он. И странный ночной диалог сестер вспомнил не сразу, а когда попытался восстановить в памяти, получилось не очень связно. Что-то про «один раз» и про Андерсена, который был… кем же он был? Да ну и черт с ним.
Около полудня в дверь робко поскреблись. К этому времени Борис успел и душ принять, и одеться, только волосы еще были влажными и никак не хотел застегиваться левый манжет рубахи.
– Входите, – разрешил он, и на пороге предстала девушка, у которой все было круглым: черные глаза, румяные щеки, очки в роговой оправе, буйные черные кудри. И когда она открыла рот и почему-то некоторое время молчала, ее розовые губы образовали правильную букву «О». – Здрасьте, – сказал Борис.
– А… – сказала девушка.
Борис в замешательстве почесал подбородок. Уж лучше бы общительная Ирина пришла или хоть Саша – сестер он уже как-то научился понимать в общих чертах.
– Э-э… – сказала девушка. – Вы Борис Львович? Ну черт, я совершенно иначе вас себе представляла! Хотя дядя мне много чего рассказывал. Я думала, что…
– А вы кто? – Борис подумал, что персонажи появляются на сцене хоть и строго дозированно, но все же как-то спорадически.
– Я Кдани. Племянница Ярослава Тарасовича…
Как же он сразу не догадался?! Пакистанская богиня, ну конечно. Шамаханская царица. Принцесса Будур.
– Рад, – искренне улыбнулся Борис. – Мне о вас Ярослав Тарасович тоже кое-что рассказывал.
Кдани легко пропустила мимо ушей интригующее «кое-что» и сообщила, что сестры отбыли по делам до ужина, Георгия не будет до субботы, а завтрак в виде омлета с гренками стоит на столе и она тоже с этого момента в полном его, Бориса, распоряжении.
– Мне сегодня велено быть вам родной матерью, – объяснила Кдани. – Кормить, поить, гулять, разговаривать. Вы же не против?
«Я в санатории, – догадался Борис, – и очень бы хотелось верить, что это санаторий общего профиля».
– А душ Шарко здесь есть? – развивая свою утешительную мысль, уточнил он у будущего великого антрополога.
– Чего-чего? – не понял антрополог, пыхтя и подтягивая полосатые гетры.
Одета Кдани Никитична была затейливо: кроме гетр, напоминающих расцветкой флаг гей-движения, на ней были шорты цвета хаки и просторный оранжевый свитер. И синие армейские берцы. Красота. Все же креативным парнем был ее бывший шеф, раз сумел рассмотреть в этом буйстве форм и красок будущую мать своих детей. Эх, не сложилось. Высокие цели оказались для нее важнее тихого семейного очага. И важнее финансового благополучия, что особенно интересно.
– Дайте ваш рукав, я вам манжет застегну. – Кдани, не дожидаясь реакции Бориса, потянула его руку к себе и, склонившись над запястьем, сказала: – «Семнадцать мгновений весны», финальный эпизод восьмой серии. «Эльза, помоги, пожалуйста». Или не Эльза? Короче, я радистка Кэт, а вы оберштурмбаннфюрер Штирлиц».
– Договорились, – покорно согласился Борис, поскольку решительно не видел альтернативы.
– И поэтому у нас с вами не может быть никаких отношений, кроме дружеских!
– У вас были другие варианты? – озадачился он. – А что, вы серьезно работали архитектором баз данных? Ваш дядя… э-э… не шутил?
– Очень хорошо понимаю ваш вопрос и его подоплеку. Да, работала и совершенно серьезно, но в душе я клоун. – Кдани дурашливо взъерошила и без того буйную шапку волос. – Настоящий коверный, полный идиот. Жаль только, что не рыжий. Чего вы так смотрите? Мне так значительно легче.
– Легче что?
– Жить, что. На некоторые вещи нельзя смотреть без слез. Вам, похоже, это известно лучше, чем мне. – Кдани коротко взглянула на него снизу вверх и вдруг смущенно улыбнулась, как бы извиняясь за свою излишнюю осведомленность. – А Саше с Ириной это известно лучше, чем нам с вами вместе взятым. И Георгию.
– Неужели? – удивился Борис. – Они что, сотрудники хосписа? Воспитатели детского дома для детей-инвалидов? Как по мне, вполне расслабленные и благополучные люди.
– Они – не люди, – сказала Кдани. – Они – арви.
Невозможно, – пишет Гомес, – невозможно, нельзя, смертельно опасно сильно любить, крепко привязываться, бросаться по первому зову, забыв себя и не чувствуя под собой земли, падать на бегу, разбивая колени в кровь, подниматься и снова бежать, задыхаясь, не обращая внимания на потеки крови с грязью на ногах. Ты не сможешь дышать за него, прожить за него, пересадить в другого человека свое сердце. Так говорила Мария Алехандре, да что толку, что толку, когда она растворяется в нем, теряет контур, превращается в тень, не слышит, не слышит…
Борис заложил страницу салфеткой и подошел к окну кухни – вдруг захотелось увидеть озеро. Но с этой стороны дома оно не просматривалось – только дружная тройка голубых елочек да альпийская горка, и еще какое-то хозяйственное строение вдалеке. Возможно, та самая конюшня. Если, проснувшись, он имел твердое намерение душевно поблагодарить хозяев и уехать домой, то теперь – фиг. Теперь он дождется сестер, усадит их напротив и посмотрит в их прекрасные и честные девичьи очи. У него за плечами непростая жизнь и крепкая школа проблемной коммуникации. Люди порой сами не понимают, чего это они вдруг берут и всё как на духу выкладывают немногословному внимательному мужику со спокойным, даже немного ленивым взглядом серых глаз. Если ему все же не удастся понять, кто они и во что его втягивают, он забудет сюда дорогу. Если удастся – дальнейшие его действия будут зависеть от того, что он услышит. В дурацкие конспирологические игры он не играет, особенно в то время, когда Варежка сидит у окошка в своей палате и катает по подоконнику зеленые пластилиновые шарики.
Борис вздохнул и снова открыл Гомеса – наугад.
…вещи могут разбиться, сломаться. Самые яркие краски могут выгореть на солнце – так за несколько лет в наших краях выгорают плотные муслиновые шторы и даже витражи; и все же вещи значительно прочнее, чем люди, добротнее сделаны, крепче сшиты. Мария с детства питала к вещам огромную приязнь и доверие, по-доброму разговаривала со старыми стальными ножницами, с нитками мулине, никогда не обходила вниманием корзину для овощей, любила походя подшутить над шваброй и ведром: чего, мол, стоите тут с умным видом, а ну за дело! Перед пианино немного заискивала, обращалась на «вы», всегда, проходя мимо, останавливалась, чтобы легонько, одними подушечками пальцев, погладить черную полированную крышку. И только вещь, которая выкатилась к ее ногам из кармана плаща Алехандры в тот момент, когда она, Мария, собирала одежду в стирку, смущала и тревожила ее – она понятия не имела, как и о чем с вещью разговаривать, потому что не знала, что это, и вообще видела такую штуку впервые. Металлическая лепешка, тяжелая, будто свинцовая, с ладонь величиной, с овальным отверстием посередине. Не кольцо, не браслет, скорее что-то вроде кастета. И надпись по краю на непонятном языке.
* * *
Анна застряла в своем кабинете дотемна, никак не могла заставить себя встать, собраться и выйти за дверь, а когда все же вышла, почувствовала влажный холодный ветер на лице, и стало как будто легче. У старого разбитого крыльца корпуса в процессе нарастания общебольничной энтропии из двух перил уцелело только одно. Анна постояла немного, опершись на него, вдыхая осенний воздух, ощущая ладонью чешуйки ржавчины, потом рассеянно вытерла руку о пальто и спустилась к дороге. Кто-то темный, почти неразличимый в сумерках некоторое время стоял на ее пути неподвижно, а потом пошел ей навстречу. Она узнала Женю, бросилась к нему со всех ног, гладила его лицо, целовала его холодные уши, искала и наконец нашла его губы, пока он, расстегнув куртку, как мог, укутывал ее, и она чувствовала, как крупно дрожат его всегда уверенные руки и бьется сердце под свитером как ненормальное.
– Пойдем в машину, – наконец сказал он.
Анна покачала головой, потому что говорить уже не могла, и молча потащила его за свой корпус, где была ржавая рабица, а дальше ров, заваленный обломками больничных кроватей, разорванными, бурыми от мочи и крови матрасами и какими-то страшными грязными тряпками. Здесь требовался серьезный десант санэпидстанции, здесь ночевали приблудные бомжи, до этого места никогда ни у кого не доходили руки, и сама она старалась держаться подальше. Но вплотную к сетке рос огромный, наверное, двухсотлетний клен, летом обеспечивавший всю территорию кленовыми семенами. Маленькими бесшумными вертолетиками они разлетались над больничным парком, и Анины подопечные дурики, которых организованно выводила на прогулку медсестра Тома, все подпрыгивали, пытались их поймать и радовались, как дети, независимо от результата.
– Здесь? – растерялся Женя. – Ты хочешь… здесь?
Анна кивнула, тяжело дыша, короткими рывками расстегивая пальто, прицельно и с вызовом глядя прямо в его темные сузившиеся глаза.
Он придавил ее своим телом к стволу и прошептал на ухо:
– Мокро. Грязно. Холодно. Технически сложно. Но если ты хочешь, Анечка…
– Не надо. – Она отодвинула его от себя и застегнула пальто.
– А что надо?
– Скажи, что ты меня любишь.
– Нет, Аня, нет.
– Не любишь?
– Не скажу.
В машине он молчал почти всю дорогу, как будто решил, что отныне все слова являются небезопасными. Наконец произнес нехотя:
– Вот же блин. Совратил замужнюю женщину. Умную, красивую, во всех отношениях замечательную. Прекрасного профессионала, хорошего человека, члена профсоюза. Да… И продолжаю совращать. И продолжаю получать от этого невероятное удовольствие. Охренительное, Аня, удовольствие. Гореть мне в аду…
И безо всякого перехода:
– Хочешь, расскажу тебе, что со мной случилось в Гамбурге?
– Пошел ты к черту, – устало сказала Анна. – И Гамбург твой.
Женя подъехал к обочине и остановил машину.
– Не смотри на меня так, – беспомощно попросила Анна спустя минуту, – пожалей меня.
– Как тебе объяснить, – сказал он одними губами, такими, которых нет больше ни у кого, разве что у Патрика Суэйзи времен «Грязных танцев», – как тебе объяснить, когда нет слов, а ты все надеешься, что вспомнишь одно, самое главное, а ты – «любишь, не любишь…» О, Господи, прости грехи мои тяжкие… Мы приехали, Аня, вон твой дом.
* * *
Теперь Эмико все реже вспоминала, что когда-то, в другой жизни, ее звали Шань и что она – принцесса из маньчжурского императорского рода Айсинь Гиоро. Да и что вспоминать – родилась она одиннадцатой у девятого принца Айсинь Гиоро Асаки через двенадцать лет после окончания Синьхайской революции, в 1925 году. Революция уничтожила золотую маньчжурскую династию, так что родилась Шань в статусе бывшей принцессы, дочери бывшего принца, внучки бывшего великого князя Су. Их, бывших, мальчиков и девочек голубых императорских кровей, набралось бы на целый пионерский лагерь. Лагерь, да…
Детство давно представлялось ей нижним коржом в торте «Наполеон» – количество последующих житейских наслоений сделало его далеким и практически неразличимым. С высоты восьмидесяти семи лет она всматривалась в свою жизнь, как в калейдоскоп, в котором довольно часто выпадали холодные или откровенно мрачные сочетания цветов. Детство же при «быстрой перемотке» проносилось чем-то бело-розовым и зелено-голубым, но где-то в глубине картинки стабильно присутствовал ровный серый фон. О нем-то как раз она поначалу старалась не вспоминать, а после и вовсе забыла. Только и делала, что отбивалась от Женьки, который чуть что: напиши, кицунэ, мемуары да напиши… Как-то она решила пошутить и рассказала маленькому внуку, что она – не просто бабушка Эмико, а лисица-оборотень, кицунэ. И что этой премудрости она научилась в школе ниндзюцу, потому что, если где и учиться японскому шпионажу и его многовековым традициям, то только там. Женька принял все за чистую монету, его просто распирало от гордости за таинственную и героическую бабушку, и с тех пор это «кицунэ» приклеилось к ней намертво, как второе имя, даже дочь с зятем стали звать ее так, да она и не возражала.
Эмико и думать не могла, что тот самый ровный серый фон вдруг всплывет на поверхность и начнет доминировать в ее памяти. А все потому, что заехал на огонек Женька, просто так, безо всякого повода привез бордо и какой-то невероятно вкусный сыр, название которого она запамятовала. Сначала внук по обыкновению очаровательно, в неповторимой своей манере валял дурака, смешно пересказывал ей политические новости из Интернета со своими комментариями, говорил комплименты. А потом вдруг взял и ни с того ни с сего рассказал две истории, совершенно выбившие ее из равновесия.
Первая – о его пациентке Августине из поселка Красная Яруга и о ее жутких воспоминаниях.
Вторая – о его коллеге Анне, в которую он влюблен и с которой у нее роман.
– Женись, что ты себе думаешь! – поначалу обрадовалась Эмико. – Сколько лет уже прошло, как вы с Адой расстались…
– Но Анна замужем, кицунэ, – сказал Женька. – Такая вот фигня.
– Мальчик, я тебя прошу, – вздохнула Эмико, – не говори при мне слов «фигня», «пиздец» и «охренительно». Пожалей старушку. Как любой ассимилированный инородец, я очень блюду чистоту русского языка. Да, и слова «медвед» тоже не говори. Не знаю, чем уж оно так дорого твоему сердцу…
– И у нее болен муж.
– Серьезно? То есть я хочу спросить – серьезно ли болен?
– Несколько лет уже болеет. – Женька налил себе полный бокал бордо, неожиданно выпил залпом и уставился в стол. – Никак не могут поставить диагноз. Что-то системное, аутоимунное… – Потом посмотрел на бабушку и тихо спросил: – Ты что, кицунэ?
На секунду ему показалось, что на него и впрямь смотрит бесстрашная и безжалостная лисица-оборотень и странным блеском отливают ее темные раскосые глаза.
– Воспользовался, значит, ее отчаянием? – почти шепотом проговорила она. – Ее страхом и растерянностью?
– Ты что, кицунэ! – испугался он. – Перестань меня демонизировать, все было не так…
Эмико встала и расправила ладонями длинную серую шелковую юбку.
– Я, Евгений, как была синтоисткой, так и осталась. Но я точно знаю, что в ваш христианский рай не пустят именно ее. Твою любимую женщину. Из-за тебя.
– Глупости! – рассердился Женя. – Я тебя люблю и уважаю безмерно, но что за глупости ты сейчас говоришь!
– Когда твой дедушка умер, мне было пятьдесят два года. До этого он четыре года болел, и я уже ни на что не надеялась. Никто не надеялся. Рассеянный склероз, он угасал, угасал, становился прозрачным. Я садилась рядом с ним, брала его тонкую руку и смотрела в его глаза. Могла так часами сидеть, смотреть… Ты думаешь, не нашлось поблизости умников, которые рассказывали мне, как я еще хороша и прекрасна и стоит только пальцем поманить? Что, думаешь, я не знала, что есть мир, где люди веселятся и радуются, здоровы и любят друг друга в то время, когда у меня поводов для веселья и радости никаких, одни тихие слезы по ночам?
Женя смотрел на бабушку во все глаза. Она и в этот момент была хороша и прекрасна, но от ее голоса и взгляда его неожиданно начал пробирать озноб.
Странно, что ей когда-то в юности дали прозвище Чижик. Какой там Чижик. Кицунэ – она и в Африке кицунэ. Страшное дело.
– Послушай, ну… – растерялся он окончательно. – Ты осуждаешь ее? Или меня? Обоих, да?
– Не знаю. – Она отвернулась, поправила тяжелую бордовую штору. – Тебе, наверное, пора ехать?
Намек он понял, не дурак. Встал, поцеловал в холодную щеку неподвижно стоявшую бабушку и вышел, тихонько прикрыв за собой дверь.
…Эмико позвонила в половине двенадцатого ночи, Женя испугался, увидев ее имя на экране телефона, но она сказала спокойным, ровным голосом:
– Со мной все в порядке, не паникуй. Возьми свою Анну и приезжайте ко мне на днях. Я вспомнила кое-что из своего детства под Харбином. Это, возможно, касается вашей пациентки Августины. А может, и не касается. Я пока не понимаю…
* * *
«Подлинная история арви, как на духу рассказанная сестрами Ириной и Александрой частному детективу Б.Л. Баженову во вторник вечером 10 сентября 201… года от Рождества Христова. Промежуточная редакция».
Примерно так назвал бы Борис это повествование, если бы ему взбрело в голову потягаться с Гомесом и описать все то, что сестры спокойно, не торопясь, в течение трех часов с перерывом на заваривание свежего листового чая подробно и добросовестно излагали ему. В молчаливом присутствии двух гигантских сонных котов Рокфора и Камамбера. Котов сестры привезли откуда-то из центра Киева, потому что «младший и старший Димки срочно улетают в Якутию». Борис не понял, кто это, но переспрашивать не стал. Вероятно, отец и сын.
После того, что он увидит спустя полгода… После крыльев, синхронно разворачивающихся по широкому полукругу, красно-стальных в свете костров, жестких, как хайтековские веерные конструкции неизвестного предназначения, «младший и старший Димки», никакие не отец с сыном, а просто любящие друг друга люди, будут всегда стоять у него перед глазами, всегда вместе, спина к спине, плечо к плечу, удерживая обезумевших от неопределенности вооруженных людей. Как и эти смешные отчаянные подростки с самодельными доспехами, с бесполезными в данной ситуации катанами и сюрикэнами. Как и «его девочки» – живые и неживые одновременно.
Так вот, он описал бы все, конечно, но, во-первых, сестры, употребив ряд изысканных извинительных конструкций, попросили его о самом деликатном обращении с полученной информацией. А с другой стороны, будь он человеком, не столь щепетильным в том, что касается простого честного слова, куда бы он пошел со всем этим – к Анне? Ну, разве что к Анне – в поисках больничного покоя и пригоршни галоперидола.
У человечества был единый праязык. Он возник примерно 40–50 тысяч лет назад. В общем-то, факт общеизвестный, и немало лингвистов по всему миру бьются над тем, чтобы хоть как-то дойти до этого праязыка, максимально приблизиться к его таинственной глубинной структуре. Прекрасный молодой человек Владислав Иллич-Свитыч, киевлянин по рождению, в середине XX века отдал этому поиску всю свою недолгую жизнь и с тех пор заслуженно считается величайшим авторитетом для всех, кто придерживается так называемой ностратической гипотезы о существовании древней языковой общности. Иными словами, ностратические языки в дальнейшем породили индоевропейскую, алтайскую, уральскую языковые семьи. Владислав Маркович даже писал стихи на реконструированном им условно ностратическом языке, прилагая собственный перевод:
Язык – это брод через реку времени,
Он ведет нас к жилищу умерших;
Но туда не сможет дойти тот,
Кто боится глубокой воды.
В стремлении добраться до праязыка создаются громадные исследовательские команды, но все же либо недостаточно громадные, либо – что вероятнее – нет тех инструментов, мыслительных, разумеется, нет гипотезы нужной степени мощности; в общем, как всегда, чего-то не хватает, чтобы схватить Жар-Птицу за хвост. Впрочем, гранты по всему миру под это дело выделяются немалые. Казалось бы, стоит за всей этой движухой исключительно теоретический интерес… ну хорошо, не только теоретический, еще и прикладной герменевтический – получить небывалую до сих пор возможность для исторических реконструкций. Но! Спустя некоторое время после Второй мировой параллельную программу исследований развернули военные ведомства ряда государств, в некоторых случаях кооптировав «гражданских» ученых, а чаще – с помощью собственных военных лингвистов. Что же они ищут? – спрашивается в задаче. Какой такой золотой ключик, какое такое кащеево яйцо, код к чему и дверь куда?
Несколько лет назад норвежский лингвоантрополог Ингрид Эйнар потеряла покой и сон, обнаружив у уличного мусорного бака за углом собственного дома сумасшедшего полуслепого бродягу, который рылся в отбросах и разговаривал сам с собой, используя лабиальные кликсы – щелкающие согласные, присущие в наше время только некоторым языкам койсанской ветви, в частности, языку #хоан. Такое можно встретить на юге Африки в бушменских племенах, но человек был белым, а язык, на котором он говорил, за исключением кликсов, ничем на напоминал ни #хоан, ни какой-либо другой из койсанских. Увидев ошалевшую Ингрид – она, пытаясь расслышать его бормотание, подошла вплотную и к тому же поднялась на цыпочки, – бродяга уронил упаковку с замороженной семгой и бросился бежать, подвывая, цокая и щелкая на ходу. В том, что это была речь, то есть кликсы были вполне смыслосодержащими, Ингрид как специалист не сомневалась ни минуты и в тот же вечер взволнованно обсудила по скайпу эту ситуацию с десятком своих отечественных и зарубежных коллег. Все «кликсологи», за исключением московского лингвиста Милы Матюниной, пожимали плечами и разводили руками, утверждая, что это была какая-то физиологическая голосовая аномалия, поскольку известно же, милая Ингрид, что около двадцати тысяч лет назад язык разделился на кликсовую и некликсовую ветви и именно некликсовая впоследствии распространилась во всех ареалах, кликсы же сохранились только в койсанских. И так далее, и тому подобное.
Ингрид не на шутку разозлилась, сказала: «Перестаньте делать из меня идиотку, я это и без вас прекрасно знаю», – и в сердцах отключила всех собеседников, кроме Милы, которая все это время только слушала и никаких банальностей не произносила. Мила же рассказала, что когда-то с ней произошло нечто подобное. Она навещала в больнице пожилую родственницу, и соседка по палате, древняя старушка, разговаривала в бреду на непонятном языке, используя не что иное, как лабиальные кликсы. Это было пятнадцать лет назад, и тогда еще не существовало диктофонов в мобильниках. А пока Мила сгоняла на другой конец Москвы к себе домой за диктофоном и вернулась в палату, старушка отдала Богу душу. Никакой родни у нее не было, проживала при церкви в Свиблове, оттуда и попала в больницу. Батюшка, которого на следующий день посетила Мила, утверждал, что бабуля прекрасно говорила по-русски, но иногда переходила на этот птичий клекот и, кажется, сама не понимала почему.
Еще Мила рассказала Ингрид, что она в свое время с подачи советских фантастов братьев Стругацких стала полушутя-полусерьезно размышлять о том, что одной из функций кликсов было, возможно, заклинание или отваживание злых духов и всякой нечисти. У Стругацких в книге «Понедельник начинается в субботу» баба-яга Наина Киевна тревожно допытывается у программиста Сани Привалова: «Зубом цыкать будешь?» И тот клятвенно обещает не цыкать, так как Наина Киевна органически этого не переносит. Заодно объяснив Ингрид, кто такая Баба-яга, Мила извинилась, сказала, что должна кормить мужа ужином, и закончила сеанс связи. Лесбиянка и суровая феминистка Ингрид Эйнар в глубине души осудила такое зависимое и подобострастное поведение московской коллеги, плеснула себе виски в граненый стакан и принялась размышлять о том, из каких разломов мироздания вышел ее странный бродяга и где он может быть сейчас.
– Но это присказка еще, – обнадежила Бориса добрая девушка Ирина, – сказка, как водится, будет впереди. Вы чего загрустили? Устали? Вы же просили, чтобы всё последовательно и максимально подробно.
– Честно говоря, да, я устаю от длинных предисловий, – признался Борис. – Хочется стразу узнать суть. Ну, такой я человек, военный. Но про кликсы – это очень интересно. Пытаюсь представить себе и не могу. Жаль, нельзя послушать.
– Почему нельзя? – улыбнулась Саша. – Слушайте.
Она на секунду прикрыла глаза, потерла переносицу и вдруг заговорила на невероятном языке, в котором протяжно-клекающие периоды сменялись отрывистым цоканьем вперемежку с короткими вздохами и странным горловым гудением, больше похожим на чревовещание или шум воды в водопроводной трубе.
– Причем это не койсанская ветвь, – вдруг как ни в чем не бывало перешла она на русский. – Это тот, якобы исчезнувший.
– И вы знаете этот язык? – не поверил Борис и посмотрел на Ирину: – Серьезно? И вы тоже знаете?
– Знаем. – Ирина задумчиво наматывала на палец рыжую челку. – И этот язык, и еще полсотни всяких, якобы исчезнувших, как тут было точно замечено. То есть это я – полсотни, а Шура – сотни полторы. Она – вундеркинд даже по нашим меркам. У меня на такое количество не хватит в голове нейронных клеток.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.