Текст книги "Тарковские. Осколки зеркала"
Автор книги: Марина Тарковская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Дама в бархатном халате. Папино письмо
Телефонный звонок. «Знаешь, Марина, – слышу я взволнованный голос моей бывшей сослуживицы Веры Леонидовны Суворовой, – я лежала недавно в больнице, и там…»
Постараюсь пересказать спокойно ее рассказ.
Больница, коридор. Напротив распахнутой двери палаты – скамейка, на которой любят посидеть и поболтать больные. Вера встретила в больнице свою знакомую по предыдущему пребыванию здесь, и вот теперь на скамейке в коридоре они разговорились о литературе. Знакомая Веры сказала, что недавно прочла книгу стихов Арсения Тарковского. «А я много лет проработала в словарном издательстве с его дочерью, сестрой Андрея Тарковского», – похвасталась Вера.
На скамейке сидела еще одна больная – пожилая статная дама в красивом бархатном халате, с пучком седых волос, высоко приподнятых на затылке. Вера уже обращала на нее внимание. Она сильно отличалась от больничных старушек – и осанкой, и тем, что называется породой. Дама эта была требовательна к медперсоналу, с другими больными держалась несколько высокомерно. Но вместе с тем в ней чувствовалась неприспособленность к жизни и какая-то растерянность. Пожилую даму никто не навещал, и только к концу Вериного пребывания в больнице она увидела ее беседующей с немолодым лысоватым человеком – как выяснилось, ее сыном.
И вот эта женщина, услышав разговор о Тарковских, вдруг сказала: «А я в Андрея была влюблена, когда мне было семнадцать лет. Мы даже хотели пожениться, но когда я сказала об этом дома, отец меня ударил, впервые в жизни, а мать за это надела отцу на голову горшок с кашей. Вот так-то», – добавила она, поднялась со скамейки и ушла, придерживая рукой полу халата.
«Слушай, Вера, а ты не знаешь, как ее звали?» – я уже догадывалась, кто была эта дама в бархатном халате. «Знаю». И Вера назвала имя.
Ну конечно, это была она, та Т.П. (почему-то Андрей и его друзья всегда называли ее по имени и фамилии), чья фотография некогда висела на стене в нашей комнате в 1-м Щиповском переулке и которой я, умирая от смущения, передавала Андреевы записки. Она была очень красива какой-то необычной, «старинной» красотой и в свои семнадцать лет казалась мне совсем взрослой. Говорили, что она живет в большой отдельной квартире (редкость по тем временам) с бабушкой и дедушкой-профессором, что в школу не ходит, а получает домашнее образование. Все это окружало ее какой-то тайной, добавляло ей недоступности и романтизма. Увлечение Т.П. длилось у Андрея, наверное, с полгода. И к лету пятидесятого он решил жениться на ней.
К этому времени брат перешел в десятый класс, до окончания школы оставался еще целый год. Тогда, помимо сердечного увлечения, он с головой ушел в художественную самодеятельность и всерьез решил стать актером. О своих актерских планах и о женитьбе он не рассказывал ни маме, ни мне, но написал папе, который тогда жил в Доме творчества писателей на Рижском взморье.
Папу взволновало его письмо, и вот какой мудрый, деликатный, полный любви и тревоги ответ получил Андрей:
7.07.1950.
Дорогой Андрюша. Твое письмо очень тронуло меня тем, что ты так любовно и нежно доверил мне свою тайну.
Я совсем не думаю, что ты маленький, наоборот, я знаю, что ты уже вырос, но знаю, кроме этого, что ты очень неопытен в серьезных делах, что характер твой не устоялся еще – и не мог устояться, потому что характер вырабатывается в обстановке тревоги, столкновений с тем, что нужно преодолеть, с бедой, которую нужно сломить, изжить, из которой нужно выскочить; мальчик тем скорее становится юношей, а юноша мужчиной, чем труднее были детство и юность. Я не думаю, что детство у тебя было слишком легким, но думаю, что тебе, к сожалению, слишком редко, а, может, и никогда не было нужды быть активным, что не ты избирал для себя пути, а их для тебя избирали обстоятельства, и ты подчинялся им, не воюя с тяготами, а отмахиваясь от них. Может быть, я и ошибаюсь, но ты в ранней юности был не гребец в лодке на море, а листок под ветром. За тебя (а не ты) перетирала твои камни мама, и детство твое и отрочество могло быть и печальным, но не трудным. В твоем возрасте я был опытнее тебя, потому что рос в более трудное время, но и то я теперь очень хорошо помню и понимаю, каким туманом у меня была наполнена голова. У меня тогда, все же, было нечто, что меня спасало и было моей верной путеводной звездой: неукротимая страсть к поэзии; я во всем был подобен тебе, так же легкомыслен и так же подчинялся обстоятельствам и плыл по течению, во всем, кроме поэзии: здесь у меня была железная дисциплина, и если вообще, как и ты, я был ленив и слабоволен, то только не в ней: мама помнит трудолюбие, усидчивость, огнеупорность, с которыми я поэзией занимался; вот что было моей школой жизненной и что дает возможность мне не стыдиться самого себя. Здесь – попутно – я хочу сказать тебе вот что: у меня не было никого, кто мог бы мне посоветовать что-нибудь более разумное, чем мои собственные намерения. Мне было много дано, но еще более я выработал в себе в том, что касается моего искусства. Время (много лет) было затрачено на него не зря, и не моя вина, что я не применил этого искусства практически в полной мере: я был слишком упрям в искусстве, и у меня выработались – может быть и неправильные – взгляды на его применение (что писать надо и что надо печатать и т. д.), но к концу молодости я был уже зрелый поэт с очень большими возможностями. И вот теперь я очень, очень жалею, что мое образование (главным образом самообразование) было устремлено только по пути поэзии, и если я знаю что-нибудь, то только потому, что по роду искусства мне нужно было много знать. Я очень жалею, что я не учился на каком-нибудь факультете, где нужно много работать, где можно получить точные знания и потом работать (научная работа) в области этих точных знаний.
Искусство – дитя жизни, и само от себя не рождается: конечно – настоящее – большое, а не прикладное искусство; это особенно касается литературы, ей учиться у нее почти нет нужды; другое дело музыка или изобразительные искусства, или, допустим, балет, где нужно десятилетиями – с детства – учиться, приобретать технические навыки, без которых эти искусства равны нулю.
Я грызу себе пальцы, что не поступил, когда мне было семнадцать-восемнадцать лет в специальное (физико-математическое, техническое, естествознанческое учебное заведение), а потом уж заняться бы поэзией! Сколько бы это дало!
А тебе – Боже мой! – ведь никому не известно, есть ли у тебя талант, который стоил бы траты стольких сил, чтобы пожертвовать ему всем! А вдруг – нет? Что за будущее у тебя тогда? Что может быть ужасней пустоты и никчемности жизни второразрядного, допустим, актера?
Вот мой совет: непременно закончить школу. Поступить в высшее учебное заведение, получить любое образование и хоть год поработать в этой (точных знаний) области, а потом, если потребность в искусстве останется (останется, если талант превышает способность любительского сорта) – заняться, чем угодно, хоть обучением в актерском ВУЗе.
Как я хотел бы тебе передать понимание моих ошибок, чтобы ты им оградился от своих (похожих на мои) недостатков!
А теперь – о твоей влюбленности. То, что я тебе напишу – безусловно верно, если допустить, что мы с тобой устроены одинаково, а это так во многом, мы ведь очень похожи по душевному строю. У нас (у меня, я предполагаю, что и у тебя) есть склонность бросаться стремглав в любую пропасть, если она чуть потянет и если она задрапирована хоть немного чем-нибудь, что нас привлекает. Мы перестаем думать о чем-нибудь другом, и наше поле зрения суживается настолько, что мы больше ничего, кроме колодца, в который нам хочется броситься, не видим. Это очень плохо, и может оказаться губительным.
Ради Бога, не пытайся жениться. Сначала немножко хоть перебесись, потому что начнешь снова беситься через 3–5 лет после женитьбы, если она окажется слишком ранней, и жизнь для обоих (ты + она = семья) превратится в ад, из которого один выход: развод, – мука для себя, для жены и – если будут, что возможно, для детей. Это я пишу тебе, оснащенный опытом – и иначе не бывает и не может быть. Поговори с мамой, она скажет тебе то же самое.
Не надо, чтобы любовь тебя делала тряпкой и еще более слабым листком, уж совсем неспособным к сопротивлению. Любовь великая сила и великий организатор юношеских сил; не надо превращать любовь в страсть, в бешенство, в самозабвение, я буду счастлив, если твоя влюбленность окажется любовью, а не чумой, опустошающей душу. Пусть она будет хорошей и чистой девушкой: я так и представляю себе ту, кого ты полюбил, потому что я очень тебя люблю и очень хочу, чтобы ты был счастлив, а быть счастливым – значит не быть раздвоенным, мечущимся; значит – любить свое жизненное дело, работать для него и жить им, самоутверждаться в пределах жизненной задачи. Настоящая любовь помогает совершить свой подвиг, пусть она и тебе поможет совершить его.
Это письмо – нравоучительное, к сожалению, но мы с тобой оба застенчивы, и писать легче, чем говорить друг с другом, вот я и пишу, а ты не сердись за то, что я хочу, чтобы мой опыт таким способом передался тебе, а ты бы им воспользовался.
Я умоляю тебя взять себя в руки, дисциплинировать себя, и учиться, и думать (ты пишешь: я скажу – выброси из головы и проч., – нет), думать о любви, и пусть она, твоя любовь, будет тебе путеводной звездой.
Скорей напиши мне: здесь мы будем числа до 20–22 июля, напиши мне откровенно (я твой друг и помогу тебе советом), кто та, кого ты любишь – очень подробно, напиши, что ты намерен делать дальше (школа, учебное заведение далее) и еще – что у тебя делается в душе, в сердце, в голове.
Крепко целую тебя, мой дорогой хороший мальчик, я очень, очень тебя люблю, ты можешь мне целиком довериться.
Крепко целую тебя, твой папа. Передай письмецо Мариночке, целуй маму.
Не знаю, как закончились отношения Андрея и Т.П., но уверена, что не это письмо было виною их разлуки. Потом к Андрею пришло новое увлечение, он бросился в новую пропасть, и была она тоже очень привлекательна, его новая любовь.
Но до женитьбы было еще очень далеко…
Поездка в Азербайджан
В «письмеце», которое папа просил Андрея передать мне, он писал, что собирается поехать в Азербайджан и что ему очень хочется повезти меня туда. «Мы будем жить в горах, в здоровом месте», – добавлял он.
В конце июля 1950 года папа вернулся в Москву из Юрмалы, а уже 7 августа мама провожала нас в Баку. Мы – это папа, его «секретарь» Татьяна Алексеевна Озерская (тетя Таня, как я ее тогда называла), ее девятилетний сын Алеша Студенецкий и я. Папа ехал продолжать работу над переводом поэмы Расула Рзы «Ленин». Часть работы была сделана в Доме творчества писателей в Дубултах на Рижском взморье. Теперь надо было срочно закончить перевод и сдать его в бакинское издательство «Азернешр», которое хотело выпустить поэму на русском языке в последних месяцах 1950 года.
Предполагалось, что я проживу в Азербайджане до конца августа и вернусь домой к началу учебного года. Татьяна Алексеевна хотела остаться подольше, поэтому Алеша пропускал начало занятий и возвращался через неделю после меня вместе с нею. Папа должен был работать в Баку еще месяца полтора.
Мое прощание с домашними, с мамой, которая меня провожала, не было грустным – я уезжала всего на три недели. И предстоящее путешествие, впервые на самолете, да еще с папой, казалось очень заманчивым. Общество тети Тани меня не смущало, я до этого встречала ее у папы, а в присутствии Алеши была своя прелесть – он составлял мне компанию. Был он милым, добрым, смешным мальчуганом.
Летели с посадкой в Сталинграде. Помню, что мы вышли из самолета, и меня поразил совсем другой, не московский, воздух – жаркий, сухой, пахнувший травами. В Сталинграде я отправила домой письмо, написанное в полете.
Без одной минуты два часа дня, 7 августа.
Дорогие мамуля и бабуся!
Дорогой Андрюша!
Сейчас летим уже два часа. После того, как ты (мама) уехала, минут через десять мы сели в автобус и поехали к самолету. Он очень большой, грузовик, который стоял рядом – крошка. Поставили лестницу, и мы вошли. Он большой. Вот его план. Мы сели, поели, поехали по земле – тряско, сначала страшно ухало вниз-вверх – тошно. Съела одну таблетку от укачивания. Потом привыкла – очень хорошо себя чувствовала. Сейчас начали болеть уши (не очень). Летим сквозь тучи. Летели над облаками. Очень интересно смотреть вниз, только немного тошно. Пью клюквенный концентрат. Земля, как макет. Капли на стекле ползут в сторону.
Целую крепко. Привет всем. Привет от Алеши, ему хорошо. Папа и тетя Таня спят. М.
Как мы прилетели в Баку, кто нас встречал и отвозил в курортное местечко Мардакяны, абсолютно не помню. Помню сам приезд туда – темная южная ночь, черное небо с яркими крупными звездами и раскачивающиеся под влажным морским ветром верхушки кипарисов. И было для меня что-то волнующее и тревожное в этом неотвратимом, упрямом теплом ветре, от которого шумели в парке кусты и клонились деревья.
Привезли нас в Мардакяны в какой-то дом отдыха, поселили в двух больших комнатах с балконом. В этом доме отдыха уже жили писатели из Москвы, которые готовили Декаду азербайджанской культуры. В столовой, куда мы пришли утром, папа здоровался со знакомыми.
Стояла дикая жара, мы с папой купили громадный арбуз, поставили его на балконе и время от времени подходили к нему. Ели мы арбуз ложками.
Иногда у папы и у тети Тани вспыхивали ссоры, но, видимо, присутствие детей удерживало их от бурных объяснений.
Перед тем как уехать в горы, мы провели день на даче у Расула – на самом берегу «седого Каспия». Папа входил в воду на костылях, на глубине бросал их и подолгу плавал в теплой соленой воде. Костыли болтались на волнах, и я очень боялась, что их унесет в море.
20.08.50 г.
Дорогая мама!
Когда ты получила мое письмо? Мы теперь вот уже неделю живем в Алты-Агаче («Шесть деревьев»). Это в 120 км от Баку, 1200 м над уровнем моря. Здесь горы. Климат не жаркий – нормальный. Воздух очень хороший. Мы живем в избе у русских хозяев (село молоканское, по указу Петра I из-под Тамбова переселенцы). Хозяйка готовит нам сама. В Мардакянах, где мы жили неделю, винограда было много – целый день ели. Здесь мы едим виноград, привезенный с собой.
Папа вышлет тебе денег скоро. Мне купили материи шелковой на что-нибудь и косынку. Мимо дома ходит верблюд (всегда один) и ишачки. Мы пьем молоко и едим мацони (вроде простокваши)… Все хорошо. Привет от тети Тани и от папы.
Привет Андрею и Игорю[19]19
Игорь Шмыглевский – одноклассник Андрея.
[Закрыть], соседям.Марина.
Р.S. Котята, наверное, уже смотрят.
Дом, где мы жили в Алты-Агаче (сейчас это название пишется в одно слово), был просторный, деревянный. Поражала в этой избе идеальная чистота, которую я не часто встречала в подмосковных деревнях. Полы из очень широких досок добела отмыты. Хозяевами были молодые муж и жена. Их маленький ребенок спал в люльке, накрытой от мух белым шелковым азербайджанским платком с синим орнаментом по краю.
К обеду хозяин топором зарубал молодых петушков, которые, потеряв голову в самом прямом и жестоком смысле, носились по двору на высоких сильных ногах, орошая желтую глинистую землю алой кровью.
Чтобы не мешать папе работать, мы с Алешей уходили гулять в невысокие выжженные солнцем горы. Там росли незнакомые мне жесткие травы и таились, замерев в нападающей позе, хищные богомолы.
По селу ходили люди, которые продавали мацони и ежевику. «Мацун, мацун!», «Ожин, ожин!» – кричали они. Нас с Алешей забавляло, что если быстро повторять слово «ожин», получалось, что продавцы торгуют ножами.
Однажды мы купили баранины, и после ужина у меня разболелся живот. Папа страшно испугался и попросил Татьяну Алексеевну сходить за врачом. А сам за мной трогательно ухаживал – ставил мне градусник и отпаивал травами.
Тем августом папа вообще был ко мне любовно внимателен. Его, видимо, тревожило мое взросление, беспокоило будущее. «Марина очень хорошая, нежная и любящая, с Таней была нежна, со мной тоже. Только она ничего не умеет делать (действительно, я вспоминаю, что на многие папины просьбы отвечала «а я не умею», от стеснения, что ли. Ведь дома я делала все. – М.Т.), и когда она вырастет ей будет тяжело», – писал папа маме уже после моего отъезда.
А отъезд в Баку состоялся 26 августа. Татьяна Алексеевна поехала со мной, чтобы взять с брони билет на поезд и отправить меня в Москву. Ехали мы по серпантину на местном рейсовом автобусе, меня сильно укачало, пришлось сделать остановку. Оживленные пассажиры выходили размяться на глинистую, мокрую после дождя обочину, а мне было совсем плохо.
Помню, что за всю дорогу – почти два часа – тетя Таня не сказала мне ни слова, сидела рядом молча, с раздраженным лицом. Когда приехали в Баку, она уже кипела от злости, особенно после того, как какой-то мальчишка, увидев ее испачканные в глине туфли, показал на них пальцем и засмеялся.
Мы пришли в дом, где жил Расул Рза. Это был громадный, солидный дом в центре города. Дверь нам открыла старушка в черном, видимо мать Расула. Больше в квартире никого не было – семья отдыхала на даче. Татьяна Алексеевна спросила о чем-то старушку, но та только молча смотрела на нас. «Ни черта не понимает!» – отметила тетя Таня и ушла в Союз писателей добывать для меня бронь на билет. Я же, оставшись наедине с бессловесной старушкой в огромной квартире азербайджанского поэта, где было сумрачно, тихо и прохладно, как в мавзолее, чувствовала себя брошенной и одинокой…
А через два дня меня уже встречали на Казанском вокзале мама и Андрей. Котята, действительно, прозрели к моему приезду.
Дубасовы, Пшеславские, дед Корженевский
В детстве я была бабушкиной любимицей, не то что озорник и непоседа Андрей. Если я болела, то лежала себе тихонько на бабушкиной никелированной кровати под зеленым стеганым одеялом и играла в моточки кружев из ее коробки, которые превращались в действующих лиц моих фантазий. А бабушка тем временем говорила, говорила – рассказывала мне всякие семейные истории. Например, про своего отца, Николая Васильевича, из старинного рода Дубасовых. Лицом он походил на свою прапрабабушку (не знаю, сколько должно быть этих «пра»), вывезенную его предком из Орды. Настоящий татарин – с узкими глазами, широкими скулами и жидкими бородкой и усами.
Рос Николай Васильевич сиротой и был определен родственниками в Московский кадетский корпус.
Казенные харчи были скудными, и кадеты постоянно испытывали голод. Вот они и придумали таскать пирожки из кухни, которая помещалась в подвале. Вбили гвоздь в конец длинной палки и, улучив момент, когда повар отвернется, через оконную решетку цепляли пирожок.
Однажды в корпус прибыл попечитель – наследник Александр Александрович, будущий император Александр III. Он вошел в сопровождении свиты и начальства в столовую, где за длинными столами уже стояли кадеты. После приветствий и молитвы наследник подошел к Дубасову, место которого было первым на скамье – он был правофланговым, – попросил его подвинуться и с большим аппетитом съел весь его обед. Честь велика, да прадедушка так и остался голодным!
Со временем Николай Васильевич стал компаньоном железнодорожного инженера, совладельца нескольких железных дорог, барона Карла Федоровича Фон-Мекка, мужа известной меценатки, покровительницы Чайковского. Дубасов вложил свое состояние в Акционерное общество Курско-Киевской железной дороги и принимал участие в ее строительстве – покупал земли на Украине, присутствовал при прокладке путей. С Украины он вывез много разных баек и анекдотов, вроде: «Чоловiк пымав щуку, жинка каже, що це рак…»
После смерти барона Николай Васильевич потерял все свои деньги – Акционерное общество было фиктивным.
Дубасов был женат на красавице Марии Владимировне Пшеславской, дедушка которой был шляхтич Ксаверий Пшеславский, а бабушка – урожденная Лопухина. Жили Дубасовы в доме № 36 на Пименовской улице, что находилась между Селезневской и Садово-Каретной, в собственном доме. Их приходской церковью был храм Пимена Блаженного – «Старый Пимен». Было у них четверо детей: сын Владимир и дочери Надежда, Людмила и Вера. На лето семья выезжала в имение Переверзево, в Калужскую губернию. Жили скромно – на обед обычно подавались щи с гречневой кашей. Девочкам на именины дарились их же старые куклы, подновленные и одетые в новые платья. Залу городского дома сдавали под обеды и свадьбы, а флигель – внаем жильцам.
Когда старшие дочери были уже невестами, в семье случилось несчастье. Сын Владимир, красавец и любимец матери, убежал из дому с горничной, и три года родители ничего о нем не знали. Их горе было столь велико, что они уединились в имении и жили там безвыездно. А чтобы не было уж совсем тоскливо, они взяли с собой младшую дочь, Веру, к тому времени окончившую гимназию. Верочка была веселой и общительной, и жизнь в имении с убитыми горем родителями была для нее пыткой.
Через три года неожиданно вернулся похороненный и оплаканный семьей Володя. Оказалось, что он попал в Одессу и ушел в кругосветное плаванье, а вернувшись, заболел сыпным тифом и чуть не умер. Выходила его медицинская сестра Евгения, и из благодарности Володя женился на ней. Была она почти неграмотной и очень некрасивой – с длинным носом и близко посаженными глазами. Когда она гостила в Москве, то тосковала в чужой обстановке и твердила жалобно: «В Одессю, в Одессю!»
Воскресший из мертвых Володя ужаснул домашних. Все его тело было татуировано – начиная с ног его обвивала змея, раздвоенное жало которой показывалось на шее из-под ворота. Володя прожил недолго. За время своих путешествий он пристрастился к спиртному и умер, оставив жену с двумя детьми – Георгием и Наталией. Дети впоследствии переехали в Киев и переписывались с московскими тетушками вплоть до революции. В последнем письме Наташа писала: «Дорогие тети! Я выхожу замуж за киевского помещика. Он меня любит, а я его уважаю». Ей было тогда около семнадцати, и она была очень хорошенькой. Что сталось с племянниками, бабушка не знала, вероятно, они погибли во время Гражданской войны…
Бабушкин отец, Николай Васильевич, был прекрасным семьянином, добрым и любящим мужем. Но проявлял твердость, когда этого требовали обстоятельства.
Однажды Мария Владимировна вместе со своими двумя сестрами снялась в фотографии на Петровке. Владелец выставил в витрине ателье это фото – три молодые дамы в красивых туалетах и хорошо причесанные, рядом с одной из них на полу стоит корзина, полная вишен. Николай Васильевич, узнав об этом, пошел на Петровку и потребовал убрать с витрины изображение жены и своячениц. Он посчитал неприличным, что прохожие будут их рассматривать…
Был и другой случай, когда прадедушка проявил характер. Мария Владимировна возвращалась из Охотного ряда на извозчике, когда ее увидел художник Поленов. Он поехал вслед за ней и спустя несколько минут после ее прихода позвонил у дверей дома Дубасовых. К нему вышел Николай Васильевич. Поленов представился и поинтересовался, кто эта дама, только что вошедшая в дом.
«Это моя жена», – отвечал Николай Васильевич.
«Я собираюсь писать большую картину на библейскую тему, и классический тип вашей жены очень для нее подходит. Не позволите ли вы вашей жене мне позировать? Она будет приезжать на два-три часа в мастерскую, костюмерша за ширмами будет надевать на нее римскую тунику и сандалии, а после сеансов я сам буду отвозить вашу супругу домой». Видя несогласие Дубасова, Поленов продолжал: «А за эту любезность я обещаю написать бесплатно портрет вашей жены».
«У нас четверо детей, – сказал Николай Васильевич, – и после нашей смерти они перессорятся из-за этого портрета. К тому же у моей жены много обязанностей как у матери семейства и хозяйки дома. Извините, но ей трудно будет найти для вас время».
Вот так было отказано Поленову. А как жаль!
Умер Николай Васильевич в Переверзеве лет за двадцать до революции. О том, что он умрет, он был предупрежден – ему было видение. Он лежал в своей комнате на кровати и вдруг услышал, что скрипнула дверь. Николай Васильевич повернул голову и увидел, что в комнату вошел человек в черном монашеском одеянии. Лица его не было видно – оно было закрыто капюшоном. «Готовься, ты скоро умрешь!» – сказал монах. «А доживу ли я до моего дня рождения?» – спросил Николай Васильевич. «Нет», – был ответ. Человек в черном повернулся и тихо вышел из комнаты. Скрипнула закрывшаяся за ним дверь.
Николай Васильевич позвал сестру жены, гостившую в имении: «Как его, душенька (так он в старости обращался ко всем близким дамам), отметь в календаре, что сегодня мне было видение. Только Машеньке не говори».
Через месяц его не стало – он не дожил нескольких дней до дня рождения…
Вспоминала бабушка Вера и свою бабушку – добрую слепую старушку Ларису Алексеевну Пшеславскую (урожденную Корженевскую).
Маленькая Верочка, одетая в плюшевую шубку и капор, с меховой муфточкой на шелковом шнуре идет с бонной-немкой по зимней Москве к бабушке – с Пименовской улицы на Страстной бульвар. Мороз силен, и пока они добираются до особнячка бабушки, и капор, и выбившиеся из-под него каштановые пряди волос покрываются белым инеем. Бабушка хоть и слепая, а сразу узнает, кто к ней вошел. Она целует Верочку, расспрашивает о здоровье родителей, а потом говорит: «Теперь веди меня к буфету!» Для Верочки наступает самая приятная часть визита. Она ведет бабушку к потемневшему от старости буфету со множеством ящиков и ящичков, и та выдвигает один, где в специальных отделениях разложены лакомства – изюм, орехи, винные ягоды…
Родной брат бабушки Пшеславской, бывший офицер Николай Алексеевич Корженевский, остался в семейных анналах благодаря своим странностям. Он был холост и жил у племянницы на Пименовской. Когда деду Корженевскому приходилось делать покупки, то вместо курицы он приносил петуха, а вместо кальсон – дамские панталоны с кружевами. Жаркими днями в Переверзеве на веранде вешали простыню от солнца. «Как это вы хорошо придумали, – восхищался дед. – Мы пьем чай здесь, а все мухи летают там, за простыней!» В сопровождении этого чудака барышням Дубасовым разрешалось «выходить». В Манеже, на выставке цветов, бабушка потихоньку убегала от него и, спрятавшись за какой-нибудь пышной корзиной, болтала со знакомым молодым офицером…
Бабушка рассказывает, а я не слушаю, потому что знаю уже наизусть все эти стародавние истории и про деда Корженевского, и про костюмированный бал в Благородном собрании, и про ее гимназические сочинения «Отход поезда железной дороги», «Кремль и его святыни», и про царскую семью, которую она видела в Балаклаве.
Я укладываю в коробку моточки кружев, которые только что были маленькими человечками, путешествующими по горам и лесам – моим коленкам, покрытым зеленым стеганым одеялом. Человечки укладываются спать, засыпаю и я. А бабушка все говорит, говорит…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?