Электронная библиотека » Мария Барыкова » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 23:15


Автор книги: Мария Барыкова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Но сейчас, накануне праздника, она дозвонилась до пропадавшего в бесчисленных коридорах и полигонах «Боша» Карлхайнца и просто поставила его в известность, что ровно в девять она ждет его у ратуши и что утром у него уже не будет возможности заехать домой. Выкроив время, которого перед таким днем катастрофически не хватало, – «Роткепхен» всегда в полном составе являлся на Рыночную площадь, где начинался фестиваль, и это стоило персоналу неимоверных трудов, – Кристель успела завезти в загородный дом продукты, вино и пару пакетов белья. В девять она увидела Карлхайнца в джинсах, со спортивной сумкой через плечо.

– Ты что, собираешься завтра блистать среди администрации мокасинами и старыми «рэнглерами»? – удивилась она.

– Нет, я просто собираюсь плюнуть на официальное участие и болтаться по городу как простой смертный, получая все примитивные удовольствия. Я и так за два месяца отдыхал всего пять дней.

– В таком случае нам принадлежит больше, чем ночь! Поехали.

По дороге Карлхайнц задумчиво оглядывал взгорки и маленькие долины, перерезанные бесчисленными ручьями.

– Странно, что я так быстро привык к югу.

– Он мягкий, и в нем чувствуется доброта. И если даже колдовство, то веселое, не то что в твоем Гамбурге, где от речного тумана все время чувствуешь себя в каком-то гнилом дурмане, честное слово! Я бы и месяца не смогла прожить под вашим постоянным ветром, он, на пару с серыми камнями, просто высасывает душу.

– Мы, северяне, – бродяги, в отличие от вас. Мы ветер, а вы земля… Да. Порой я ощущаю всю неопровержимость этого.

– Когда же?

– Когда вхожу в тебя, тяжелую и податливо-влажную, и ты готова принимать меня бесконечно, как истинная земля, но я даже не вода, не дождь, я только ветер и потому мимолетен… Едва успев насладиться, улетаю в иное, к иному…

– Глупости, – нахмурилась Кристель, – ты изумительный любовник. Кстати, ты даже не спросил, куда мы едем.

Словно не слыша ее последнего вопроса, Карлхайнц затянулся дорогой сигаретой.

– Я, в общем-то, имел в виду даже не постель, не только постель… Но это ничего. Ничего. Замечательное слово, а? Говорят, его очень любят русские, но употребляют совсем не так, как мы. Отец как-то рассказывал мне, что понял всю его прелесть только на второй год пребывания под Плескау: в нем присутствуют и христианское смиренье, и покорность року, и в то же время твердая вера в наступление лучшего. Они все стали так говорить – он утверждает, помогало.

– Зачем ты опять? Сейчас мы с тобой наконец вдвоем, а впереди природа и любовь.

Уже в полной темноте они оставили «форд» у ручья и по мокрой траве пробрались в домик. Ни еда, ни вино, ни даже белье не понадобились: Карлхайнц, не дав Кристель стянуть куртку, подмял ее прямо на отсыревших, стопкой сложенных одеялах. И были в этом и злость, и надежда, и тоска по недосягаемому, и сознание своей силы, но не было нежности. А потом он брал ее, прижав к стволу старой бесплодной яблони, а потом – усадив на край круглого ветшающего колодца, молча, властно, почти сурово. Кристель не жалела об отсутствующей нежности, она знала, что ее нежности хватит на двоих, а ему, избравшему путь за все отвечающего в этой жизни мужчины, нежность, может быть, даже помеха. Она только радовалась тому ощущению равенства, которое соединяло их не только в повседневности, но и в этих длинных осенних ночах. Лежа под утро на кое-как брошенном новом белье и чувствуя себя первозданной в не смытых под душем цивилизации следах его страсти, Кристель осторожно, чтобы не разбудить возлюбленного, чье лицо, в отличие от других, и во сне после ночи любви не приняло мальчишески-нежного выражения, вытянула из пачки сигарету, четвертую за эту осень.

За разноцветными стеклышками единственного окна занимался рассвет, впереди было три дня бездумного и веселого праздника, затем три месяца не менее увлекательной работы и – свадьба, которая должна была окончательно замкнуть счастливый круг.

Через две недели Кристель Хелькопф исполнялось двадцать шесть лет.

* * *

Праздник, начавшийся с первыми лучами солнца на Рыночной площади, к полудню затопил весь город, но Кристель, вынужденная первую половину дня оставаться со своими подопечными, не расстраивалась, что пропустила такие развлечения, как поглощение пива городским мэром или запуск огромного воздушного шара, купол которого расписывали любыми надписями все желающие. Она получала гораздо большее удовольствие, видя загоравшиеся осмысленным огнем глаза детей в колясках и полное преображение своих стариков, разодетых в национальные костюмы и пускавшихся во все тяжкие, вроде плясок да пары рюмочек айнциана[17]17
  Айнциан – южно-немецкая яблочная водка.


[Закрыть]
. Она торопилась лишь к скачкам, традиционному местному аттракциону. Добравшись до стадиона, что было весьма непросто, поскольку дорогу ей то и дело преграждали деревянные маски размером с человека, кривляющиеся ведьмы, которых на юге с давних пор изображают мужчины, сорокаметровые столы, протянутые через бульвары и улицы, неожиданные фейерверки и костры, Кристель просочилась сквозь толпу поближе к полю, где над конями уже курилось легкое облачко пара, и на второй же лошади увидела Карлхайнца. Вот это сюрприз! Он сидел на хитрой, то и дело норовящей укусить зазевавшегося всадника за колено, кобыле, и Кристель мгновенно ощутила, как снова жаркой пустотой наливается от желания лоно, еще не успевшее остыть от минувшей ночи. Карлхайнц выглядел настоящим кентавром: длинные мускулистые ноги, затянутые в белые бриджи, нервно вздрагивали в такт лошадиным бокам, а лицо дышало непривычной открытостью. Он пришел вторым, что было очень неплохим результатом для человека, севшего на лошадь полгода назад.

– Все-таки в мужчине на коне есть что-то ужасно эротичное, – призналась Кристель, прижимаясь к Карлхайнцу, от которого еще пахло острым конским потом. Она втянула будоражащий запах. – От тебя и пахнет-то зверем.

– Полцарства за немедленный душ и два – за любимый одеколон! Наши распорядители, как всегда, умудряются создать в конных раздевалках толпу, видимо, как и ты, полагая, что от настоящего мужчины должно за километр нести потным телом. Но это хорошо раз в году, уж поверь мне.

Минут через сорок они сидели за одним из сотен длинных дубовых столов и пили, как и положено, в порядке строгой очередности сначала «Цум Левен», потом «Шварцер Апотекер» и уж только затем любимый местный «Динкельакер». Рядом веселилась компания человек из двадцати. Судя по разговорам, учащиеся выпускного класса. Взгляд Кристель сразу привлекла высокая девушка с чуть диковатыми серыми глазами на красивом, каком-то нездешнем лице.

– Посмотри, вот он, почти выродившийся тип нашей северной красоты, – словно читая ее мысли, улыбнулся Карлхайнц, и было видно, что он получает наслаждение от созерцания подлинно немецкого лица.

Неожиданно Кристель увидела подходившего к столу огромного, как медведь, мужчину с окладистой полуседой бородой.

– Господин Гроу! – радостно крикнула она и вскочила ему навстречу. Это был директор ее гимназии.

– Все слышал, все видел и премного тобой доволен, – забасил Гроу. Его маленькие, глубоко спрятанные в лохматые брови глаза, лукаво блестели. – А я, вот, вывожу птенцов.

– Что-о?!

– Видишь, сколько. – Он ткнул толстым, заросшим густым волосом пальцем в сторону без умолку трещавших юношей и девушек. – Причем, большая часть – не мои, то есть, привозные. Ведь и не отличишь, а?

– Неужели откуда-нибудь из Ангермунде? – предположила Кристель, украдкой еще раз оглядывая ребят. Нет, все они были одинаково прилично одеты, все держались абсолютно непринужденно, а речь гармонично смешивалась с общим гулом и гамом Шиллерплатца.

– Мелко, мелко, Крисхен. Из России, из Санкт-Петербурга. Языковой обмен между школами, первый эксперимент. Наши ездили туда еще в мае.

– Вы нас разыгрываете, – вступил в разговор заинтригованный таким поворотом событий Карлхайнц. – Речь вполне грамотная, если сейчас вообще можно говорить о правильности речи у тинейджеров. Чуть отдает мекленбургским выговором – да, но… И вот эта красавица с росписей Хоеншвангау тоже оттуда?

– Именно, молодой человек. Гордость школы. Катья, подойдите, пожалуйста, сюда! – хмыкнув в бороду, позвал Гроу. – Фрау Хелькопф, моя бывшая ученица, герр?.. – Карлхайнц представился. – Герр Хинш – фройляйн Ушакова. Мои друзья, кажется, испытывают некоторые сомнения в том, что вы русская.

Девушка обезоруживающе улыбнулась и протянула Кристель руку.

– Я так рада познакомиться еще с кем-то, потому что просто влюблена в Вюртемберг, в ваши виноградники, в ваш язык, в ваш разумный эгоизм, наконец! Вам трудно представить, какой это урок для меня. Урок и… счастье. – «Катья» говорила правильно, лишь иногда подыскивая слова.

– В таком случае, может быть, вы пообедаете с нами?

– С удовольствием, если меня отпустит господин Гроу.

– Домой? – наклонившись к Карлхайнцу, тихонько спросила Кристель на редко употребляемом местном диалекте.

– Нет, мы отправляемся в «Голубой ангел»! – громко ответил он, привлекая всеобщее внимание.

«Голубой ангел» был самым дорогим и престижным рестораном, там собиралась коммерческая элита.

– Я не одета, – почти в один голос заявили Кристель и русская.

– Ничего, – усмехаясь и нажимая на это слово ответил Карлхайнц. – Ничего, – повторил он еще раз, уже по-русски. «Катья» и Гроу понимающе переглянулись. – При наличии денег и умении держаться это, в общем-то, не имеет значения. Ни-че-го.

«Ангел», учитывая сегодняшний праздник, был еще полупустым, и Карлхайнц занял столик в самом центре. Русская смотрела вокруг ясными глазами, а Кристель исподволь поглядывала на нее: она была так не похожа на затравленную девочку, купленную у райха за символическую сумму. «Впрочем, почему я ищу какого-то сходства? – тут же одернула себя Кристель. – Эта девочка приехала сюда как… Как кто? Победительница? Но всем известно, что в Союзе по карточкам выдают даже крупу. Просительница? Но она ничего не просит, наоборот, одаряет их своей откровенной любовью. Зачем она вообще здесь? Может быть, хочет почувствовать некое душевное превосходство? Прельстить красотой богатого золингеновского коммерсанта?» – Кристель окончательно запуталась, тем более что непринужденная «Катья» нравилась ей с каждой минутой все больше.

Тем временем подали заказанные Карлхайнцем спаржу, омары и шампанское, и, незаметно скосив глаза, Кристель заметила его полный нехорошего любопытства взгляд, которым он как бы гостеприимно разглядывал русскую и ее на секунду задержавшиеся над десятком столовых приборов руки. «Умница», – обрадовалась Кристель, увидев, что девушка взяла то, с чем хорошо умеет обращаться, а не стала украдкой подглядывать за ними.

Обед шел вполне нормально, хотя и несколько напряженно. Карлхайнц усиленно подливал девушке шампанское, а Кристель расспрашивала о Петербурге.

– Это город, который ни с чем сравнить нельзя, – говорила русская, и при упоминании о родном городе лицо ее становилось строгим и еще более одухотворенным. – Говорят, что он похож на Венецию, Хельсинки, Гамбург – не верьте, он совершенно уникален. Уникален даже, может быть, не архитектурой, но духом…

– А правда ли, – мягко прервал ее Карлхайнц, – что теперь многие утверждают, что ваш город надо было сдать и тем самым избежать чудовищных жертв, людоедства, падения морали, впрочем, вполне простительной?

Голубоватая бледность залила лицо девушки.

– И вы разделяете эту точку зрения? – вдруг каким-то звонким, почти детским голоском спросила она.

– М-м-м… – Карлхайнц откинулся на спинку стула и медленно, как во сне, закурил сигару. – Вероятно, да. Я и вообще считаю, что поражение России было бы предпочтительней, поскольку сейчас не существовала бы проблема нищих, полуголодных людей, отравленных, как ядом, разъедающими душу марксистскими теориями. Как русских, так и нас, немцев.

На этот раз «Катья» покраснела и неожиданно схватила Кристель за руку.

– Простите, я знаю, что поступаю невежливо, но иначе я не могу. Прошу вас, выйдемте отсюда, прошу вас. – Под ледяными взглядами кельнеров они вышли.

На улице, где продолжал шуметь говор тысяч голосов и уже начали взрываться шутихи, «Катья» подошла вплотную к Карлхайнцу, и на мгновенье он испытал странное ощущение смертельного восторга от напрягшегося, как струна, юного жаркого тела, полуприкрытых серых глаз, раздувшихся ноздрей и той волны ненависти, которая шла от девочки, так прекрасно говорившей на его родном языке.

– Поймите, я говорю вам это только потому, что слишком уважаю, слишком люблю Германию, и именно эта любовь дает мне право сказать правду. Вы… Вы цепляетесь за лживые представления о моем народе, потому что вам удобней и проще с ними жить. Мой прадед погиб под Сталинградом, моя прабабушка пережила блокаду, и вы… Вы… – Девушка задыхалась, и красивое лицо ее стало совсем диким. Она стиснула в кулаки длинные пальцы и с отчаянной силой топнула ногой, затянутой в высокие немецкие кроссовки. – Вы сейчас же, здесь, извинитесь перед их памятью. Ну?! – вдруг грубо добавила она, и Кристель, с ужасом наблюдавшей эту сцену, показалось, что девочка сейчас ударит Карлхайнца по лицу.

– Я полагаю, что вы превратно меня поняли, фройляйн, – процедил он сквозь зубы. – Разумеется, память павших священна для всех…

– Извинитесь, – снова заливаясь бледностью, прошептала «Катья». – Извинитесь.

– Что ж, если вы так настаиваете…

– Ох, простите, простите меня, Кристель! – всхлипнула девушка и, на секунду прижавшись полыхавшей жаром щекой к плечу Кристель, бегом скрылась в пестрой толпе.

Весь остаток дня они провели, стараясь следовать обычной праздничной программе: стреляя в тирах, попивая молодой и пенный зеленоватый рейнвейн и сталкиваясь то тут, то там со множеством знакомых. Русская девушка растаяла, словно облачко в густо-синем октябрьском небе. Но перед сном, положив твердую ладонь на грудь Кристель, Карлхайнц покачал головой и задумчиво произнес:

– Как жаль, что эта девушка все-таки не немка… Будь она немкой, никогда так не поступила бы.

На следующий вечер, во время ужина в новой белоснежной столовой, Карлхайнц неожиданно поинтересовался у Кристель, как она собирается отмечать день рождения.

– Бог мой, что за вопрос! – рассмеялась Кристель, как рассмеялись бы в ответ миллионы ее соотечественниц. – Раннее утро со свечами и подарками, трогательные подношения в «Кепхене», а вечером «Бауэр-хофф»? Или дома? – чуть удивленно уточнила она.

– Ни то и не другое.

– Неужели ты предлагаешь патриархальный вечер с родственниками, собаками и однокашниками по обоим учебным заведениям? В таком случае я предпочту одиночество.

– Думаю, что это весьма реально.

– Неужели? Таково твое желание?

– Таков мой подарок. – И Карлхайнц молча положил перед нею узкую полосу авиабилета и несколько скрепленных между собой бумаг.

Кристель порозовела от удовольствия. Уже который год она мечтала о путешествии на Кубу, привлекавшую своей полной противоположностью ее собственным вкусам, пристрастиям, убеждениям. Как трогательно с его стороны! Но, живо представив себя одну среди гулких пальм и мулатов со звериной грацией, Кристель помрачнела.

– Но почему я одна? Ведь разделенное на два на два и умножается.

– Потому что мне там делать нечего. Мои взгляды не изменишь, да я этого и не хочу. Но ты… Ты можешь попробовать. Не для того, чтобы изменить что-то, но для того, чтобы знать, как противостоять. Как ты могла вчера заметить, оппоненты они сильные. Может быть, даже сильнее нас.

– Разве вчера мы спорили о чем-то с латинос? – неуверенно спросила Кристель.

– Причем здесь латинос?! – Карлхайнц тряхнул головой, и его светлые волосы, зачесанные высокой волной, как у героев Лени Рифеншталь, упали на гладкий лоб. – Перед тобой тур в Россию. Три дня. Я выбрал Санкт-Петербург, но ты в любой момент можешь изменить маршрут. Такси из аэропорта, личный переводчик, приличный отель. Программа – по твоему усмотрению.

– Ты сошел с ума, – прошептала Кристель. – Там… холод, голод… а я приеду сытая, хорошо одетая, немка, в конце концов… И зачем? Я… я боюсь, тем более, Петербург… Ужасы осады…

– Ну, туристов кормят везде практически одинаково, а все остальное – чушь. – В голосе Карлхайнца послышались стальные ноты. – Ты поедешь и поймешь. Я хочу, чтобы ты полностью освободилась от своего комплекса, а, как известно, радикальные меры наиболее эффективны. Гордая «Катья» оказалась последней каплей. Да и у тебя на стене, наверное, не просто так висит это порыжевшее фото, а? Словом… – он не договорил и узкими губами зажал приготовившийся к ненужным возражениям рот.

Часа в три ночи, когда кончилась перекличка церквей и Карлхайнц расслабил наконец свое гибкое, как у пантеры, тело, Кристель тихонько встала и бесшумно поднялась на третий этаж, где до рассвета просидела в своей классной.

* * *

На следующий день Кристель позвонила в лабораторию и попросила Карлхайнца переночевать у себя, а сама, отложив дела, пришла к Хульдрайху, в его скромную, ничем не отличавшуюся от жилья остальных обитателей приюта квартирку.

– Неужели свершилось чудо и всю твою работу вдруг сделала добрая фея? – улыбнулся Хульдрайх.

Кристель молча села по другую сторону письменного стола, напротив дяди, спешно убравшего в ящик тетрадь.

– Скажи мне, эта Марихен, она, что, вернулась домой?

– Ее заставили вернуться.

– То есть как «заставили»?

– Всех русских высылали в принудительном порядке, даже из нашей французской, самой лояльной зоны. Впрочем, она, конечно, сама хотела жить на родине.

– И больше ты, разумеется, никогда и ничего о ней не слышал?

– Нет. Но я пытался, – заторопился Хульдрайх. – Когда мне исполнился двадцать один год и я получил разрешение на посещение архивов, я попробовал найти документы о продаже, но… Ведь это был уже сорок второй, наша хваленая пунктуальность начала расползаться по швам. А папины дневники были уничтожены как вещественные доказательства там, в тюрьме. Мама же… Мама в последнее время почему-то была очень строга с Марихен, а после казни отца вообще не хотела говорить о ней. Даже со мной и даже много лет спустя. А я? Мне же было всего девять, когда она уехала, и у меня была своя мальчишеская жизнь. Да и что теперь вспоминать об этом.

– И все-таки, как ты думаешь, ведь где-то должна сохраниться какая-нибудь информация? В связи с воссоединением, например? Или, вообще, с личными симпатиями господина канцлера?

– Возможно, возможно. Я слышал, что теперь есть какие-то организации, собирающие средства в пользу бывших остарбайтеров… Но зачем тебе это?

Кристель медлила, словно не желала расставаться со своей тайной, но потом спокойно и твердо ответила:

– Я еду в Россию.

Хульдрайх невольно прижал руку к левой стороне груди.

– Для того, чтобы найти Марихен?!

– Я пока еще в здравом уме, дядя, – сама не понимая, почему, довольно резко ответила Кристель. – Карлхайнц подарил мне трехдневный тур в Петербург. Можно поехать и в другое место, но я подумала…

– Да, да! Конечно, в Петербург, – заторопился Хульдрайх. – Говорят, это нечто сверхъестественное, что это почти Европа. И все-таки… Она была тоже откуда-то с севера, и, может быть, ты… Только пойми, я ни о чем не прошу.

Кристель плотнее устроилась на стуле и, достав пачку сигарет, протянула Хульдрайху и закурила сама.

– А теперь ответь мне, почему всю жизнь ты носишься с памятью о ничем не выдающейся, наверное, даже неграмотной русской девочке? Что, ничего в жизни не было интереснее? Или ты по-детски был в нее влюблен и теперь до конца дней не можешь избавиться от светлого чувства? – Кристель говорила эти слова, пугаясь самой себя и слыша в своих интонациях болезненное ерничанье Карлхайнца, поразившее ее во время рассказа о погибшей невесте его отца. Но она чувствовала, что иначе не сможет ни о чем расспросить, ибо, будучи истинной немкой, глубоко таит свои интимные переживания и уважает тайны других. Оставалась наигранная грубость и жесткость. Хульдрайх понял ее.

– Ты ведь знаешь, как сильны бывают живые детские впечатления, особенно на фоне правильной, упорядоченной, несмотря на войну, жизни. А Марихен – она была иная, существо из другого мира, инопланетянка. Она по-другому говорила, по-другому двигалась, и мне казалось, что даже голова у нее устроена по-другому. Сначала я ее боялся, потом привык, потом привязался, а потом, уже в самом конце, когда папа почти перестал появляться дома, мама работала с утра до вечера, и все вокруг боялись, боялись и проклинали, боялись и ругали, я вдруг однажды понял, что она самая свободная среди всех людей, которых я тогда знал. Да, она, не имевшая ничего, буквально ни-че-го, ибо все на ней было наше, запираемая на ночь, как собака, без разрешения мамы не смевшая выходить на улицу, она была свободна, в отличие от всех нас, ее хозяев. Разумеется, это я сейчас тебе все так понятно говорю, тогда это было, скорее, озарение, интуиция, чувство.

И я ужасно полюбил ее за это, ужасно. К тому же, она была действительно очень добрая. Мама покупала конфеты на черном рынке и всегда давала ей одну, раз в неделю. Так она непременно остановит меня где-нибудь на лестнице и сунет эту конфету, растаявшую уже всю… – при упоминании об этой жалкой конфете, неприметном событии, со времени которого прошло больше четверти века, в голосе взрослого мужчины послышались с трудом сдерживаемые слезы. «Мы никогда и нигде не будем настоящими победителями, – подумала Кристель, – при таких-то чувствах! Надежды Карлхайнца напрасны…» Но она не успела домыслить – Хульдрайх справился с собой и уже вполне спокойно продолжил:

– Это уже потом, когда я стал взрослым, к тем пронзительным воспоминаниям детства присосались знания о нацистских зверствах и тому подобном. Знаешь, мысль о том, что ее запросто могли сжечь где-нибудь под Веймаром, до сих пор наполняет меня ужасом. Но от чувства вины, которым, как я посмотрю, страдают у нас теперь многие, я, как ни странно, свободен. Вероятно, оно заменилось у меня чувством любви. И за это я тоже благодарен маленькой неприметной Марихен. – Хульдрайх умолк и потянулся за новой сигаретой.

– Дядя! – укоризненно остановила его движение Кристель. – Извини, но я с детства слышу о твоем больном сердце. А мама? – вдруг, словно что-то вспомнив, спросила она. – Мама не любила ее? Почему?

Хульдрайх опустил седеющую голову.

– Ну, во-первых, Адель почти ее не помнит, и, к тому же, она и тогда была очень взбалмошной и капризной, ею занималась, в основном, мама, баловала… Она могла иногда даже ударить русскую, несерьезно, конечно, как ребенок. Но Марихен никогда не жаловалась… В общем, я и сам не совсем понимаю. Ты все-таки обратись в этот комитет, – насупившись, закончил он. – Когда ты едешь?

– Как раз в мой день рождения.

– В таком случае, я сам успею все сделать.

И за день до отъезда во Франкфурт, откуда улетал самолет в Россию, Хульдрайх принес ей распечатанный на компьютере листок, на котором было всего четыре строчки: «Мария Ф. Костылева, 1928 –? место регистрации: Советский Союз (Россия), город Плескау (Псков), село Лог; дата регистрации: 20 мая 1942; исполнитель: командир 2 роты 144 п/полка 18 армии лейтенант Вальтер Хинш.»

* * *

Крытый манеж подавлял своим пространством, гулким, безлюдным и одновременно замкнутым со всех сторон; пахло слабым, почти выветрившимся запахом лошадей и пыли, но опилки были свежими и идеально выровненными. Из охраны остались только два солдата, на вид казавшиеся какими-то домашними. Они сидели на невысоких трибунах по обеим сторонам выстроенного в длинный ряд очередного товара, и по всему было заметно, что эта процедура уже давно им надоела и что свое присутствие здесь они считают совершенно излишним: куда бежать не знающим ни слова, в явно нездешней одежде, растерянным мальчишкам и девчонкам? Их остановит первый же гражданин. И солдаты лениво перебрасывались шутками, поставив винтовки между ног. Один из них даже прошелся вдоль ряда, с любопытством заглядывая в девичьи лица, но, видимо, не найдя ничего, заслуживающего интереса, снова уселся на трибуну.

Манька стояла ближе к краю, судорожно вцепившись в рукав Валентининой кофты, так, что та уже несколько раз вырывала руку и зло шипела:

– Отцепись ты, блажная! Вот навязалась на мою голову. Не понимаешь, что ли, сейчас, небось, начальство какое приедет и смотреть нас будет, а ты скукожилась, как мышь! – И Валентина начинала томно закатывать маленькие маслянистые глазки и выпячивать большую, тяжело висевшую грудь.

Время ползло невероятно медленно и вместе с тем стремительно ускользало. Манька старалась стоять прямо, не шевелясь, почти не дыша, ей казалось, что так она станет менее заметна и, может быть, каким-нибудь таинственным способом исчезнет совсем. Но с каждой минутой нарастала жара, ибо высокое южное солнце все больше накаляло железную крышу. Ноги у Маньки от духоты и страха становились совсем ватными, и она снова хваталась за зеленую вязаную кофту. Постепенно то тут, то там, сначала шепотом, потом все громче и смелее, начались разговоры. Какая-то бойкая девка, помахав рукой часовому, кое-как знаками и двумя-тремя немецкими словами, которые остались у нее после семи классов сельской школы, спросила, где они и что с ними будут делать. В ответ солдат широко заулыбался и громко произнес никому не известное и непонятное слово «Эсслинген». Манька при этом сжалась еще больше: слово показалось ей шипящим и хитрым, как змея, которых она боялась без памяти. Солдат же продолжал жизнерадостно выкрикивать непонятные слова, среди которых, правда, не было уже всеми хорошо выученных за год оккупации страшных «хальт», «хенде хох» и «нихьт шиссен».

– Кормить, видать, будут, – оживилась Валентина и плотоядно огладила на широких боках выцветшую кофту. Неожиданно Манька почувствовала, что отчаянно голодна и заскулила тихо, только для себя самой, как тыкающийся в чужие ноги брошенный котенок. И тут же в манеж ворвался поток света, а за ним голоса и разные уличные звуки. К корявой шеренге молодежи, оживленно переговариваясь, шла большая группа людей, где вперемешку виднелись и военные мундиры, и добротные баварские куртки, и даже светлые платья женщин.

«Матерь пресвятая богородица!» – успела прошептать Манька и, зажмурившись, провалилась в черный, отнимающий рассудок страх. Она сама не знала, сколько простояла так, покрываясь мелким холодным потом, когда даже не услышала, а почувствовала нутром затравленного, загнанного зверька, в которого превратилась ее душа, как перед ними кто-то остановился. На плечо ей легла какая-то палочка, и Манька невольно открыла глаза. Но, протерев кулачком слипшиеся ресницы, она не увидела ничего страшного: это был не оскаленный гориллоподобный фашист, каких рисовали на плакатах еще до оккупации, и не серый, грязный, всегда злой немец, каких она уже насмотрелась въяве, а улыбающаяся, молодая и красивая пара. Офицер в пепельном мундире, с узкой талией и высоко выгнутой тульей фуражки задумчиво постукивал по голенищу сапога смехотворно крошечным кнутиком, а женщина, вся розово-золотая, маленькая, может быть, чуть излишне полная, перламутровыми ноготками тыкала в застывшую рядом Валентину.

– Прикажи ей открыть рот, Эрих, – чуть капризно растягивая слова, попросила она. – По состоянию зубов сразу можно сказать очень много.

Офицер незаметно улыбнулся, отчего его лицо совсем помолодело.

– Неужели ты хочешь, чтобы детьми занималась такая валькирия, Маргерит? – спросил он, но все-таки легонько ткнул Валентину в рот своим игрушечным кнутиком. Та раскрыла рот изо всех сил и, как почудилось Маньке, даже немного замычала. Вся она, с огромной грудью, переминающаяся на тяжелых ногах, вдруг так напомнила Маньке их безропотную корову Белуху, что девочка невольно прыснула. Офицер скосил на нее черно-синие, как сливы, глаза, хмыкнул и нежно взял жену под локоть.

– Посмотри лучше сюда. – Он звонко щелкнул в воздухе пальцами. – В ней есть… шарм, честное слово! К тому же, к девочке детям будет легче привыкнуть.

– Но справится ли она с работой? – задумчиво протянула его спутница, пристально, как дорогой товар в магазине, рассматривая Маньку и поворачивая ее во все стороны. – Мы ведь берем ее в качестве универсального средства.

При этих словах офицер потрогал Манькины руки.

– Справится. Ты не знаешь славян, они двужильные.

– Но за такую шестидесяти марок много, Эрих! Они могли бы и сбавить цену.

– Это тебя не касается. Господин Дрешер, подойдите сюда! – крикнул кому-то офицер, и тотчас к нему подскочил толстенький человечек в полувоенном френче. – Мы берем эту. – И железные пальцы сдавили плечо Маньки. Только сейчас она поняла, что ее забирают с собой эти люди, забирают одну, без спасительной Валентины, за которую велел держаться отец.

– Нет! – взвизгнула она и вывернула костлявое плечо из пальцев в скользкой лайковой перчатке. – Нет! – широко распахнув серые глаза твердила Манька, видя, что эти двое не понимают, не хотят и не могут понять ее. Лихорадочно напрягая свой слабый, неразвитый мозг, она вдруг громко стала выкрикивать все, что когда-то с таким трудом учила по замусоленному рваному учебнику старшая сестра Анна:

– Анна унд Марта баден! Их виль нихт баден! Эс ист регнет! Ди кюе фрист![18]18
  Анна и Марта купаются! Я не хочу купаться! Идет дождь! Корова ест! (искаж. нем.).


[Закрыть]
 – И сквозь слезы, размывающие все вокруг, Манька увидела, что розовая женщина удивленно моргает длинными кукольными ресницами, а красивый офицер хохочет до слез, откидываясь назад и колотя стеком по обтянутому колену.

– Какая прелесть! Вот видишь, я же говорил! Ну, с богом, поезжай сразу домой, а бумаги я оформлю сам.

Через минуту он уже вел Маньку за руку к выходу из манежа, ловким движеньем подтолкнул в стоявшую неподалеку никогда не виданную ею телегу, всю в коже, лаке, блестящем дереве, крытую глянцевой тканью и даже с лампочками. Следом грациозно уселась розовая женщина, и по кабриолету поплыл нежный, сказочный запах. Манька забилась в самый дальний угол и с опаской поглядывала на ставшее вдруг печальным лицо пухленькой немки.

Немка, несмотря на погрустневшее и посуровевшее лицо, вопреки Манькиным ожиданиям не стала бить или щипать ее, а через несколько минут непривычной для крестьянской девочки ровной езды поманила ее рукой и долго, словно заново, рассматривала. Потом она медленно и внятно стала называть всякие предметы, указывая на них белым, как сливки, пальчиком, но, видя, что девочка только больше таращит глаза и ничего не понимает, вздохнула и отступилась.

Кабриолет остановился перед зеленым палисадником, за которым светился дом, такой белый, что Маньке даже захотелось дотронуться до него языком, так он был похож на рафинад, выдаваемый отцу по большим праздникам. На доме, сверкая до боли в глазах, висела начищенная медная кружка, из которой текла и все не стекала снежная пена. «Вот бы сюда тятьку, пива-то такого попить! – вдруг размечталась девочка и как наяву представила пахнущие махоркой и кислым пивом усы отца. – Он бы…» – Легкий толчок в спину заставил Маньку очнуться от грез, а дальше все закружилось в разноцветном хороводе, не дающем испугаться и опомниться.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации