Текст книги "Любви неправильные дроби"
Автор книги: Марк Берколайко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Домработница пребывала в смятении: лучшего жениха на горизонте видно не было, а мать моя намеки на то, чтобы одолжить, а по сути, подарить деньги на приданое, вроде бы и не понимала.
Хотя в повседневности мать любила поныть и пожалеть себя, в минуты опасности не раскисала, мыслила с точностью хорошего начальника штаба, а потом, не считаясь с потерями, с упорством полководца воплощала замыслы и планы. Отец тоже оказался на высоте. Он приехал со своих буровых поздно вечером, выслушал мать и, посмотрев на меня строго, но с плохо скрытой жалостью, сказал на максимальном форте своего хорошо поставленного металлического тенора:
– Я, как коммунист, должен еще трижды подумать, имею ли право отдавать его в лучшую школу Баку. Пусть сидит дома, сторожит квартиру. Все равно с такими куриными мозгами больше чем сторожем ему не быть.
Он говорил, особенно четко выговаривая слова, направляя звук в пол, и я по наитию, ничего тогда о Гасанихе не зная, вдруг представил, что она, забравшись на стол, а потом на табуретку, держится, чтобы не упасть, за абажур, задирает голову, внимательно слушает отца и приговаривает: «Конечно, нельзя его в школу! Сразу в колонию!»
Ночью родители долго шептались и через несколько дней объявили Зине, что дают ей деньги на приданое. Вскоре играли свадьбу, где мать была главным действующим лицом со стороны невесты.
Вплоть до сентября я трясся при мысли о том, что во всех школах узнают о происшествии, и меня не возьмут ни в одну: ни в 6-ю, где учились сыновья всего республиканского и городского начальства (потом стали учиться и дочери, когда через два или три года отменили раздельное обучение), ни в самую захудалую, на окраине, в Черном городе или Баилове. И вплоть до сентября я каждый день протирал бюст вождя чуть увлажненной тряпкой, и руки мои дрожали от невысказанной мольбы о помиловании.
А еще, чтобы делом доказать любовь, прочитал сохраненные отцом газеты, вышедшие в декабре 49-го, к сталинскому юбилею, да не просто прочитал, а изо всех сил пытался вникнуть…
Но все обошлось. В 6-ю школу меня приняли. На самом первом уроке Валентина Даниловна подняла руку по направлению к висящему над доской портрету и дрогнувшим от любви голосом спросила:
– Ученики! Знаете ли вы, кто это?!
– Сталин! – закричал класс, а я – громче всех. А потом, когда остальные замолчали, добавил:
– Иосиф Виссарионович! Генералиссимус!
Очень мне хотелось рассказать о многих его великих свершениях, особенно о десяти сталинских ударах – от битвы под Москвой до взятия Берлина, но Валентина Даниловна меня остановила:
– Ученик Берколайко! Отвечать можно только тогда, когда я задаю вопрос!
И прочитала несколько стихотворений Лебедева-Кумача, Джамбула, еще кого-то и ни разу не произнесла ни одного слова из тех, что распирали меня: «индустриализация», «стратегический гений», «проблемы языкознания» – и с той самой минуты я в школе разочаровался навсегда.
Борис Зину часто бил, деньги пропивал, и она приходила просить их у матери, неизменно при этом приговаривая:
– Надежда Тимофеевна опять спрашивала, за что тогда «верхние» мальчишку наказывали? С какого перепугу он вопил, что любит товарища Сталина? Но я ничего не сказала…
Мать ей деньги давала, опять же неизменно добавляя, чтоб помалкивала, потому как и сама в случае чего сядет, Потом Зина устроилась на грузовое судно, мотающееся по Каспийскому морю, а вскоре Гасаниха напела сыну, что невестку видели выходящей под утро из каюты старпома. Борис, хмельной уже с утра, понесся в порт разбираться с соперником, но там его толково отметелили, и он вернулся домой убивать жену, которой Гасаниха не давала убежать, несмотря на все ее мольбы.
В тот день я болел и в школу не пошел. Хорошо слышал, как Зина заходилась в рыданиях, кричала, что ни в чем не виновата, что подрабатывала на судне еще и уборщицей и прибирала в каюте старпома, пока тот был на предутренней вахте. Гасаниха молчала, а вернувшийся Борис на все оправдания ревел глухо: «С-у-ука!» – и бил…
Как ей удалось вырваться из квартиры, не представляю. Видел только, приникнув к окну веранды, как на каменной лестнице со второго этажа на первый Борис одной рукой удерживал рвущуюся вниз Зину, а на нем висела Гасаниха, пытаясь перехватить другую его руку, с ножом. Он все же полоснул жену по спине, но не достал, располосовал только платье… от этого движения и вылаканной водки пошатнулся – и Зине удалось убежать.
Больше я ее никогда не видел, мать потом рассказывала, что сумела в последний раз передать немного денег, и та уехала в Красноводск.
Долго еще я кричал по ночам, когда видел во сне занесенный над Зиной нож. Кричал – и плакал от страха и жалости. Но наяву ее не жалел и долго еще помнил, как пытался рассказать… объяснить… и это «Фаш-шист!» со злобно свистящим «ш».
Через полгода после всего этого Гасаниха слегла с раком. Орала от боли, забываясь только водкой, которую подносил сердобольный сынок. Но, видно, нечасто маменьку баловал, лил водку в основном в себя и заглушал ее стоны все теми же блатными песнями под все те же два-три аккорда на плохонькой гитаре.
На похороны Гасанихи никто из соседей не пришел. Гроб из узкой двери выволокли Борисовы собутыльники, часа через два вернулись и устроили поминки – попойку с матом и мордобоем.
Но все это было уже в году 57-м, когда мать о моем крамольном высказывании в адрес вождя рассказывала с улыбкой. А до того была еще зима 53-го года.
IX
Учиться в первом классе было скучно. Полгода мы заполняли страницы палочками, овальчиками, хвостиками будущих «б» и обрубками будущих «у» и «д». Понукаемый бесчисленными сравнениями с сестрой (она и сама впервые услышала, какой, оказывается, была умницей и искусницей), я добивался в чистописании – так назывался этот онанизм – заметных успехов. Приобрел в итоге разборчивый ровный почерк при безобразно низкой скорости письма и никогда не успевал записывать не только лекции, но даже и тезисы интересующих меня докладов на конференциях и семинарах.
Угнетала сырая и ветреная осень-зима; вставать затемно было распределенным на много дней исполнением смертного приговора.
Сестра доводила меня до переулка, в котором стояла наша 6-я школа, а потом со всех ног неслась вверх по Коммунистической, в свою женскую… мимо музея истории большевистских организаций Азербайджана… мимо филармонии с замечательным залом, в котором нефтяные магнаты начала века давали по-восточному пышные балы, а чудом уцелевшая интеллигенция середины несчастного столетия аплодировала Рихтеру, Гилельсу, Ойстраху. И были эти аплодисменты раскованными и благодарными, в отличие от дежурно-фанатичных оваций в честь живого бога, чья многометровая статуя – здесь же, через дорогу, совсем рядом – вознеслась выше купола храма музыки, выше минаретов и колоколен церквей.
Но ближе к Новому году сестра взбунтовалась. Она уверенно претендовала на золотую медаль, отличие по тем временам редкое, а из-за моей копошливости часто опаздывала на первый урок, что, опять же по тем временам, считалось вопиющим. И родители наняли пожилую неработающую женщину, Бусю, которая отводила меня в школу, днем приводила домой, кормила и оставляла одного до прихода сестры или матери.
Своих детей у Буси не было, и она жалела меня – слезливо, но как бы из других пластов бытия, как я потом жалел от роду несчастного Оливера Твиста. Она приходила по утрам, к той минуте, когда я уже переставал заталкивать в перетянутую отвращением гортань комковатую манную кашу и начинал собираться «на выход». Поскольку помогать мне одеваться запрещалось категорически, она присаживалась у стола с чашкой чая и здоровенным куском хлеба под лоснящимся слоем сливочного масла (отец получал его в спецраспределителе «Азнефти»), звучно, со вкусом, жевала и громко, со вкусом причитала по любому поводу.
…Глядя, как я пристегиваю к резинкам, свисающим со специального детского пояса, сортирно-коричневые, ребристые чулки:
– Ой, чулочки какие толстые! Вспотеет мальчик – и ножки в кровь разотрет!
…Глядя, как неловкими пальцами застегиваю ученическую тужурку:
– Ой, китель какой тяжелый! Как же бедный мальчик будет его таскать весь день?!
…Потом по поводу чересчур длиннополого пальто. Потом по поводу ветра-снега-дождя… И вот, наконец, жалеющий сам себя с минуты пробуждения, а ею – так вообще оплаканный, я вхожу в класс, где неумолимо зоркая Валентина Даниловна усматривает на пальцах едва заметные чернильные пятна и отсылает отмывать их в едко воняющий хлоркой туалет. А там весело. Там особенно испорченные и отчаянные курят, смачно сплевывая густую от никотина слюну. Там, чтобы исчезли те самые пятна, трут руки о стены, которые белились минимум раз в месяц, но известь быстро исчезала под ученическими ладонями. Там обсуждаются новости и сплетни.
Там, вскоре после январских каникул, я услышал, что сучары-евреи-врачи-отравители изничтожают русских людей.
Сообщил эту новость Евдокимов, переросток из третьего класса. Было ему лет одиннадцать, его то переводили «условно» в следующий класс, то оставляли на второй год, с нетерпением ожидая, когда же ему исполнится шестнадцать, чтобы сплавить в «ремеслуху». Когда мы перешли в пятый класс, он ненадолго оказался с нами. Уже вовсю курил анашу, и с лица его не сходила плотоядная ухмылка садиста. Терроризировал нас страшно, особенно выделял меня и довел как-то раз до такого исступления, что я с размаху всадил в его щеку (а метил в глаз) ручку с металлическим перышком. Мне влепили тройку за поведение, его из школы наконец-то выгнали, но много раз впоследствии дубасили мы друг друга в «крепостных» подворотнях. Дубасил в основном он, но до сих пор горжусь, что пощады не просил.
Сообщив тогда в туалете о врачах-отравителях, «убийцах в белых халатах», Евдокимов нацелил на меня мясистый, грязный палец и угрожающе спросил:
– Слышь, ты! У тебя родители тоже доктора-профессора?
– Нет, – с готовностью ответил я. – Нефтяники.
И мысленно порадовался тому, что матери не удалось стать врачом, о чем она жалела всю жизнь.
– Нефтяники… – процедил Евдокимов и влепил мне в качестве аванса здоровенный щелбан. – Знаем мы таких нефтяников!
Но тут же сам получил хороший пинок от Чингиза, знаменитого школьного футболиста; наверное, стал бы он знаменит не только в школе, если б не был таким заядлым курильщиком.
– Tы чего? – заныл Евдокимов. – Чего ты за этих заступаешься? Вас тоже травить будут.
– Гет веран! (Жопошник!) – выругался Чингиз. – Нас не будут. А ты, пацан (это уже мне), иди в класс. И если что – училке своей не жалуйся. Мне скажи.
Не знаю, что подразумевалось именно под «ленинской» дружбой народов, но, по крайней мере, среди коренных бакинцев было нормой дружелюбие к людям иных национальностей. Правда, неприязнь к русским («Колонизаторы!») все чаще начинали демонстрировать молодые интеллектуалы азербайджанцы, обучавшиеся в аспирантуре в Москве и Ленинграде, словно набирались там, кроме знаний, еще и вони от цэковских и гэбистских интриг.
В Нагорном Карабахе почти каждый год были столкновения, иногда кровавые, так что когда Горбачев в конце восьмидесятых скулил, что в ЦК ничего не знали о тлеющем карабахском конфликте и о армянских притязаниях на эту землю, я понял, что стране, лидер которой либо врет беспардонно, либо витает в облаках, такой стране недолго осталось.
Но вот вирус московско-питерской юдофобии по Баку не гулял никогда, тем более что в Азербайджане очень издавна жили горские евреи, которых государство именовало татами и евреями не считало. Внешне они почти неотличимы от азербайджанцев и когда в Москве или Киеве особо носатых или картавых уже выкидывали из трамваев, по Баку прошелестел слух, что горские решили взять «европейских» под свою защиту, хотя в другие времена общины почти не соприкасались и даже на еврейском кладбище могилы никогда не перемешивались. Этот слух заставил притихнуть самое отребье, и предстоящей высылке евреев в Биробиджан вслух никто не радовался. Правда, Гасаниха под неуклюжими предлогами несколько раз к нам поднималась и зыркала вокруг оценивающим взглядом. Наверное, в райотделе МГБ ей пообещали нашу квартиру.
Зато управдом, встретив мать на улице, задал пару пустячных вопросов, а потом, глядя куда-то в сторону, пробормотал:
– Списки сверили…
– Какие списки? – не поняла мать.
– Плохие списки… – все так же невнятно бормотал он. – Некоторых жильцов списки… Не всех жильцов, а некоторых… И в Баладжарах эшелоны начали собирать.
Дед, когда мать передала ему этот разговор, внутренне уже был ко всему готов. Он каждое утро ходил в баню и надевал чистое, видимо, всерьез надеясь, что его пристрелят за попытку оказать сопротивление. К Курносенькой ходить перестал, чтобы не привлекать к ней и к детям теперь уже явно лишнее внимание. Так что слова управдома не обсуждал, сказал только матери:
– Попроси Зиновея (так звал он моего отца), пусть якобы заболеет и перестанет мотаться в свой дурацкий трест. Попадете в разные эшелоны, потом можете никогда и не встретиться.
Но отец наотрез отказался манкировать любимой работой. К счастью, с ним почти тайно встретился Владимир Андреевич Сапунов, начальник райотдела МГБ в Локбатане, где раньше базировался отцовский трест, и пообещал, что предупредит накануне ночи «Ч», чтобы отец успел домчаться до Баку… Сапунов вообще был для отца почти ангелом-хранителем. На пятидесятилетие привез ему из Локбатана своеобразный подарок – пачку поступивших на него доносов. И анонимных, и от некоторых работников треста, почитавших себя отцом обиженными, и просто от стукачей по призванию. Доносам этим Владимир Андреевич не дал когда-то ходу, а пачка была довольно толстая.
Я, конечно, тоже чувствовал, что надвигается что-то неладное. Никто не хотел мне объяснить, зачем стоят наготове четыре набитых до отказа чемодана, зачем на всю мою одежду мать нашила бирочки с именем и фамилией. Иногда ловил какие-то обрывки странных разговоров, например, мать говорила забежавшей на минуту поплакаться тете Шеве, своей сестре, что у Багирова вроде жена-еврейка, и он хлопочет, чтобы бакинских евреев разрешили выселить не на Дальний Восток, а в какой-нибудь отдаленный район Азербайджана. Меня подслушанное воодушевило чрезвычайно: а вдруг мы попадем в Нахичевань, горный район у самой границы, и я помогу пограничникам поймать шпиона, а за это мне подарят овчарку и разрешат носить пистолет.
У забежавшей поплакаться тети Шевы была своя беда, она же и радость: второй ее муж, Коля Рябинкин. Сын известного в Баку столяра-краснодеревщика воспитывался в стойкой неприязни к «коммунякам» и евреям. Прошел войну, служил потом в нашей комендатуре в Вене… и вдруг особисты спохватились, что он слишком долго когда-то выходил из окружения. И машина закрутилась. На допросе дядя Коля со всей силой своего буйного характера послал смершевцев на х…, угодил в лагерь, там тоже не утихомирился, за что бывал неоднократно бит шомполами, однако потом все же был отпущен на временное поселение в Баку. Означало это, что он был обязан раз в полгода являться в райотдел МГБ за разрешением на дальнейшее проживание в своем же родном доме. Но поскольку на беседах тих и смирен не был, то каждый раз получал предписание покинуть Баку за сорок восемь часов. Старик-краснодеревщик вздыхал и, проклиная буйный характер сына, плелся в райотдел с подношениями и предложением смастерить еще что-нибудь краснодеревное. На том и наступал временный штиль.
Но когда Коля привел в родительский дом мою тетку, отец его получил удар воистину смертельный. Еврейка, вдова погибшего на войне офицера, с дочерью на руках! Но сын был непреклонен, любил Шеву с какой-то яростной нежностью, с отелловской ревностью и рыцарской решимостью убить всякого, кто задержит на жене взгляд, и любого, на кого слишком, по его мнению, долго посмотрят ее полыхающие опасным огнем глаза.
Так вот, услышав про грядущее переселение, дядя Коля заявил, что поедет с женой – и баста! Желательно на Южный полюс, где из самцов – одни пингвины, но можно и к черту на рога, в частности на Дальний Восток. А Шева, хоть и радовалась такой беззаветной преданности, жаловалась, что Коля наверняка попытается придушить какого-нибудь конвоира и получит пулю еще до Баладжар, ближайшей к Баку станции.
Среди всего этого ожидания беды безмятежной оставалась только Буся и радостно-деятельным – я.
Бусин покойный муж, неплохой меховщик, обращался, видимо, с женой, как с драгоценной шкуркой, пушил ласковыми дуновениями, гладил исключительно по шерстке, и она, как избалованная кошечка, приобрела счастливую уверенность в непременном наличии молочка в блюдечке и кусочков мяса в мисочке. А потому ни о каком выселении не думала, от мрачных прогнозов отмахивалась, зато с готовностью лила легкие, сладкие слезы над толстыми «переживательными» романами и моими чересчур грубыми чулочками.
Ну а я, в преддверии жития на границе, составил план самоподготовки к выслеживанию и поимке врагов: необходимо было научиться бесшумно бегать по пересеченной местности, ползать по-пластунски и мощно бить под дых. К концу февраля уже умел носиться по комнате, как по дремучему лесу, не натыкаясь на прихотливо раскиданные деревья – стулья и пни – табуретки. Правда, шум при этом производил изрядный.
А потом взорвалась весть о болезни Сталина. Мать объяснила мне, что такое артериальное давление, инсульт и дыхание Чейна-Стокса. Все это я пересказывал в классе, меня слушали, раскрыв рты, но итогом наших обсуждений всегда было уверенное: «Поправится!» Конечно, умереть может любой – это мы, дети 45-го года, прекрасно понимали. Конечно, и Сталин когда-нибудь умрет, но это будет потом, совсем-совсем потом, когда он улыбнется доброй, усталой улыбкой и скажет земному шару: «Я дал вам все то, о чем вы мечтали. Я привел вас вперед, к победе коммунизма (лозунгами „Вперед, к победе коммунизма!“ были увешаны все присутственные места). Теперь вы справитесь без меня. А на тебя, Марик, я не сержусь, я знаю, что это не ты назвал меня говнюком, знаю и про Петьку, и про Арбена, и про пьяного!»
А я заплачу от счастья и скажу ему: «Спите спокойно, Иосиф Виссарионович!», и он уснет вечным сном, именно уснет навечно, а не просто как-то там умрет… но тогда при чем тут инсульт и дыхание Чейна-Стокса?
Однако страшная мысль о возможной смерти вождя пронзила меня 3 марта, когда, выходя из туалета, мой одноклассник Кямал вдруг спросил: «А ты как думаешь. Он – срет?»
Чудовищно жестокий был вопрос! Неужели же он, Сталин, генералиссимус – как Кямал… как я сам… приспускает штаны, трусы, присаживается на корточки или на горшок (о существовании унитазов я тогда не подозревал), тужится… и?..
«Нет!» – твердо ответил я Кямалу, но сомнения остались.
Так срет он, как все мы, или нет?! Если нет, то будет и вечный сон, и слова прощения для меня, и все прочее – сверхчеловеческое и невыносимо прекрасное. Если же да, то…
И когда диктор замогильным голосом сообщил о смерти, я не загоревал и не испугался, а неожиданно зряче проинтуичил: ага! Значит, да! Значит, как все мы! Значит, уж как-нибудь и без него… перетопчемся, пережуем, переживем…
А вот кто испугался, так это Буся. Страшная бренность всего сущего, скрытая от кошечки даже после смерти мужа, теперь открывалась ей на каждом шагу… а еще по несчастному совпадению, как совсем уж горестное лыко в ту же траурную строку, выяснилось вдруг, что оставшиеся после мужа несколько недешевых шкурок внезапно тронула порча.
И она кинулась на ежедневные траурные митинги, волоча за собой меня и совсем забывая о грубо трущих чулочках. И выла утробно вместе с несметной толпой, сбившейся под злым ветром с Каспия в черную недвижную массу на площади перед Домом Правительства, когда к микрофону на Мавзолее подошел Молотов, сказал: «Дорогие товарищи!..» и заплакал…
И Валентина Даниловна закаменела в непритворном горе. Во все дни траура, все четыре урока она заставляла нас замирать на неудобных скамейках парт, а сама, не переминаясь и не пошатываясь, стояла у доски под Его портретом, окаймленным черной лентой.
Иногда по классу проходило судорожное шевеление от непроизвольно дергающихся застывших мышц, и тогда она молча поднимала правую руку к портрету и становилась похожа на неумолимую «Родину-мать» с известного плаката, которая звала и звала всех пока еще живых вымостить и своими костями все ту же бесконечную дорогу из Ниоткуда в Никуда.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?