Текст книги "Адорно в Неаполе"
Автор книги: Мартин Миттельмайер
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Ася Лацис, ок. 1924
Архив Теодора В. Адорно, Франкфурт-на-Майне
Беньямин две недели наблюдал за Асей Лацис и в один прекрасный день предложил ей свою помощь, когда она в лавке не знала, как будет по-итальянски миндаль. Он проявил настойчивость, постарался показать себя с наилучшей стороны и предложил донести орехи до дома. Получилось неважно: он выронил миндаль из своих неловких рук. Типичный интеллектуал, правда «из зажиточных»[59]59
Lacis, «Revolutionär im Beruf», S. 42.
[Закрыть], как ошибочно предположила Лацис. Все их дальнейшие отношения будут развиваться под знаком шокирующих открытий.
Считается, что именно Лацис способствовала политизации Беньямина и его (довольно нестабильному) обращению к коммунизму. Частью этого процесса была смена точки зрения на политическую реальность, обретение такого взгляда, который видит принципы устройства мира и общества даже в незначительных, преходящих явлениях из повседневной жизни[60]60
Kaulen, «Walter Benjamin und Asja Lacis».
[Закрыть]. Позднее Беньямин посвятит ей свою книгу «Улица с односторонним движением»: «той, кто, как инженер, прорубил ее в авторе»[61]61
Benjamin, «Einbahnstraße», S. 83.
[Закрыть]. А тогда на Капри ему было довольно трудно ответить на вопрос Лацис о том, в каких материях он так упорно копается и какая польза от занятий мертвой литературой[62]62
Lacis, «Revolutionär im Beruf», S. 43. О встрече Беньямина и Лацис, а также о замалчивании значения Лацис для Беньямина и о преодолении этого замалчивания см. Kaulen, «Walter Benjamin und Asja Lacis». См. также: Buck-Morss, «Dialektik des Sehens», S. 23ff.
[Закрыть].
Бывают путешественники и получше
Жалкая участь – быть туристом. Хотя кому-то иногда удается разглядеть в цели своей поездки страну мечты, а кто-то остается надолго в приглянувшихся местах – но, так или иначе, они избавляются от статуса туриста. Для менее одаренных путешествие может стать настоящим мучением. Например, Хайдеггер в течение долгого времени отказывался от поездки в Грецию, потому что слишком велика была опасность, что страна совершенно не соответствует представлениям Хайдеггера о ней – весьма важным для его философии. А когда в 1962 году он все-таки отправился в путешествие по Греции, которое ему уже давно предлагала его жена Эльфрида, то не хотел сходить с корабля на берег и упустил много возможностей, пока не решился присоединиться к вылазкам на берег. «Хайдеггер в своих путевых заметках точно подметил, что страна греков больше не показывает свое истинное лицо отдыхающим индустриальной эпохи. Тебя в обязательном порядке высаживают с корабля на берег, перетаскивают вещи, арендуют для тебя машины»[63]63
Geimer, «Frühjahr 1962», S. 53.
[Закрыть], – такой весьма деликатный портрет туриста Хайдеггера мы находим у Петера Гаймера.
Для Адорно же такой проблемы не существовало. Природа не могла его разочаровать, потому что в двадцатые годы он ничего не ждал от нее. Благодаря отцовскому состоянию Адорно мог бы, как Хоркхаймер, никогда не бывавший на Капри, позволить себе не реальные, а воображаемые путешествия на счастливые острова. Однако его цель – «апперцепция реальности»[64]64
Adorno/Berg, Briefwechsel 1925–1935, S. 24.
[Закрыть], как он писал с Капри своему преподавателю композиции Альбану Бергу. Впрочем, такая сложная формулировка навевает сомнения в том, что Адорно действительно получил большую дозу реальности. Ибо «страна, в которой вулканы стали учреждениями, а жулики благоденствуют», противоречит гражданским чувствам Адорно; между Южным Тиролем и Веной [65]65
Там же.
[Закрыть] ему намного комфортнее. Но это едва ли можно поставить ему в вину с учетом того, что всего годом ранее в Неаполе вел свою агитацию Муссолини.
Теодор В. Адорно, ок. 1928
Архив Теодора В. Адорно, Франкфурт-на-Майне
Именно кантовский термин «апперцепция» указывает на то, что для Адорно является по-настоящему важным в этих путешествиях. Его путешествия – не экспедиции в альтернативные миры, а возможность удовлетворить свои собственные теоретические интересы. Позднее это место займут периоды творчества, с трудом отвоеванные у академических будней, но тогда, в самом начале, это было время увлеченного чтения. И в этом занятии Адорно не был одинок. После окончания Первой мировой войны Зигфрид Кракауэр (который был на четырнадцать лет старше) начал обучать Адорно, в основном субботними вечерами, особому, гедонистически-субверсивному прочтению философских текстов на примере кантовской «Критики чистого разума»[66]66
Jay, «Marxism and Totality», p. 245.
[Закрыть]. Вместо того чтобы пытаться постичь сложную систему во всей ее полноте, они выискивали в текстах любопытные противоречия. «Я нисколько не преувеличу, если скажу, что от этого чтения я получил больше, чем от своих академических наставников. Он обладал редкостным педагогическим талантом и заставил Канта говорить со мной. С самого начала он показал мне, что философская работа – это не только теория познания, анализ научно обоснованных суждений в конкретных условиях, а некий зашифрованный текст, из которого можно вычитывать что-то об уровне мышления в данный исторический момент, с робкой надеждой приблизиться к истине», – вспоминал Адорно о том периоде.
Совместные путешествия – идеальная возможность для того, чтобы чаще заниматься. В результате Адорно и Кракауэр в начале двадцатых годов проделали впечатляющий объем работы. В списке литературы был Ницше, а Гегеля читали втроем с Лео Левенталем, которого специально для этого пригласил Кракауэр. Важной точкой отсчета стала экзистенциальная философия Кьеркегора, она помогала потреблять бесчисленные детективные романы под предлогом выяснения того, каким образом эти романы показывают «дереализацию жизни», как сфера деятельности «среднего человека» [67]67
Kracauer, «Der Detektiv-Roman», S. 117.
[Закрыть] превращается в карикатуру в обществе, утратившем всякую связь с этой сферой. Адорно проглатывает и книги современных философов: Дьёрдь Лукач, Эрнст Блох, Вальтер Беньямин, Франц Розенцвейг. Впрочем, в своих литературных путешествиях, как и в реальных, Адорно довольно отстраненно относился к интеллектуальным ландшафтам, в которых оказывался. «Я прочитал “Избирательное сродство” и согласен с интерпретацией Фриделя, а не Беньямина, который на самом деле не разобрал, а додумал роман, не заметив самого главного в самой сути Гёте»[68]68
Löwenthal/Kracauer, «In steter Freundschaft», S. 46f.
[Закрыть], – писал он о статье Беньямина, посвященной «Избирательному сродству». И это только один из примеров. Мыслительная энергия Адорно в ранние годы реализовалась в основном в рамках юношеской самозащиты и самоутверждения. При этом имена тех, чье уважение он хотел заслужить, Адорно употребляет в качестве отрицательных эпитетов: «какая туманная, блоховская путаница», «как ошибочно, в любом случае по-беньяминовски, как статично устроена эта метафизика»[69]69
Adorno/Kracauer, «Der Riß der Welt geht auch durch mich», S. 138.
[Закрыть], – писал Адорно после поездки в Неаполь, критикуя безумные позитанские планы Зон-Ретеля – задолго до того, как начал защищать этого одержимого от нападок Хоркхаймера[70]70
Freytag, «Die Sprache der Dinge», S. 81.
[Закрыть].
Все это хорошо вписывается в образ Адорно того периода, дошедший до нас. Наверное, Сома Моргенштерн преувеличивал, когда рассказывал, как они вдвоем долго шли к трамвайной остановке и Адорно говорил без умолку, а затем растерянно смотрел ему вслед, когда тот решился-таки, должным образом попрощавшись, сесть на трамвай, ведь Адорно и не думал заканчивать свой спич[71]71
Morgenstern, «Alban Berg und seine Idole», S. 120.
[Закрыть]. Композитор Эрнст Кренек, заслуживающий доверия источник, своей элегантной вежливостью только ухудшает впечатление: он с удивлением вспоминал, как «весьма разговорчивый юноша, пытавшийся на репетициях моей оперы “Прыжок через тень” во Франкфурте привлечь к себе мое внимание, на протяжении многих важнейших лет моей жизни стал моим требовательным и строгим спутником»[72]72
Adorno/Krenek, Briefwechsel, S. 8f.
[Закрыть]. Адорно двадцатых годов – рано созревший гениальный мыслитель, который своим гением изрядно потрепал нервы окружающим. Кренек называет его «весьма разговорчивым», сам же Адорно позднее охарактеризовал себя как «утонченного наглеца».
Судя по всему, Адорно тогда еще несильно преуспел в апперцепции окружавшей его реальности, в том числе и интеллектуальной. Ему вполне подходит характеристика, которую Аврелия дала Вильгельму Мейстеру, блуждавшему по социальным низинам в мечтах о нормальном буржуазном театре: «ничто не проникает в вас извне»[73]73
Goethe, «Wilhelm Meisters Lehrjahre», S. 257.
[Закрыть].
В отличие от Беньямина и Зон-Ретеля, которые подолгу жили на юге Италии, Адорно собирался совершить короткую туристическую поездку. К тому же его путешествие с самого начала складывалось неудачно. Удивительно, что оно вообще состоялось. Кракауэр воспылал любовью к своему юному другу, к этому «прекрасному экземпляру человека»[74]74
Löwenthal/Kracauer, «In steter Freundschaft», S. 32.
[Закрыть]; он часто писал Левенталю о своей страсти: «Я могу объяснить ее только тем, что в духовном плане я гомосексуален»[75]75
Там же, S. 54.
[Закрыть]. В начале двадцатых годов он наблюдал за тем, как Адорно, который, по выражению самого Кракауэра, состоял «во многом из Лукача и меня»[76]76
Там же, S. 32.
[Закрыть], медленно, но верно выходит за рамки его влияния. Наблюдал за тем, как Адорно начал интересоваться женщинами, и что еще страшнее, стал проявлять независимые интеллектуальные интересы, в которых Кракауэр видел олицетворение своих конкурентов. Поездка в Доломитовые Альпы и на озеро Гарда годом ранее стали для Кракауэра мучением, его страсть к Адорно была «поистине губительной и приобрела устрашающие размеры»[77]77
Там же, S. 59.
[Закрыть]. Кракауэр пытался освободиться от нее, но безуспешно.
Зигфрид Кракауэр, 1923
Архив Теодора В. Адорно, Франкфурт-на-Майне
Кризис усилился, когда Адорно переехал в Вену, чтобы брать уроки композиции у Альбана Берга, в результате чего дистанция в отношениях приобрела и географическое измерение. Их переписка того периода – захватывающий образец любовного террора и экстаза от подчинения, всякой нейтральной реплике приписывается завуалированный оптимизм, любая попытка успокоить собеседника воспринимается как подтверждение расставания. Только жаркие выяснения отношений и телеграммы, отправленные в последний момент, помогли состояться совместной поездке в Италию в сентябре 1925 года, которая до последнего висела на волоске. Естественно, что выяснение отношений стало главной темой путешествия: «Общество моего друга для меня во всех отношениях интересно и важно, но с человеческой точки зрения оно отбирает много сил»[78]78
Adorno/Berg, Briefwechsel 1925–1935, S. 24f.
[Закрыть], – писал Адорно Альбану Бергу, а когда он в 1928 году вновь оказался в Неаполе со своей будущей женой Гретель Карплюс, то отправил Кракауэру письмо с приветом «из мест нашей трагедии»[79]79
Adorno/Kracauer, «Der Riß der Welt geht auch durch mich», S. 176.
[Закрыть]. Разве в такой ситуации можно найти время для апперцепции реальности? Тем более человеку, который и без того не блещет способностями в этой области.
Открытка с цитатой Муссолини, которую Вальтер Беньямин отправил Гершому Шолему
Архивный отдел израильской национальной библиотеки, Иерусалим
Так какое же влияние мог оказать Неаполь на Адорно, как на него могла подействовать неаполитанская беседа с Вальтером Беньямином, Зон-Ретелем и Кракауэром – беседа, которая вполне могла бы состояться и во франкфуртском кафе «Westend», в котором Кракауэр в 1923 году познакомил Адорно и Беньямина? Беседа, которую Адорно в своем письме к Бергу назвал «философской битвой», в ходе которой он, по собственному мнению, «сумел укрепить свои позиции»? Разве та встреча чем-то отличалась от обычных «ощипываний», про которые Адорно потом писал: «Мы общались так, как это было принято у интеллектуалов сорок лет назад – просто для того, чтобы поговорить и немного встряхнуть теоретические кости, которые мы грызли перед этим». Довольно комплиментарное описание, потому что к теоретическим костям обычно добавлялась большая или малая доля личных противоречий.
В Неаполе 1925 года они сидели за одним столом, причем Адорно и Кракауэр являли собой пару, переживающую кризис. Зон-Ретель, этот мастер внутреннего монолога, называл потом резкие высказывания Беньямина жутчайшим террористическим актом, «который мне довелось пережить в области интеллектуальных споров»[80]80
Sohn-Rethel, «Einige Unterbrechungen waren wirklich unnötig», S. 282.
[Закрыть]. Кракауэр, которому приходилось бороться с заиканием, едва ли мог что-то противопоставить этому потоку. Тем более что Беньямин вполне мог припомнить Кракауэру его «редакторское самоуправство»[81]81
Benjamin, Gesammelte Briefe, Bd. II, S. 459.
[Закрыть], когда Кракауэр передал его переводы Бодлера Стефану Цвейгу на рецензию для «Frankfurter Zeitung», хотя было ясно, что это материал совсем не для Цвейга. Слова самого Беньямина: «Что касается З. К.: Боже, спаси меня от друзей, а с врагами я и сам справлюсь»[82]82
Там же, S. 461.
[Закрыть]. Поистине интересная встреча – но могла ли она стать определяющей для начала большого философского проекта?
Уроки Капри
Горы бумаги с материалами по первым двум главам «Капитала» Маркса, шестьсот цитат из барочной драмы, детективы для практического изучения Кьеркегора: на берегах Неаполитанского залива встретились заядлые читатели. Можно ли найти в этом чтении общий знаменатель, или каждый из них одержимо грыз «кость» своей собственной теории? Буржуазное общество закрывается. Смелое заявление. Но удастся ли найти философские концепции для анализа этого закрытия? Для постановки компетентного диагноза своему времени? Наверное, Зон-Ретель мог бы высказаться по этому поводу, если бы отвлекся ненадолго от первых страниц «Капитала».
Маркс начинает свой анализ с базового элемента капиталистической экономической системы – с товара. Вещь становится товаром, когда ее можно обменять, когда ее ценность не ограничивается пользованием этой вещью, а возрастает за счет меновой стоимости. А для того, чтобы обмениваться разными товарами, их нужно как-то сравнивать между собой. Маркс утверждает, что в основе этого сравнения лежат не естественные свойства товара, а затраченные на его производство усилия. Товары пригодны для обмена только в том случае, если их можно свести к общему знаменателю: к абстрактному, обезличенному человеческому труду.
Еще один читатель «Капитала», опосредовано присутствовавший на Капри, пользовался этим абстрагированием человеческого труда для обоснования крупномасштабной истории непрерывного упадка: Лукач в своей книге «История и классовое сознание» объявил сопоставимость всех товаров фатальной характеристикой капиталистического способа производства. С точки зрения Лукача, все необычные качества, всякая индивидуальность расщепляются на малые элементы, чтобы их можно было сравнивать с другими объектами. Рационализация производственных процессов, которую Маркс считал прогрессивной в отношении сковывающих их производственных отношений, для Лукача является лишь «усиливающимся исключением качественных, человеческих, индивидуальных свойств работника»[83]83
Lukács, «Geschichte und Klassenbewußtsein», S. 176f.
[Закрыть]. Под знаком «овеществления» это исключение влияет на все общество: не только на вещи, которые все включаются в этот процесс, но и на правовую систему, на бюрократию, на душу работника и т. д. Структура товарных отношений является для Лукача «прообразом всех форм предметной вещественности и соответствующих им форм субъектности в буржуазном обществе»[84]84
Там же, S. 170.
[Закрыть].
Возможно, марксистский анализ в версии Лукача небезупречен в плане теории[85]85
Menninghaus, «Kant, Hegel und Marx in Lukács’ Theorie der Verdinglichung».
[Закрыть], но он является адекватным выражением экзистенциального одиночества в закрывающемся мире. Например, Кракауэр полагал, что современные люди «загнаны в такую реальность, которая заставляет их служить разным техническим эксцессам, причем, несмотря на гуманитарное обоснование тэйлоризма (или именно из-за него), они не становятся повелителями машин, а сами превращаются в машины»[86]86
Kracauer, «Die Reise und der Tanz», S. 219.
[Закрыть]. Беньямин, в тот период ошеломленный знакомством с Лацис, прочитал на Капри рецензию Эрнста Блоха на «Историю и классовое сознание» и написал своему другу Гершому Шолему, что «здесь сошлись все знаки: во-первых, личные, а во-вторых – книга Лукача, которая поразила меня тем, что Лукач по политическим соображениям пришел к таким выводам в области теории познания (по крайней мере, частично; может быть, не в той мере, как мне сначала показалось), которые показались мне очень знакомыми, подтверждающими мои предположения»[87]87
Benjamin, Gesammelte Briefe, Bd. II, S. 482f. К дискуссии о том, когда именно Беньямин прочитал «Историю классового сознания», см.: Kaulen, «Walter Benjamin und Asja Lacis», S. 95.
[Закрыть].
Упрощенную интерпретацию анализа товарной формы мы видим и в книге о барочной драме, в которой Беньямин с непревзойденной (и не свойственной ему) лаконичностью доводит до крайности определение взаимозаменяемости вещей: «Всякий человек, всякая вещь, всякое отношение может означать что угодно иное»[88]88
Benjamin, «Ursprung des deutschen Trauerspiels», S. 350.
[Закрыть]. Это высказывание относится к языковой технике барочных аллегорий. Но невозможно не заметить и диагноза своему времени: «Такая возможность выносит профанному миру страшный, но справедливый приговор: это мир, в котором детали не так уж и важны»[89]89
Там же.
[Закрыть]. Это профанный мир, потому что он во все большей степени состоит из профанных, пустых вещей. Соответственно, при анализе содержания барочной драмы Беньямин исследует закрытые пространства – мир самодостаточен в своей имманентности, у него нет больше перспективы, выходящей за его пределы: «Не существует барочной эсхатологии»[90]90
Там же, S. 246.
[Закрыть]. Кракауэр же в своем трактате о детективном романе интерпретирует холл отеля как профанный эквивалент утраченной святости божьего храма. Трансцендентность перетекла в «область имманентного, верхнее стало нижним»[91]91
Kracauer, «Der Detektiv-Roman», S. 122.
[Закрыть].
На тот момент, когда Беньямин, Зон-Ретель, Кракауэр и Адорно встретились в Неаполе, «Истории и классовому сознанию» был всего год. Другая работа Лукача в 1925 году уже была хорошо знакома неаполитанским отдыхающим, интересующимся вопросами эстетики, и отложилась у них в сознании: «Теория романа», которая еще не формулировала претензии к современному миру в марксистских терминах. Зато метафорика делает еще один оборот и дарит поколению, которое без особого труда может применить к себе описанную выше бессмысленность постэпичного мира, еще один удобный лозунг, наряду с «овеществлением». Автор утверждает, что мир, созданный людьми, прогнил, что это, как он сформулировал, «лобное место истлевшего внутреннего мира»[92]92
Lukács, «Die Theorie des Romans», S. 55.
[Закрыть]. Вещи, окружающие человека, все больше становятся «застывшим», «отчужденным» каркасом. Лобное место – радикальный образ мира, катящегося в тартарары, образ современности, утратившей всякий смысл, всякую трансцендентную перспективу.
«Из вещей пропадает теплота. Предметы повседневного обихода мягко, но решительно отталкивают людей»[93]93
Набросок к «Императорской панораме» в «Улице с односторонним движением», опубликовано в издании: Benjamin, «Gesammelte Schriften», Bd. IV, S. 933.
[Закрыть], – писал Беньямин. Может быть, Беньямин, Зон-Ретель, Эрнст Блох и многие другие собрались на берегах Неаполитанского залива и на Амальфитанском побережье именно для того, чтобы увидеть последний луч прежней, неотчужденной жизни?
Если Капри стал провинциальным пристанищем для романтиков, то Неаполь был пристанищем общественным. Неаполь расположен не так уж далеко на юге, с него начинается нижняя треть итальянского сапога. Но для гостей с севера он был воротами в чужой мир – не европейский, почти восточный. Взору людей, воспитанных в преимущественно протестантской культуре, приученных к промышленной трудовой этике, представал молох, соединявший в себе жизнетворчество, праздность и сладострастие; в воздухе носится представление о «европейских дикарях»[94]94
Richter, «Neapel», S. 91.
[Закрыть]. Рай для всех беглецов от цивилизации.
Беньямин постоянно выезжал с Капри в Неаполь, совершив не менее двадцати таких поездок. Совместно с Асей Лацис он написал эссе «Неаполь», в котором ввел понятие пористости для характеристики этого хаотичного разнообразия: ничто не закреплено на своем месте, все перемешивается в результате импровизированных, неожиданных поворотов – внутреннее и внешнее, молодость и старость, извращение и святость: «Пористость – бесконечный, непрерывно открываемый заново закон этой жизни»[95]95
Benjamin/Lacis, «Neapel», S. 311. О «возрождении» категории пористости в «новейших исследованиях городского пространства и социологии Неаполя» см.: Pisani, «Neapel-Topoi», S. 37. Включение пористости в топосы Неаполя приводит, как констатирует Пизани, к «содержательному истончению вплоть до полной бессодержательности» (там же).
[Закрыть]. Лацис и Беньямин старались изучить этот закон до мельчайших деталей, и даже дрянные ароматизированные соки со льдом добавляли красок в образ, в котором они любили каждую мелочь. Неаполь стал для Беньямина «самым ярким городом из тех, что я видел – может быть, кроме Парижа»[96]96
Benjamin, Gesammelte Briefe, Bd. II, S. 451f.
[Закрыть]. «Он ищет путь из упорядоченного буржуазного общества, ориентирующегося на индивидуализм, в сторону утерянных первооснов социальной жизни»[97]97
Szondi, «Benjamins Städtebilder», S. 140.
[Закрыть], – писал Петер Сонди о тексте Беньямина и Лацис, посвященном Неаполю. Наблюдать за тем, как группа неаполитанцев заходит в таверну и непринужденно присоединяется к разговорам, к другим констелляциям посетителей, – это «настоящий урок пористости, в которой нет никакой агрессии; в отличие от немецкой навязчивости, здесь только дружелюбие и открытость, это диффузное, коллективное движение[98]98
Bloch, «Italien und die Porosität», S. 509.
[Закрыть]», – писал Эрнст Блох, в 1924 году также побывавший в Неаполе.
Зон-Ретель, часто сопровождавший Беньямина в прогулках по городу, тоже отбросил теоретическую аскезу, живописуя в своем коротком эссе устойчивость неаполитанцев к любой модернизации. Ослик с тележкой тут колоритнее любых клише и способен надолго перекрыть движение, а техника постоянно ломается. Создается впечатление, что Зон-Ретель, в детстве немало узнавший о мире тяжелой промышленности своего опекуна Пенсгена[99]99
Sohn-Rethel, «Aus einem Gespräch von Alfred Sohn-Rethel mit Uwe Herms über “Geistige und Körperliche Arbeit” 1973», S. 5.
[Закрыть], в Неаполе не перестает радоваться встрече с еще не окончательно модернизированным обществом, с «аграрным подпольем города»[100]100
Sohn-Rethel, «Eine Verkehrsstockung in der Via Chiaia», S. 9.
[Закрыть], «миром с очень древними корнями»[101]101
Там же, S. 15.
[Закрыть]. Во время восхождения на Везувий он проигнорировал все фуникулеры и добрался до кратера на лошади и пешком по другому склону, на котором нет никаких технических сооружений.
Может быть, это был тот минимум, на котором сходились во взглядах эти философы-хулиганы, встретившиеся в Неаполе: недовольство холодом современного мира? И приятное ощущение от пребывания в месте, где этот холод пока не так чувствуется? Значит ли это, что они вливаются в толпу путешествующих романтиков, которые не хотят быть винтиками в машине, хотят быть особенными?
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?