Текст книги "Адольфус Типс и её невероятная история"
Автор книги: Майкл Морпурго
Жанр: Детская проза, Детские книги
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Майкл Морпурго
Адольфус Типс и её невероятная история
Michael Morpurgo
THE AMAZING STORY OF ADOLPHUS TIPS
Text © Michael Morpurgo 2005
Illustrations © Michael Foreman 2005
The author and illustrator assert the moral right to be identified as the author and illustrator of this work.
Иллюстрации в тексте Майкла Формана
© А. Олефир, перевод, 2018
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2018
Издательство АЗБУКА®
* * *
Хотя эвакуация Саут-Хэмс и учения перед Днём «Д» – высадкой в Нормандии – происходили на самом деле, эта повесть является художественным вымыслом. Любые упоминания реальных людей, живых или мёртвых, географических названий и исторических событий служат исключительно для придания вымыслу должной культурной и исторической атмосферы. Все прочие имена, персонажи, места и события созданы воображением автора, и любое сходство с реальными людьми, живыми или мёртвыми, абсолютно случайно.
Посвящается Энн и Джиму Симпсон, которые привезли нас в Слэптон, а также их семье, особенно Атланте, Гарриет и Эффи
Некоторые подробности этой истории почерпнуты из книги Грейс Брэдбир «Исказился лик земли» (The Land Changed its Face), выпущенной издательством «Харбор Букс» в 1984 году.
Первый раз я прочитал бабушкино письмо больше десяти лет назад, когда мне было двенадцать, – такое письмо, что уж никак не забудешь. Помню, я перечитывал его снова и снова, чтобы убедиться, что всё правильно понял. Вскоре и все домашние тоже прочли это письмо.
– Н-да, я сражён наповал, – сказал мой отец.
– Безумие какое-то, – заявила мама.
Бабушка позвонила тем же вечером:
– Був? Это ты, дорогой? Это бабушка.
Бабушка и начала звать меня Був. Скорее всего, это было самое первое слово, которое она от меня услышала. По-настоящему меня зовут Майкл, но так она меня никогда не называла.
– Так ты прочитал? – продолжала она.
– Да, бабушка. Это правда – вот это всё?
– Конечно же да, – ответила она с далёким смешком, который отозвался эхом. – Если тебе угодно, считай, что всё из-за кошки, Був. Но помни одно, дорогой мой: только дохлая рыба плывёт по течению, а я пока что совсем не дохлая рыба.
Итак, всё правда. Она действительно взяла и сделала это. Мне хотелось вопить и улюлюкать, скакать, как мячик, от радости. Но все остальные как будто ещё не оправились от шока. Целый день приходили тётушки и дядюшки, кузены с кузинами, охали и ахали, качали головой и перешёптывались:
– Да как же она могла?
– И в её-то возрасте!
– Дедушка всего несколько месяцев как умер.
– Едва похоронить успели.
И, по правде говоря, дедушка действительно всего несколько месяцев как умер: точнее, пять месяцев и две недели.
Во время похоронной службы лил ужасный ливень, да так громко, что иногда и орган заглушал. Помню, какой-то младенец расплакался и его пришлось вынести из церкви. Я сидел рядом с бабушкой на передней скамье, возле гроба. Бабушкины пальцы дрожали, и когда я искоса взглянул на неё, она улыбнулась и сжала моё плечо: мол, всё в порядке. Но я знал, что ничего не в порядке, и потому держал её за руку. Потом мы вместе шли за гробом по проходу между рядами, крепко ухватившись друг за друга.
Дальше мы стояли под её зонтиком у могилы и смотрели, как опускают гроб; слова викария уносило ветром, мы даже не успевали их расслышать. Помню, я изо всех сил старался почувствовать горе, но у меня не получалось, и не потому, что я не любил дедушку. Я его любил. Но он был болен рассеянным склерозом десять лет или больше, то есть почти всю мою жизнь, и я его толком даже не знал. Когда я был маленьким, он сидел у моей кровати и читал мне всякие истории. Позже уже я читал ему; иногда он только и мог, что улыбаться. В конце, когда дедушке стало совсем плохо, бабушке приходилось делать за него почти всё. Даже переводить то, что он пытался мне сказать, потому что я уже больше не мог этого понять. В последние несколько каникул, проведённых в Слэптоне, я по глазам видел, как ему плохо. Дедушку раздражало собственное состояние и бесило то, что я вижу его таким. И когда я услышал, что он умер, мне, конечно, стало жалко бабушку: они ведь были женаты больше сорока лет. Но где-то в глубине души я радовался, что всё закончилось – и для неё, и для него.
После похорон мы вместе пошли по переулку в паб, на поминки, и бабушка всё так же сжимала мою руку. Я понимал, что не стоит сейчас ничего говорить. Бабушка погрузилась в какие-то свои мысли, и беспокоить её не надо было.
Мы проходили под мостом, паб уже виднелся впереди, когда бабушка наконец заговорила.
– Теперь он свободен от всего, Був, – сказала она, – и от инвалидного кресла тоже. Господи, как он ненавидел это кресло! Теперь он снова будет счастлив. Как жалко, Був, что ты не знал его раньше. Если бы ты знал его так же, как я. Он был здоровенный, дюжий такой парень и при этом мягкий, и спокойный, и всегда добрый. Он старался быть добрым до самого конца. Поначалу мы с ним всё время смеялись – ох, как мы хохотали! В этом-то, наверное, главная беда: он просто перестал смеяться, давным-давно, ещё в начале болезни. Вот почему я всегда любила, когда ты приезжал к нам, Був. Ты напоминал мне о том, каким он был в юности. Ты всегда смеялся, прямо как он в былые дни, и мне становилось намного лучше. И дедушке тоже, уж поверь мне.
Это было совсем не похоже на бабушку. Обычно, когда мы были с ней вдвоём, рассказывал я. Бабушка никогда много не говорила, только слушала. Я поверял ей всю свою жизнь. Не знаю почему, но мне всегда с ней говорилось легко – гораздо легче, чем с кем-либо из домашних. Дома все всё время были чем-то заняты. Я едва раскрывал рот, и мне тут же начинало казаться, будто я кого-то от чего-то отрываю. А бабушкино внимание целиком принадлежало мне, я это знал. С бабушкой я ощущал себя немножечко центром вселенной.
Сколько себя помню, я приезжал на каникулы в Слэптон чаще всего один. В бабушкином одноэтажном коттедже я больше чувствовал себя как дома, чем где бы то ни было, потому что мы часто переезжали – по мне, так слишком часто. Только привыкнешь, обживёшься, заведёшь новых друзей – и на тебе: снова надо сниматься с места и куда-то ехать. Лето в Слэптоне с бабушкой – это было что-то устойчивое, надёжное, повторялось из года в год, и я любил его за эту неизменность, а особенно за Харли.
Бабушка иногда втихомолку вывозила меня кататься на любимом дедушкином мотоцикле, его гордости и радости – старом «харлей-дэвидсоне». Мы звали его Харли. До дедушкиной болезни они катались на Харли, когда только получалось, то есть не очень часто. Однажды бабушка сказала, что это были самые счастливые их годы. А потом дедушка стал слишком болен, чтобы возить её на Харли, и потому она возила меня. Мы, конечно же, подробно рассказывали дедушке о своих поездках, и ему нравилось слушать, где мы побывали, на каком поле останавливались перекусить и как быстро гнали мотоцикл. Я точно оживлял всё это для него, и он радовался. Но моей семье мы никогда об этом не рассказывали. Бабушка говорила, что это должен быть наш секрет: если кто-нибудь дома узнает, что она возит меня на Харли, меня больше никогда в жизни к ней не отпустят. И она была права. По-моему, папа, её родной сын, и мама расходились с бабушкой практически во всём. Они всегда считали её упёртой, эксцентричной и даже безответственной. Наверняка они бы решили, что поездки на Харли вместе с ней для меня слишком опасны. Но ничего подобного. Я никогда не ощущал опасности, как бы мы ни мчались. Чем быстрее, тем лучше. Когда мы возвращались, едва дыша от восторга, с занемевшими от ветра лицами, бабушка всегда говорила одно и то же: «Грандиозно! Правда же? Просто грандиозно!»
Если мы не катались на Харли, то долго гуляли по берегу и запускали воздушных змеев, а на обратном пути наблюдали за водяными курочками, лысухами и цаплями в Слэптонских лугах. Как-то раз мы видели выпь. «Правда же грандиозно?» – шепнула бабушка мне на ухо. «Грандиозно» было её любимым словечком, она им описывала всё, что ей нравилось: мотоциклы и птиц, а ещё лаванду. В доме всегда пахло лавандой. Бабушка обожала лавандовый цвет и запах. Мыло у неё тоже было лавандовое, и в каждом шкафу и сундуке лежала подушечка, набитая лавандой, – будто бы моль отпугивать.
А лучше всего, даже лучше, чем вцепляться в бабушку и мчаться по глухим переулкам на Харли, были самые ветреные дни, когда мы вдвоём, вопя и топоча, носились по галечному пляжу Слэптон Сэндс, держась друг за друга, чтобы не унесло. Мы не могли уходить надолго из-за дедушки. Он не возражал, когда его оставляли одного на какое-то время, но только если по телевизору шла какая-нибудь спортивная передача. Так что мы обычно уезжали кататься на Харли или уходили гулять, когда передавали крикетный матч или регби. Больше всего дедушка любил регби. Он и сам в молодости неплохо в него играл – очень хорошо, с гордостью утверждала бабушка. Порой он даже играл за Девон, когда удавалось оторваться от дел на ферме.
Бабушка немного рассказывала о той хлопотливой жизни, которую они вели до моего рождения, возила меня на ферму и всё показывала. Я знал, что они доили стадо из шестидесяти рыже-палевых коров южнодевонской породы и что дедушка работал, пока были силы. В конце концов, когда болезнь победила и он больше не мог подниматься и спускаться по лестнице, им пришлось продать ферму и скот и переехать в коттедж в деревне Слэптон. Однако бабушке больше хотелось говорить обо мне, спрашивать обо мне, ей и вправду было интересно. Может, потому, что я её единственный внук. А ещё она никогда меня не судила. И я рассказывал ей всё без утайки о своей жизни дома, о друзьях и переживаниях. Бабушка никогда не давала советов – она просто слушала.
Помню, однажды бабушка сказала, что всякий раз, как я приезжаю к ним, она словно молодеет.
– Чем старше я становлюсь, тем больше хочется быть молодой, – призналась она. – Вот почему я люблю кататься на Харли. И я собираюсь оставаться молодой до последнего – что бы ни случилось.
Я хорошо понял, что она имела в виду под «что бы ни случилось». Последние пару лет перед дедушкиной смертью с каждым моим приездом бабушка выглядела всё более седой и усталой. Я часто слышал, как папа уговаривал её отправить дедушку в дом престарелых, потому что нельзя же больше ухаживать за ним в одиночку. Только уговоры эти частенько напоминали обвинения или угрозы, и мне хотелось, чтобы папа замолчал. В любом случае бабушка ничего не желала слушать. Она всё же завела сиделку, которая каждый день приходила мыть дедушку, но все остальные дела так и оставались на бабушке, и её силы истощались. Теперь я всё чаще гулял по берегу в одиночестве. Кататься на Харли мы больше вообще не могли. Дедушку теперь не оставить было даже на десять минут, иначе он начинал нервничать, а бабушка – беспокоиться за него. Но после того как дедушку укладывали в постель, мы или играли в «Эрудит», причём иногда она мне поддавалась, или допоздна разговаривали – точнее, я рассказывал, а она слушала. Можно считать, я много лет вёл репортаж о своей жизни: с момента, как научился говорить, и всё дальнейшее детство.
Но теперь, после дедушкиных похорон, когда мы вместе брели к пабу, а все шли позади, настала её очередь говорить. И она говорила о себе – без умолку, быстро и возбуждённо, как никогда прежде. А слушателем внезапно оказался я.
На поминках в пабе собралась целая толпа, и, конечно же, каждый хотел что-нибудь сказать бабушке, поэтому в тот день нам больше не удалось пообщаться – по крайней мере, с глазу на глаз. Я исполнял роль официанта, разнося чай, кофе и тарелки с пирогами и пирожными. Когда мы в тот вечер уезжали домой, бабушка обняла меня особенно крепко, а потом погладила по щеке, как делала всегда перед сном, прежде чем выключить свет. Она не плакала, почти совсем.
– Не волнуйся за меня, милый мой Був, – прошептала она. – Бывают времена, когда лучше побыть одному. Я буду кататься на Харли – уж с ним-то мне станет легче. Со мной всё будет хорошо. – И мы уехали, оставив её наедине с тишиной опустевшего дома.
Через несколько недель бабушка приехала к нам на Рождество, но держалась очень отстранённо, словно заблудилась где-то в глубинах себя и была одновременно здесь и не здесь. Я решил, что она всё ещё горюет, а это ведь такое дело, личное. В общем, я к ней не приставал, и мы мало разговаривали. Всё же, как ни странно, бабушка не выглядела особенно печальной – скорее, умиротворённой, очень тихой и спокойной. По её лицу блуждала мечтательная улыбка, будто для счастья ей достаточно было просто быть здесь, с нами, но только без особой нужды ни во что полностью не включаться. Я нередко заставал её сидящей и глядящей в пространство и думал, что она, возможно, вспоминает какое-нибудь Рождество: из проведённых с дедушкой или из своего детства на ферме.
В сам день Рождества после обеда бабушка сказала, что хочет прогуляться, и мы пошли в парк вдвоём. Мы сидели и наблюдали за утками на пруду, и вдруг она заговорила:
– Я уезжаю, Був. На Новый год, ненадолго.
– А куда? – спросил я.
– Скажу, когда туда приеду, – ответила она. – Обещаю. Напишу тебе письмо.
Больше мне из бабушки ничего вытянуть не удалось. Через пару дней мы отвезли её на вокзал и помахали ей в окошко. А потом – ничего: ни письма, ни открытки, ни звонка. Прошла неделя. Две недели. Никто, кроме меня, вроде бы о ней не беспокоился. Мы все знали, что бабушка уехала в путешествие; из этого она тайны не делала, однако никому не сообщила, куда едет. Но она обещала мне написать, а сама не писала. Бабушка никогда не нарушала своих обещаний, никогда. Я был уверен: что-то случилось.
Как-то раз субботним утром я забирал почту с коврика у входной двери, и там было письмо для меня. Конверт оказался весьма увесистым. Я сразу же узнал бабушкин почерк. Вскоре все принялись читать свои письма, но бабушкино мне хотелось открыть так, чтобы никто не видел. Я убежал наверх, в свою комнату, сел на кровать и распечатал конверт. Из него я извлёк нечто, больше похожее на рукописную книгу, чем на письмо, – листов тридцать или сорок, заполненных мелким почерком. На верхней странице бабушка приклеила скотчем чёрно-белую (на самом деле скорее буро-белую) фотографию маленькой девочки, очень похожей на меня: она смотрела в камеру, улыбаясь во весь рот и держа на руках большую чёрно-белую кошку. Там же красовалось заглавие: «Адольфус Типс и её невероятная история», а под ним бабушкина подпись: Лили Трегенца. К рукописи большой разноцветной скрепкой было пришпилено вот такое письмо.
Мой милый Був!
Это единственный способ, который мне удалось придумать, чтобы как следует объяснить тебе, почему я сделала то, что сделала. Кое-что я тебе уже рассказывала, но теперь я хочу, чтобы ты узнал всю историю целиком. Некоторые – пожалуй, даже многие – могут подумать, будто я сошла с ума, ну и пусть себе думают. Но ты-то не станешь считать меня сумасшедшей, особенно когда прочитаешь это. Я знаю, ты всё поймёшь. Вот почему мне очень хотелось бы, чтобы первым это письмо прочёл ты. Потом можешь показать всем остальным. Я скоро позвоню – когда ты придёшь в себя после моего сюрприза.
Когда мне было примерно столько же лет, сколько тебе, – кстати, на обложке мы с Типс, – я вела дневник. Я была единственным ребёнком и поэтому разговаривала сама с собой в дневнике. Он был моей компанией, почти другом. Итак, то, что ты будешь читать, – это история моей жизни: как всё происходило, начиная с осени 1943 года, во времена Второй мировой войны, когда я росла на семейной ферме. Скажу честно, мне пришлось довольно многое подправить. Некоторые кусочки я убрала, потому что они были слишком личными, или скучными, или длинными. Я иногда исписывала по многу страниц, просто разговаривая сама с собой, болтая всякую ерунду.
Сюрприз будет в самом конце. Так что не жульничай, Був, не заглядывай в конец. Пусть он удивит тебя – как до сих пор удивляет меня.
Очень тебя люблю!
Бабушка
P. S. Харли, наверное, страшно тоскливо одному в гараже. Поедем кататься, как только я вернусь и ты выберешься ко мне в гости. Обещаю.
Адольфус Типс
и её невероятная история
Лили Трегенца
Пятница, 10 сентября 1943 г.
Я уже целую неделю опять хожу в школу. Когда мисс Макаллистер ушла от нас в конце прошлого триместра, я от счастья просто прыгала скакунчиком (мне нравится это слово), и все мы прыгали. Она была ведьма, точно говорю, настоящая ведьма. Я-то думала, теперь всё будет типи-топ (это слово мне тоже нравится), просто здоровско, и так ждала школы без неё. И кого же мы получили взамен? Миссис Панталонфелд, то есть Блумфелд. Снаружи она вся такая улыбчивая, а внутри ещё хужее мисс Макаллистер. Я знаю, что «хужее» говорить не положено, но это звучит хужее, чем «хуже», и поэтому напишу так. Так вот. Мы зовём её Панталонфелд – конечно же, из-за фамилии, а ещё потому, что она как-то раз пришла в класс, а из-за пояса юбки у неё торчали панталоны, тёмно-синие, как форма у моряков.
Сегодня Панталонфелд оставила меня после уроков только за то, что у меня опять были грязные руки. «Лили Трегенца, пожалуй, я ещё не встречала таких неаккуратных девочек». Она даже сказать это нормально не может. У неё получается «агурадный» вместо «аккуратный» и не обычное «я», а какое-то «йа-а-а». По-английски говорить не умеет, а ещё учительница, и нас будет учить. Я сказала, что это нечестно, и она ещё раз оставила меня после уроков. Меня бесит её акцент! Она, может, вообще немка из Германии. Может, даже шпионка! Она похожа на шпионку. Я её ненавижу, вот прямо ненавижу. А кроме того, у неё есть любимчики – городские, которых эвакуировали. Это потому, что Панталонфелд приехала сюда из Лондона, как и они. Она сама нам так сказала.
В этом триместре в моём классе ещё трое городских, все из Лондона, как и предыдущие. Теперь их так много, что на площадке даже играть негде – уже почти столько же, сколько нас. И они всё время дерутся. Большинство вроде бы нормальные, только говорят по-смешному, я половину не могу разобрать. А ещё они общаются только со своими, а на нас иногда смотрят так, будто у нас корь, или свинка, или что-нибудь такое. Как будто считают нас всех тупыми деревенщинами, а мы вовсе не такие.
Один из наших новичков – его звать Барри Тёрнер – живёт в доме миссис Морвенны, возле магазина. У него волосы рыжие везде-превезде, даже брови рыжие. И он ковыряется в носу, так противно. В правописании у него ошибок гораздо больше моего, но его Панталонфелд никогда не оставляет после уроков. И я знаю почему – потому что папу Барри, он в авиации служил, убили в Дюнкерке. Мой папа в армии, и он жив. И только из-за того, что он не умер, меня оставляют после уроков. Разве это честно? Барри сказал Мейзи, которая теперь сидит рядом со мной в классе, и мы с ней иногда лучшие подруги, что она может поцеловать его, если хочет. А он в нашей школе всего неделю. Вот мартышка нахальная! Мейзи говорит, она позволила ему себя поцеловать, потому что он ещё маленький – ему всего десять – и потому что ей стало его жалко из-за папы и хотелось проверить, хорошо ли городские это умеют. Она сказала, было немножко липко и мокро, но неплохо. Я этими поцелуйчиками не занимаюсь. Не понимаю, что тут хорошего, раз это липко и мокро.
У Типс уже в любой день могут родиться котята, пузо у неё – как набитый мешок. В прошлый раз она родила у меня на кровати. Типс самая лучшая (и самая большущая) кошка в целом мире, и я её люблю больше всего и всех на свете. Но она всё время приносит котят, и это она зря, потому что мы не можем их оставлять. Никто не хочет их брать, потому что у всех уже есть свои кошки и у них тоже котята.
И вот из-за Типс и её котят у меня вышла ссора с папой, самая ужасная ссора в моей жизни, когда он в последний раз приезжал в отпуск из армии. Он сделал это, пока я была в школе, и мне даже не сказал. Как только котята родились, он просто взял их всех и утопил. Когда я узнала, то наговорила ему страшных гадостей: что я с ним никогда больше не буду разговаривать и что надеюсь, немцы его убьют. Я вела себя кошмарно и с ним даже не помирилась. Я написала письмо, что очень сожалею обо всём этом, но папа не ответил, а лучше бы ответил. Он, наверное, теперь меня ненавидит, и я не могу его винить. Если с ним что-нибудь случится, я этого не перенесу, особенно после того, что я наговорила.
Мама всё время мне твердит, чтобы я не давала языку думать за себя, а я не очень-то понимаю, что́ она имеет в виду. Она вот только что зашла пожелать мне спокойной ночи и задула мою лампу.
Говорит, я слишком много времени провожу за своим дневником. Она думает, я не умею писать в темноте, но я умею. Может, утром мои записи будут выглядеть чуточку криво, но мне всё равно.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?