Текст книги "Слушай Луну"
Автор книги: Майкл Морпурго
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава седьмая
Поживем – увидим
Нью-Йорк, май 1915 года
В тот день я весь долгий путь домой шла очень подавленная. И дело было не в том, что я так уж сильно любила школу. Я ее не любила. Я просто к ней привыкла. Она была моим миром, частью меня, и в глубине души я боялась, что больше туда не вернусь, что никогда больше не увижу Пиппу и мисс Винтерс. Я словно бы стояла на развилке, на перепутье между одной жизнью и другой, между тем, что было мне хорошо знакомо, и полной неизвестностью. Я шагала, и меня переполняла острая печаль, но при этом я почему-то не плакала, и это было странно, потому что обычно я лила слезы по любому поводу. Наверное, я была слишком уж опечалена, чтобы плакать. Я шла по улицам, едва замечая прохожих и несущиеся мимо машины, и чувствовала себя страшно одинокой и неприкаянной. Я как будто уже уехала, как будто мне больше не было здесь места. Никто меня не замечал: я стала невидимкой, чужой в своем собственном городе, уже оторвавшаяся от родных берегов, уже призрак.
Дома мама с дедулей Маком и тетей Укой все еще складывали вещи. В последние несколько недель они, по-моему, ничем другим и не занимались. Вся передняя была заставлена сундуками и чемоданами. Мы действительно уезжали. В последний раз мы поужинали все вместе – мама, дедуля Мак, тетя Ука и я – где и всегда, за длинным блестящим столом в столовой, который тетя Ука неукоснительно натирала до блеска каждый день. В центре стола возвышались два серебряных фазана, нестерпимо сверкавших в свете свечей, и четыре серебряных подсвечника, которые тетя Ука натирала тоже и которые она всегда зажигала перед ужином. На папином месте, как обычно, тоже стояли приборы. Таково было желание мамы; она хотела, чтобы все было наготове, когда он однажды вернется домой.
За ужином мы почти не разговаривали. Тетя Ука то и дело всхлипывала и промокала глаза и нос салфеткой, что явно выводило маму из себя. Дедуля Мак время от времени принимался откашливаться – думаю, только ради того, чтобы нарушить молчание. Но, в отличие от всех нас, он хотя бы попытался завязать беседу.
– Я слышал, это отличный корабль, Марта, – сказал он, – едва ли не самый большой из всех, и быстроходный. Кто-то мне говорил, он завоевал Голубую ленту – это награда, которая присуждается самому быстроходному кораблю в Атлантике. Четыре трубы. Я его видел. Очень красивый корабль, такой величественный. Огромный. Основательный. Второго такого нет. И комфортабельный, роскошный, если верить рассказам.
Мама была слишком поглощена своими мыслями, чтобы слушать. Она очень беспокоилась, как бы чего-нибудь не забыть. Аппетита у нее тоже не было.
– Ука, ты точно уложила мое серое пальто с позументами? Я же тебе говорила, оно понадобится мне осенью. И мой халат с павлинами, он непременно мне нужен. А фотоальбом? Мы забыли фотоальбом, я точно знаю, что забыли!
– Все уложено, Марта, – заверила ее тетя Ука, – я своими руками завернула его и положила в багаж. Он в маленьком сундучке. Честное слово, Марта, все уложено. А твой халат с павлинами я положила на самый верх, вместе с домашними туфлями, чтобы тебе не пришлось их искать, когда ты откроешь сундук. Не надо так волноваться.
– Это точно, Ука? Ты в последнее время вечно все забываешь.
– Это точно, Марта, – отозвалась тетя Ука.
Привычная к маминой тревожности и раздражительности, тетя Ука была бесконечно с ней терпелива, но я видела, что ей очень нелегко мириться с мыслью о нашем завтрашнем отъезде, поэтому через несколько секунд она вышла из столовой, залившись слезами.
– Какая муха ее укусила? – удивилась мама, даже не догадываясь, как это частенько с ней бывало, о том, что творится на душе у тети Уки. Ука обожала маму и всегда для нее столько делала, а мама словно и не замечала Уку. Мама воспринимала дедулю Мака и тетю Уку как нечто само собой разумеющееся. Она никогда не обижала их, нет, во всяком случае, намеренно, – чего не было, того не было. Это было не в мамином характере. Но она бывала невнимательна к окружающим, порой даже до бессердечия, и я видела, что такое отношение их задевало, особенно тетю Уку.
Я вышла следом за тетей Укой. Та сидела на нижней ступеньке лестницы, обхватив голову руками. Я присела рядом с ней.
– Не переживай так, Ука, – сказала я ей. – Не успеешь ты оглянуться, как мы уже вернемся, все вместе: мама, я и папа тоже. Ты от нас так легко не отделаешься.
Мои слова окончательно ее подкосили, и она разрыдалась, положив голову мне на плечо. Это было странное ощущение. Мне вспомнилось, как часто я сама горевала и плакала, чувствуя себя бедной и несчастной то из-за одного, то из-за другого. Сколько раз я сидела на этой самой ступеньке, и тетя Ука приходила, и присаживалась рядышком со мной, и, обняв, утешала меня, пока мои слезы не иссякали. И вот теперь я делала то же самое для нее.
– Ты ведь будешь хорошей девочкой, Мерри, правда? – хлюпая носом, спросила она. – Не огорчай маму. И держи ноги в сухости. Я слышала, там, в Англии, в этом их Лондоне, все время идет дождь. Не вздумай вымокнуть и простудиться, ладно?
– Хорошо, Ука, – ответила я. – Я не буду простужаться, честное слово.
Несколько дней спустя, при обстоятельствах, которых я не могла ни предвидеть, ни вообразить в своих самых страшных кошмарах, я вспомню наш последний разговор с тетей Укой на лестнице. Вспомню о том, что у меня не получилось выполнить обещание, как и множество других таких же обещаний, которые я давала ей за годы, и что, по крайней мере на этот раз, моей вины тут не было. Иногда сдержать свое слово невозможно.
Через несколько минут мы вернулись обратно в столовую: дедуля Мак вслух зачитывал что-то из газеты. При виде нас он умолк на полуслове. Судя по всему, речь шла о чем-то таком, чего, по его мнению, мне слышать не следовало. Однако я уловила обрывок маминой фразы.
– Все будет в порядке, Мак, – это просто глупые слухи, россказни, и ничего более. Мы отплываем завтра утром, и точка, что бы ни писали газеты. У нас нет другого выбора. Мы должны. Все будет хорошо.
– Что случилось, мама? – поинтересовалась я.
– Ничего, дорогая, – пренебрежительно отмахнулась мама, – ничего такого, о чем тебе стоило бы беспокоиться, да и мне тоже, если уж на то пошло. А теперь, Ука, давай-ка укладывать ребенка. Нам завтра с утра рано вставать.
Ночью я так толком и не смогла уснуть. За моим окном в темном небе среди верхушек деревьев проплывала луна. Я напевала моего любимого Моцарта, «Анданте грациозо», повторяя его снова и снова. И вслушивалась. Там был папа. Я слышала, как он тоже поет.
Дедуля Мак был прав. Корабль оказался не просто большой, он оказался гигантский, в два раза больше того, на котором уплыл папа, и в десять раз роскошнее. Он возвышался над причалом, и по сравнению с ним доки и все остальные корабли казались просто лилипутскими. Это был самый великолепный, самый грандиозный корабль из всех, что мне доводилось видеть в моей жизни. Даже погрузочные краны будто склонялись перед ним, трепеща от одного его присутствия.
Дедуля Мак с тетей Укой нашли нам носильщиков и вместе с нами поднялись по трапу на палубу. Внутри корабль оказался настолько же шикарным, насколько был громадным, и, по моим представлениям, куда больше походил на дворец, нежели на океанский лайнер. По палубе туда-сюда бегали взбудораженные люди, все куда-то спешили, словно сами толком не понимая куда. Стая заполошных куриц, вот они кто, подумалось мне тогда. Повсюду вокруг меня перекрикивались, смеялись и плакали, и все это сливалось в нестройный хор посреди общей неразберихи.
Все моряки, носильщики и горничные были в униформе. За всю мою жизнь мне столько раз не отдавали честь и не делали книксенов, причем все это сопровождалось улыбкой и словами: «Добро пожаловать на борт, мисс». Повсюду были люстры и зеркала, позолота и устланные ковровыми дорожками лестницы, лакированное дерево и натертые до блеска латунные поручни.
Думаю, без дедули Мака и тети Уки, которые все это время были рядом, мы с мамой окончательно заблудились бы и ни за что не нашли нашу каюту. В толпе пассажиров, запрудивших коридоры, наши носильщики то и дело исчезали из виду, а коридоры все никак не кончались и не кончались. Носильщики все норовили убежать вперед, и дедуле Маку приходилось постоянно окликать их. Тетя Ука все это время крепко держала меня за руку, как всегда делала в Нью-Йорке, когда мы с ней переходили дорогу. Теперь же она сжимала мою руку из опасения, как бы я не потерялась, не отстала и не была сбита с ног. Но еще – я это чувствовала, – тетя Ука понимала, что миг расставания все ближе и ближе, а она не хотела, чтобы он наступал, не хотела со мной расставаться. Во всяком случае, я точно так же крепко цеплялась за ее руку именно по этой причине.
Каким-то образом нам все-таки удалось не потерять наших носильщиков и даже в конце концов нагнать их. Когда они довели нас до каюты, оказалось, что до отплытия у нас еще час или два. За закрытыми дверями каюты было много тише и спокойнее. Однако никто из нас не знал, о чем говорить. Даже дедуля Мак молчал. Тетя Ука с мамой принялись разбирать наши сундуки и чемоданы и раскладывать вещи по полкам шкафа и ящикам бюро, а дедуля Мак уселся в кресло и, то и дело покашливая, стал читать газету, подозрительно часто поглядывая на свои карманные часы. Мне хотелось, чтобы расставание уже поскорее осталось позади, чтобы все слезы уже наконец были пролиты – а я знала, что их будет немало. Я чувствовала, как они подступают к моему горлу. Мне хотелось, чтобы со всем этим было покончено, чтобы дедуля с тетей Укой ушли. Тетя Ука выложила на край маминой койки ее халат с павлинами, вытащила ее домашние туфли. И тут слезы прорвались наружу, как она ни сдерживалась. Я присела рядом с ней и положила голову ей на плечо. Она похлопала меня по руке. У нее были добрые руки, такие привычные, такие знакомые.
Наша каюта оказалась намного просторней, чем я ожидала, и такой же роскошной, как и весь остальной корабль. У нас был свой собственный иллюминатор, и моя койка располагалась прямо под ним, так что, забравшись с ногами на постель, я могла в него смотреть. На причале по-прежнему толпились пассажиры, дожидавшиеся своей очереди подниматься по трапу. Среди них были и солдаты в военной форме. Дедуля Мак сказал мне, что это канадские солдаты. И вправду, у некоторых из них была в точности такая же форма, как у папы. Я заметила среди тех, кто двигался по трапу, несколько семей с детьми. Среди них были и ребята лет двенадцати на вид, мои ровесники, и это меня приободрило. Сотни пассажиров облепили ограждения палубы; многие махали руками провожающим и смеялись, но полно было и таких, кто плакал. Где-то играл оркестр; я слышала, как гулко бухает большой барабан. Палуба под ногами у меня содрогалась в такт рокоту двигателей. До отплытия оставалось всего ничего. Тетя Ука встала на колени на край койки рядом со мной и обняла за плечи.
– Как бы мне хотелось поехать с тобой, Мерри, – сказала она.
– И мне тоже этого хотелось бы, Ука, – отозвалась я. – И мне тоже.
От моего внимания не укрылось, что дедуля Мак настойчивым шепотом что-то втолковывает маме на ухо. Я обернулась, чтобы посмотреть. Они стояли вплотную друг к другу у входа в каюту. Я напрягла слух, потому что, судя по встревоженному виду этих двоих, они не хотели, чтобы я их услышала. Мак показывал ту самую газету, которую только что читал.
– Тут пишут то же самое, – настаивал он. – Говорю тебе, Марта, мне все это не нравится, не нравится, и все тут. Они не стали бы об этом писать, если бы это была утка. Зачем им писать неправду?
– Прекрати, Мак, – зашептала в ответ мама. – Мерри услышит! Я же тебе уже сказала. Я не слушаю дурацких россказней. А это не что иное, как слухи. Нет, хуже, пропаганда. Да, именно так, а не иначе – немецкая пропаганда, немецкие угрозы. Нельзя же верить всему, что пишут в газетах. И вообще, мне все равно, даже если это правда. Я должна поехать в Англию, я должна быть с ним, и точка. Этот корабль плывет в Англию, и мы плывем на нем. Ты сам сказал, никакое другое судно не доставит нас туда быстрее, чем это.
Тут прозвучал гудок, и в следующий миг кто-то громко и настойчиво забарабанил в дверь каюты.
– Прошу прощения, – послышался голос. – Всем провожающим сойти на берег. Всем провожающим немедленно сойти на берег. Остаются только пассажиры. Всем остальным просьба сойти на берег!
Мы дружно переглянулись, и в следующий миг вдруг все бросились друг к другу. Я никогда в жизни не видела дедулю Мака плачущим. А сейчас он плакал. Мы все плакали, и мама тоже. Тетя Ука обняла ее и поцеловала, и на моих глазах мама вдруг на миг превратилась в маленькую девочку, в ребенка, отчаянно нуждающегося в утешении.
Еще через некоторое время, когда корабль уже готов был отплыть, мы поднялись на палубу. Перевесившись через ограждение, я махала дедуле Маку и тете Уке, снова и снова крича им «до свидания», пока рука у меня не затекла, а горло не начало саднить от крика. Внезапно на причале внизу поднялась какая-то суматоха, и до меня донеслись взрывы смеха и ободрительные возгласы, раздававшиеся в толпе на причале и повсюду вокруг нас на палубе. Причину всеобщего возбуждения я заметила не сразу. Это оказалось молодое семейство, состоявшее из отца, который нес на руках двух плачущих ребятишек, и матери с младенцем на руках. Они пробивались сквозь толпу на причале, направо и налево извиняясь. Встрепанные, запыхавшиеся, они успели добраться до трапа в самый последний момент, когда его уже готовились поднимать. Под всеобщее улюлюканье и аплодисменты их повели по трапу наверх.
И тут вдруг настроение толпы странным образом переменилось. Внезапно веселые крики смолкли, а по притихшей толпе пробежал приглушенный шепот, точно ледяной порыв ветра, предвещающий что-то недоброе. Всех словно охватила дрожь, а потом воцарилась неестественная тишина. Я никак не могла понять, чем все это вызвано, пока не разглядела то, что многие, видимо, уже заметили. Когда припозднившееся семейство почти поднялось по трапу на корабль в сопровождении носильщиков, нагруженных их багажом, мимо них прошмыгнула и стремглав помчалась вниз по ступенькам черная кошка. В самый последний момент, когда трап уже начали поднимать, она гигантским прыжком соскочила с нижней ступеньки на причал и скрылась в толпе. Послышался смех, но смех этот был нервным. Снова грянул оркестр, но праздничное настроение уже было испорчено. Над кораблем с криками кружили чайки. Я вскинула глаза на маму. Она попыталась ободряюще мне улыбнуться, но у нее ничего не получилось.
Корабль снова загудел и медленно двинулся от причала. Палуба у нас под ногами содрогалась, я все так же продолжала махать рукой. Но ни дедуля Мак, ни тетя Ука больше не махали в ответ. Тетя Ука не могла заставить себя взглянуть на нас. Отвернувшись, она уткнулась лицом в плечо дедули Мака. А вот дедуля смотрел. Он ни разу не отвел взгляда, ни на один даже самый крошечный миг. Он словно бы знал, что видит нас с мамой в последний раз, и я поймала себя на том, что думаю точно так же про него, про них обоих, про Нью-Йорк и про всех тех, кого я там знала. Мысленно я прощалась с Пиппой, с мисс Винтерс. С корабля и с причала вновь кричали и махали друг другу люди, но уже как-то вяло, без былого единодушия. Мы стояли на палубе, пока разделявшее нас расстояние не стало таким большим, что дедуля Мак с тетей Укой слились с толпой и мы больше не могли их различить.
Мама хотела идти в каюту, но я принялась упрашивать, чтобы мы еще ненадолго остались на палубе.
– Пожалуйста, мама, только до тех пор, пока не пройдем мимо статуи Свободы!
И мы остались. Я была поражена тем, какой маленькой показалась статуя, когда мы проплывали мимо нее на нашем громадном корабле. Некоторые пассажиры махали ей на прощание, как будто она была их родственницей, которая оставалась в Америке. Я тоже помахала. А мама не стала. Она отвернулась, и взгляд ее был устремлен на сложенную газету, которую она держала в руке. Я видела, что она нервничает.
– Вы с дедулей Маком, – сказала я, – вы говорили о чем-то таком, что написано в газете. Ведь правда же? Вчера вы говорили об этом и сегодня тут, в каюте, тоже. Что там было такое, мама?
– Я же тебе сказала, Мерри. Ничего, – отрезала она твердо, почти сердито. – Ничего примечательного. Все в порядке, в полном порядке. Идем, Мерри. Пойдем в нашу каюту. На палубе слишком холодно. Я вся продрогла.
Только тогда я поняла, что тоже дрожу. Бросив прощальный взгляд на статую Свободы и на панораму Нью-Йорка за кормой, я развернулась и следом за ней двинулась по трапу вниз.
В ту ночь, лежа без сна в нашей каюте, я думала не о дедуле Маке с тетей Укой, не о Пиппе и даже не о папе, который, раненый, лежал в госпитале в Англии и о котором как раз следовало бы подумать. У меня из головы не шла та черная кошка, что промчалась по трапу и, перемахнув полосу воды, спрыгнула на причал. Черная кошка, сбежавшая с корабля таким образом, просто обязана была что-то значить, я в этом ни капельки не сомневалась. Вот только я никак не могла решить, что именно это предвещало: удачу или неудачу. Поживем – увидим, подумала я, поживем – увидим.
Глава восьмая
Первая улыбка
Архипелаг Силли. Июль 1915 года
Все очень надеялись, что чутье не подвело доктора Кроу и музыка в самом деле возродит Люси к жизни, заставит ее выйти из раковины, а возможно, даже вернет ей память и голос. Однако Джим с самого начала относился ко всей этой затее крайне скептически, да и музыку, которая в последнее время стала звучать в доме слишком уж часто, не очень-то жаловал. И все же он видел, что для Мэри даже самая призрачная надежда лучше, чем полное ее отсутствие, что его жена столько связывает с выздоровлением девочки, что этот странный молчаливый ребенок, явившийся ниоткуда, каким-то образом приобрел для нее вселенскую важность. Поэтому Джим держал свои сомнения при себе и стойко переносил музыку, которая теперь наполняла дом с утра до ночи и первым делом встречала его с порога, когда он приходил домой.
Однако же со временем даже Джим вынужден был признать, что доктор Кроу не зря возлагал на целительную силу музыки такие надежды. Люси стала иногда спускаться вниз, пусть и очень редко, но это была уже перемена, уже улучшение. Никто никогда не слышал, как она спускается: о ее появлении не возвещал ни скрип ступенек, ни лязг защелки. Она просто вдруг в какой-то момент оказывалась на кухне – неожиданное, безмолвное явление. Все оборачивались, и оказывалось, что Люси стоит у них за спиной – все еще словно привидение, порой думалось Альфи. Она откуда-то возникала на нижней ступеньке лестницы, вечно завернутая в свое одеяло, с прижатым к груди плюшевым мишкой. Смотрела она при этом не на Уиткрофтов, а скорее на граммофон, внимательно прислушиваясь к музыке, будто бы загипнотизированная записью, звучавшей снова и снова. Поняв, что это, по всей видимости, музыка наконец-то подняла Люси на ноги, Мэри с Альфи – а порой даже и Джим с подачи Мэри – начали заводить граммофон всякий раз, когда проходили мимо него или слышали, что музыка начинает замедляться, чтобы она по возможности никогда не умолкала.
Однако Люси по-прежнему проводила бо́льшую часть времени на втором этаже в кровати, полусидя в подушках, заключенная в кокон своего молчания, глядя в окно, а еще чаще в потолок. Иногда Мэри все-таки заставала ее где-то за пределами постели, обычно в ночное время, и даже когда не играла музыка тоже. Она что-то без слов напевала себе под нос в своей комнате – теперь все уже были уверены, что это пение, а не стоны. Несколько раз Мэри, заглянув к Люси перед сном, обнаруживала, что та выбралась из постели и стоит у окна, устремив взгляд на луну в вышине и снова напевая ту самую мелодию – негромко, печально, и не столько даже себе под нос, думалось Мэри, сколько луне. Ее бледный диск, казалось, завораживал девочку.
Со временем семейство стало замечать, что эти появления Люси внизу – а теперь они участились – все чаще и чаще приходятся на время еды. Слушая музыку, она стояла у граммофона, по-прежнему держась поодаль, но при этом внимательно наблюдая за тем, как Уиткрофты едят. Каждый раз, когда девочка спускалась, Мэри принималась хлопотать вокруг нее, ласково обнимала и брала за руку, всеми правдами и неправдами мягко пытаясь усадить ее за стол вместе со всеми.
– Ты теперь член семьи, Люси, милая, – твердила она. – Ты, дядя Билли, Альфи, Джим, я – мы все теперь семья. – Она рассказывала девочке про дядю Билли, про то, что он тоже член семьи и что, как только Люси чуть больше окрепнет, она отведет ее на берег, чтобы она могла познакомиться с ним и взглянуть на его «Испаньолу». – Билли сотворил с этой лодкой настоящее чудо, Люси. Она просто красавица, красавица. Погоди, ты сама все увидишь.
Но Люси упорно не желала сидеть за столом, как Мэри ни старалась. Это Альфи пришла в голову мысль поставить ей стул у стены рядом с граммофоном, и этот стул очень быстро стал ее местом. Она всегда там сидела и там же ела свою еду. В компании всего семейства на кухне она вроде бы стала есть намного лучше, чем в одиночестве у себя в комнате. Теперь она ела по-человечески, а не клевала, словно птичка, как раньше.
Однажды вечером, перед тем как Люси должна была сойти вниз, Альфи решил попробовать одну вещь. Он передвинул ее стул от стены у граммофона к кухонному столу. Когда девочка это увидела, она долго переминалась с ноги на ногу, нахмурив лоб. Уиткрофты уже думали, что Люси сейчас развернется и убежит к себе наверх, но, к их величайшей радости и изумлению, она медленно подошла к столу и опустилась на стул рядом с ними.
Сидя вместе с ней за столом, все они понимали, что только что стали свидетелями чего-то крайне важного. Они не обменялись ни словом, ни взглядом, но всех охватила внезапная надежда, ощущение, что пройден какой-то поворот и это в самом деле может стать началом чего-то большего.
На следующий день Альфи показал Люси, как заводить граммофон, как сдувать пыль с иглы, как протирать пластинку влажной тряпочкой, прежде чем ставить, как аккуратно опускать иглу, чтобы заиграла музыка, – словом, все то, чему несколько недель назад научил их самих доктор Кроу и что за это время успело войти у них в привычку. Альфи уже раньше раз или два пытался ее научить, но тогда девочка не выказала к этому никакого интереса. Сейчас же она не только внимательно его слушала, но ей явно не терпелось попробовать самой. И когда она это сделала, Альфи тут же догадался, что мог и не трудиться ее учить. Люси сама прекрасно все умела. Она обращалась с граммофоном непринужденно, как с чем-то привычным. Сразу стало ясно, что в этом деле Люси не новичок.
С того дня Люси всегда сама ставила себе пластинки – больше ничьей помощи ей не требовалось. Она целиком и полностью взяла все связанное с граммофоном на себя, стала его полновластной и единоличной хозяйкой. Одетая в платье, которое сшила ей Мэри, она теперь с утра до вечера торчала внизу, слушая граммофон. Стоило пластинке подойти к концу, как она запускала ее с начала или ставила другую. И внимательно следила за тем, чтобы у механизма ни в коем случае не кончился завод.
Может, Люси не стала общительней, но она была рядом, жила в семье. Иногда она даже помогала Мэри печь хлеб. Больше всего ей, по-видимому, нравилось месить тесто. Однако по большей части она просто часами сидела в кухне, закутанная в свое одеяло, поджав под себя ногу и раскачиваясь взад-вперед, а ее плюшевый мишка улыбался со столика рядом с граммофоном. Время от времени Люси начинала негромко напевать без слов в такт музыке. Эти мелодии ее словно успокаивали, как колыбельные, даже если они порой бывали печальными. Похоже, многие из них уже были ей знакомы – или она быстро их подхватывала. Это ее пение – и помощь в хлебопечении – давало всей семье еще больше поводов надеяться на ее выздоровление. В конце концов, если она умеет напевать, значит в один прекрасный день она наверняка заговорит, и не пару слов скажет, а заговорит по-настоящему.
Совсем-совсем скоро, твердил Альфи матери, Люси все расскажет, снова вспомнит, кто она такая, и поведает им, как здесь оказалась. А порассказать ей наверняка будет что.
Приходя к ним, доктор Кроу каждый раз приносил с собой новую пластинку, но Люси не все они нравились одинаково. Слишком шумную музыку она не ставила. Судя по всему, больше всего ей нравилась фортепьянная музыка, особенно одна пластинка Моцарта. Она снова и снова ставила принесенную доктором запись моцартовской «Анданте грациозо», сонаты для фортепьяно. Каждый день Люси начинала и заканчивала прослушиванием именно этой пластинки, и нередко на глазах у нее, когда она начинала подпевать, выступали слезы. Люси явно обожала это произведение. Со временем все остальные члены семьи тоже полюбили его, и это притом, что Джим по-прежнему считал постоянную музыку в доме трудно переносимой. Но и он тоже полюбил слушать «Лунную мелодию», как они ее окрестили.
– До чего же красиво она ее поет, правда? – сказал он как-то раз Мэри вечером, когда Люси и Альфи уже отправились спать. – Ну чисто ангел.
– Это потому, что ее послали нам небеса, – отозвалась Мэри. – Как и всех детей. Я никогда ни во что так твердо не верила, как сейчас верю в это, Джимбо: это дитя – наш дар свыше, как когда-то Альфи. Я тебе уже говорила. То, что это вы с Альфи нашли ее на Сент-Хеленс и привезли сюда, – это не просто удача. Так было предначертано.
Но при всех подвижках и всех надеждах от Джима с Альфи не укрывалось, что временами Мэри бывала близка к отчаянию. Шли недели и месяцы, а Люси по-прежнему не желала с ними разговаривать – или не могла. Поэтому невозможно было определить, что она понимает, а что нет. Все вопросы она оставляла без ответа, даже взглядом не намекала, что вообще их слышала. Смотреть в глаза она избегала, разве что случайно встречалась взглядом с Альфи, но и тогда она поспешно отворачивалась.
Каждый раз, когда доктор приезжал на Брайер, они с Мэри обсуждали состояние Люси обстоятельно и во всех подробностях: что могло послужить причиной или причинами нежелания или неспособности Люси общаться и что можно с этим сделать. Эта странная и непостижимая девочка, поселившаяся в доме Уиткрофтов, завораживала доктора Кроу и не давала ему покоя, и каждый свой визит к ним он тщательно описывал в своем дневнике.
Из дневника доктора Кроу, 28 июля 1915 года
Только сейчас, под вечер, вернулся с Брайера, проведав четырех пациентов, включая Джека Броуди и Люси Потеряшку. Устал. Миссис Картрайт снова испекла мне рыбный пирог. Я с детства терпеть его не могу, но сказать ей об этом у меня не хватает духу. Одиннадцать лет она служит у меня экономкой, и все одиннадцать лет я намекаю ей, что не люблю рыбный пирог. Все без толку. Она прекрасная женщина и очень помогает мне с хозяйством, хлопочет обо мне и о моих пациентах не покладая рук. Но ее рыбный пирог… ее рыбный пирог кошмарен.
Люси Потеряшка из дома Уиткрофтов по-прежнему остается для меня загадкой, тайной за семью печатями, но в то же время и настоящим чудом. Физически она, бесспорно, семимильными шагами идет на поправку. Кашель, который так долго мучил ее с тех самых пор, как ее нашли на острове Сент-Хеленс, можно сказать, прошел. В легких чисто, температура нормальная. Лодыжка совсем зажила. Но она почти не прибавила в весе. По моему мнению, она все еще слишком худа и слаба. Но миссис Уиткрофт замечательно хорошо о ней заботится, в этом у меня нет никаких сомнений.
Мэри Уиткрофт – женщина, которая отлично знает, чего хочет. Несколько лет назад как долго и упорно она боролась за то, чтобы забрать своего несчастного брата Билли домой из психиатрической клиники! Я был на ее стороне и стал свидетелем ее непоколебимого мужества и решимости на протяжении всей этой нелегкой борьбы. Она сражалась за него как тигрица и с тех пор денно и нощно заботится о нем. Она просто чудо. А теперь, как будто ей мало Билли, она взяла к себе Люси Потеряшку все с той же непоколебимой решимостью. Она печется об этом ребенке, как о своем собственном. Я бы даже сказал, – хотя, разумеется, никогда не произнесу этого вслух, – что миссис Уиткрофт слишком о ней печется, такова ее всепоглощающая привязанность к этой девочке.
Поистине вся семья безоговорочно приняла ее в свое лоно. Никого из них, надо думать, ничуть не смущает странное поведение Люси. Джим Уиткрофт по секрету признался мне, что музыка, которую она практически безостановочно слушает на моем граммофоне, порой вызывает у него жгучее желание завопить. И он частенько упрекает меня – как сделал это сегодня, надеюсь, в шутку – за то, что я принес в дом «эту адскую машину», как он иногда ее называет.
Но они, как и я, отдают себе отчет в том, что музыка, которую слушает Люси, пробудила что-то в ее душе, какое-то, надо полагать, смутное воспоминание и, несомненно, вновь возродила в ней интерес к жизни. Она обретает себя через музыку, я абсолютно в этом убежден. Девочка явно стала намного счастливее, хотя по-прежнему никогда не улыбается – что, по-видимому, весьма огорчает миссис Уиткрофт. В глубине души я подозреваю, это потому, что радоваться этому ребенку, по сути, нечему. Но, по крайней мере, девочка как будто уже освоилась и чувствует себя в окружении новой семьи вполне непринужденно.
Я вижу, что ей нравится одежда, которую сшила для нее миссис Уиткрофт. Ей нравится печь хлеб и нравится, когда миссис Уиткрофт расчесывает ей волосы перед камином. Конечно, она по-прежнему ничего не говорит, но зато подпевает без слов в такт музыке. Я полагаю, музыка доставляет ей глубокое и неподдельное удовольствие, как и мне самому. Мне думается, я не склонен к фантазиям, однако же порой мне кажется, что я вижу, как в ее глазах начинает брезжить огонек понимания, когда она слушает граммофон, главным образом ту последнюю пластинку, которую я ей принес, с фортепьянной пьесой Моцарта. Я позабыл, как она называется, но это очень красиво, изумительно красиво, и девочка ее любит.
Ни откуда она родом, ни кто такая, по-прежнему не известно. За все время она произнесла ровно три слова: «Люси», «пианино» и «Уильям». Ни одно из них она больше не повторяла, как мне сказали. Мне кажется, она попросту не хочет разговаривать, поэтому даже не пытается. Наблюдая за ней, я не могу отделаться от ощущения, что внутри нее живет глубокая печаль, которая подавляет как ее речь, так и ее память. Музыка помогла развеять эту печаль, но лишь самую малость. (Почему вдруг она так одержима именно фортепьянной музыкой, я не могу даже представить. К сожалению, у меня больше не осталось пластинок с фортепьянной музыкой, все отданы ей.)
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?