Текст книги "Эсав"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Глава 9
Кто я?
«Я родился в Бландерстоне, в графстве Саффолк. Я был сиротой – мой отец умер еще до моего появления на свет».
«Я родился в 1910 году в Париже. Мой отец, человек мягкий и деликатный, был владельцем гостиницы».
«Меня зовут Томи Стаббинс, сын Якова Стаббинса, сапожника из Грязева, что на Греческом болоте».
«Мой бедный отец был владельцем фирмы „Энгельберт Круль“, выпускавшей шипучее вино».
«Между мною и отцом никогда не было настоящего мира. Казалось, он тяготился мной с самого моего рождения».
Близорукость толкнула меня в объятья памяти и книг. Там, на их страницах, я открыл отчетливые очертания людей, объяснимые переплетения судеб, никогда не расплывающийся горизонт – тот, что простирается за глазами, а не перед ними.
Даже сегодня я произвожу сильное впечатление на собеседников цитатами из Диккенса и Мелвилла, Черниховского и Гофмана, Вазари и Сарояна, Набокова и Филдинга. Но друзей я в их книгах не нашел. «Ибо что мы ищем на страницах книг, если не отражение нашего собственного лица?» – вопрошал Роберт Луис Стивенсон. Забавно, что именно Жюль Берн, который много чего мог порассказать и мало чего сказать, познакомил меня с Мартой и Надей, изобразив в них облик материнства и черты лица любви. Но и тогда на глаза мои не навернулись слезы. Как сказал Гораций начинающему поэту: «Если ты хочешь, чтобы я заплакал, ты должен заплакать первым». Я сильно подозреваю, что все эти пишущие сами не плачут никогда.
Большая светлая девушка заполнила пространство маленькой комнатки приятным запахом молока и поля. Воцарилась тишина. Между жирными коленями булисы Леви росла на тряпке влажная куча шелухи от арбузных семечек.
– Тьфу, хамса-мезуза![33]33
Хамса-мезуза – заклинание против сглаза (араб, – ивр.) («хамса» – талисман в виде руки с пятью пальцами; «мезуза», букв, «дверной косяк», – прикрепляемая к внешнему косяку двери в еврейском доме коробочка со свитком пергамента из кожи «чистого животного», на которой написана часть стихов молитвы «Шма», или «Слушай, Израиль»).
[Закрыть] – сорвалось наконец с ее губ. – Тьфу, прости Господи! И это та самая женщина, Авраам? Та невеста твоих снов, что ты нам привел? Да на нее каждое платье будет стоить вдвое! Из тряпок, что на нее пойдут, хватило бы пошить на целую семью.
«Первое ее слово было „тьфу“! – не переставала мать ворчать в последующие годы, пятная свои воспоминания обидой и гневом. – Не хотели меня там. Только Дудуч, эта меня любила».
Тии[34]34
Тия – тетя (ладино).
[Закрыть] Дудуч было тогда лет пятнадцать. Она глянула на свою новую невестку, и у нее захватило дух от восторга. Запах матери, ее сила, спокойное движение мускулов под белой кожей рук – все возбуждало в ней любовь и томление. Сара, которая была старше Дудуч всего на год, смущенно улыбнулась ей и в изумлении оглядела комнату. Она была простая девушка, которая пасла гусей и не умела ни читать, ни писать, и теперь ее зрачки расширились, желая вобрать еще и еще. В доме ее отца властвовали плесневатые оттенки коричневого, серого и черного, а здесь на полу был расстелен многоцветный ковер, кушетки были украшены расшитыми тканями, и повсюду лежали блестящие подушечки. У стены стояли два больших, окованных сундука, а посреди комнаты багровела жаровня с углями. Ее восхищенные глаза не заметили ни разводов сырости на стенах, ни пустых банок из-под керосина, которые подпирали кушетки, ни заплат на обивке мебели.
На стене висело большое зеркало с двумя боковушками, которые отражали человека с обеих сторон. Сара вплоть до этого дня видела черты своего лица только в маленьком ручном зеркальце директрисы поселковой школы, госпожи Иоффе, а все свое тело – лишь в спокойствии больших дождевых луж. Она с любопытством подошла к зеркалу, увидела, что ее руки все еще сжимают большого гуся, и тотчас, смутившись, выпустила его. Испуганный гусь захлопал мощными крыльями, и зеркало разлетелось на тысячи осколков. Вопль вырвался из уст булисы Леви. Сара пришла в ужас, опустилась на колени и стала собирать острые стеклянные обломки своего отражения. Дудуч нагнулась ей помочь, и вскоре их окровавленные пальцы стали соприкасаться. Когда они кончили, Дудуч улыбнулась и предложила матери жареные каштаны, миндаль и горячее, сладкое вино.
Затем Авраам вышел во двор, и булиса Леви поспешила вслед за ним.
– Есть вещи, которые никогда не смешиваются друг с другом, Авраам, – сказала она ему из-за деревянной перегородки общей уборной. – Собака не смешивается с кошкой. Яблоко не смешивается со шпинатом. И мы с этими тоже не смешиваемся.
В ее устах слово «они» означало заносчивых старейшин ее собственной общины, а «эти» – всех чужих. Авраама, присевшего над дырой отхожего места, жестоко несло, и он ничего не ответил, но его мать знала, что на смущенном лице сына обозначились складки огорчения и страха. Она возвысила голос, чтобы все соседки смогли услышать и запомнить то, что она сказала.
– Раньше я увижу белых ворон, чем ты увидишь хорошее с этой женщиной. Она не из твоего ребра, Авраам, она принесет нам одни несчастья.
Ночью они с Дудуч легли в одной кровати, Авраам и Сара в другой. «И что она принесла в дом, эта кобыла? Одного гуся, и тот сумасшедший! – жаловалась булиса Леви на приданое своей невестки. Она знала, что все лежат на своих простынях и никто не спит. Ее голос пилил темноту комнаты. – Большая, как лошадь, белая, как больная, и ломает все, до чего дотронется».
На следующее утро соседкам по двору были доложены прочие необходимые факты, к вечеру о них уже знал весь Еврейский квартал, и потребовались еще два дня, чтобы Иерусалим додумал все остальное. Цвет, глаза и привычки этой огромной девушки будоражили сплетниц и распирали их рты. Она то и дело крестится за столом, шептали родственницы. Во время месячных она прячется в закрытой комнате, покашливали соседки, а еду ей передают в окно, словно караимке. В банный день, сразу по возвращении из миквы, заходились старухи: она толкает Авраама на пол и скачет на нем тем наглым и мерзким галопом, от которого приходят на свет недоноски и бесовская нечисть.
Сплетни заполнили двор и вылились наружу, поползли вместе с грязью водосточных канав и предшествовали своей жертве, куда бы она ни шла. По их следам пришла зима и с ней тонкий и режущий иерусалимский дождь, ветер, рвущийся из городских подземелий, и холод, отрыгаемый расщелинами городских стен. Все лето камни плевали пылью, и теперь дождь смывал ее мутными, ледяными ручьями, стекавшими по переулкам. Ящерицы уползли в пустыню, маленькие певчие птицы перекочевали в Иерихон, и только большие вороны, жившие на соснах Армянского квартала, остались в городе, то и дело пролетая над ним и хрипло выкрикивая древние ругательства на всех языках, которым их предки научились от солдат и паломников.
Через год после прихода в Иерусалим Сара родила дочь, большую и красивую девочку. Повитуха сунула роженице в зубы щепку, и все время родов влажное пятно на потолке роняло на ее лоб капли воды. Большой тополь стонал во дворе, яма для дождевой воды заполнилась до краев, а в жаровне шипели угли. У девочки были прелестные голубые глаза, длинные и крепкие ножки, в которых не было ни одной складки детского жира, и все ее тело покрывала тонкая и рыжеватая шерстка, как у бесенят. Этот рыжий пух испугал весь Еврейский квартал, а пуще всего Авраама, которого не могли успокоить ни генетические объяснения Лиягу, ни заверения вернувшегося в тот год из медицинской школы в Париже доктора Коркиди: «Эти волосы выпадут». Он слышал шепотки о «твари», которая у него родилась, и уверовал в правоту своей матери. «Тогда я понял, что все было ошибкой. Что моя мать, светлая ей память, была права. Белые вороны никогда не появляются, масло и вода никогда не смешиваются, бык с ослом вместе не пашут».
Но Сара любила свою маленькую дочь всей душой, потому что, не считая рыжего пуха, она очень походила на нее во всем и была в ее глазах не только дочерью, но и сестрой, и союзницей. Она привязала ребенка простыней к спине, носила ее, как носят арабские женщины, и не расставалась с ней ни на минуту. Когда она ее кормила, то выплакивала ей все свои обиды, а когда ребенку исполнилось четыре месяца и он умер в колыбели, весь Иерусалим дрожал от ее страшного поминального плача, в котором слышалась жуть завываний горных волков, и страховерть зимних ветров в бойницах городских стен, и изумленность того мычания, что поднимается над бойней.
«Она издавала звуки, как животное». Отец извлекал из памяти скудное воспоминание. Обычно, когда я в детстве спрашивал его о нашей старшей сестре, он вообще отрицал ее существование, строил диковинные гримасы недоумения, притворялся глухим, а в конце концов, когда я очень уж надоедал, предлагал, вместо ответа, показать мне теневые силуэты на стене. Лишь много лет спустя, в одном из писем ко мне в Штаты, он написал, что «твоя мать» целую неделю лежала с маленьким трупиком в кровати и кричала: «Не под маслинами… Не под маслинами…» – а гусь не давал никому приблизиться к ней, «и хорошо, что стояла зима и ее малая не завонялась».
В конце концов доктор Коркиди оттолкнул гуся, вошел в комнату, стал гладить Сару по волосам и говорить с ней от сердца к сердцу, положив свои маленькие теплые ладони на ее влажные виски. Она ухватилась за его запястья, поднялась с постели и позволила могильщику Якову Парнасу войти и забрать ее дочь для погребения. Мать Парнаса помыла ребенка и завернула его в саван, привязала маленький, уже затвердевший, как камень, труп к деревянной доске, на которой носили мертвых младенцев, и Яков Парнас отнес его на своих широких плечах на детский участок на Масличной горе. Так они хоронили детей в те дни, самым ужасным из погребений, потому что из-за страха и чувства вины никто не провожал умершего ребенка в последний путь и даже имени его не высекали на надгробном камне.
Смерть девочки, словно некий общественный приговор, узаконила правоту тех подозрений и неприязни, которые наша мать Сара вызывала у всех окружающих, и теперь эти чувства начали проникать и в душу Авраама. «Любовь не убивают мечом, – сказала много лет спустя Шену Апари, женщина, о которой я еще расскажу тебе в свое время. – О, по! Любовь мучают булавочными уколами. И она никогда не умирает. Никакаялюбовь не умирает. Jamais! Она только кричит, любовь, она только крошится, она только тает, но она никогда-никогда не исчезает насовсем».
Глава 10
В те дни, когда страдания захлестывали ее душу, Сара исчезала из дома в поисках открытых мест, где можно вдохнуть полной грудью, и трав, в которых можно было раскинуться и поваляться. «Понюхать цветы, – говорила она. – Понюхать цветы и повидать деревья».
Город окружали бесконечные голые поля, усеянные рытвинами и камнями, и редкие кварталы за его стенами выглядели маленькими, испуганными островками, что словно плыли, покачиваясь, в диком безбрежье пустошей и скал. Иногда она выходила через Шхемские ворота и шла в сторону квартала Меа Шаарим. К северо-востоку от него каждую зиму собиралось большое озеро, где по краям росли камыши, в воде царствовали жабы, а на берег порой садились заблудившиеся аисты. В другой раз она шла по Яффской дороге к Саду Антимуса, чтобы поглазеть через каменный забор на фруктовые сады и виллы, и я полагаю, что именно там она впервые увидела коляску греческого патриарха. Оттуда она быстро сворачивала в сторону Ганджирии, где в те дни начали вырастать первые дома, за которыми она открыла долину, ставшую ее укрытием и убежищем. Бывало, она звала своего гуся, выходила из Яффских ворот, проходила рядом с универмагом «Спини», заглядывала внутрь и здоровалась с Лиягу Натаном, потому что знала, что Дудуч вздыхает о нем, а затем продолжала свой путь по краю мусульманского кладбища, над которым постоянно висело зловоние стоячей воды, и боязливо пробегала по тропинке мимо входа в древнюю пещеру, потому что в ее глубинах жил старый лев – он охранял там скелеты праведников, настолько рассыпавшиеся, что уже невозможно было понять, как они сумеют собраться вновь, чтобы облечься плотью. Запыхавшись, она достигала склона высотки. Здесь францисканцы строили свой новый колледж. Сбоку уже стояла, склонив голову, мраморная Дева, прислоненная к стене в ожидании канатов, которые поднимут ее на крышу здания.
Напротив высилась ветряная мельница, и рядом с ней каменотесы-московиты строили первые дома квартала Рехавия. Строители были уверены, что Сара – обычная русская паломница, купившая себе местную одежду, и судачили о ней на своем ломаном иврите. Заметив, что она краснеет и, стало быть, понимает их слова, один из них поднялся и пригласил ее разделить с ними трапезу. Сара, однако, испугалась и убежала. Временами я думаю, что лучше было бы ей откликнуться на приглашение этого парня, который способен был полюбить ее той любовью, какой она – по преданности сердца, по силе тела, по прямоте характера – заслуживала. Но мать, словно не обращая внимания на эти мои раздумья, продолжала бежать все дальше на запад, спускаясь по пологому склону в долину, к расположенному в ней монастырю.
Здесь, на склоне, росли старые оливковые деревья с искривленными стволами, изъеденные и исклеванные, как трупы, из могил которых смыло землю. Ее всегда дивили эти мертвые на вид стволы, кроны которых ликовали такой свежей серебристой зеленью. Узкая колея железной дороги тоже петляла тогда извив ами по долине, и порой на ней появлялся маленький, до блеска начищенный армейский локомотив и энергично тарахтел к северу. Отсюда долина спускалась на юг и таяла среди округлых, обнаженных гор. В послеполуденные часы по ней гулял приятный ветерок, шелестел кронами олив, взметал желтые, высохшие семена и раздувал прозрачные юбки марева, розовевшие в свете заходящего солнца. Вдали виднелись два могучих дуба, и однажды, добравшись до них, она увидела феллашек из Малхи, которые танцевали между стволами, поднимая вверх больших кукол из тряпок и соломы и молясь о дожде, и, хотя они звали ее к себе, она не отважилась приблизиться и потанцевать с ними и только улыбнулась им издалека.
В центре долины высилось огромное здание – Муцлаби, самый старый и самый большой монастырь в Стране. Его стену поддерживали покрытые лишайником и мхом могучие каменные подпоры, которые напоминали какое-то первобытное животное, что в паническом бегстве рухнуло на колени да так и окаменело. В стене виднелась маленькая дверь, прикрытая, словно глаз, нависшей бровью ползучих растений. Над стеной поднималась темная и острая верхушка кипариса, который казался матери узником, потягивающимся в своей тюрьме. В стене было также несколько смотровых щелей, и временами монастырь подмигивал сквозь них: маленькое окошко открывалось и тут же закрывалось снова.
Время от времени это место заполнялось семинаристами и священниками, приезжавшими из Греции, но большую часть года там жил лишь один монах, родом из Кандии, что на Крите, со своей сестрой и матерью, одна – старая дева, другая – вдова. Они варили ему еду, чинили и гладили его одежду, подогревали и приправляли благовониями воду в его ванне, скребли и вытирали его тело. Несколько раз Сара видела эту пару низеньких женщин в черных одеяниях, ползущих со своими корзинами по тропе в монастырь, точно два трудолюбивых жука. Однажды она увидела и самого монаха, небольшого энергичного человечка, который вышел из маленькой калитки в стене. Человечек потянулся, попыхтел, притопнул ногой и припустил бегом. Похожий на резиновый мячик, он галопом обогнул стены своей тюрьмы, разбрасывая на бегу части одежды и громко вопя, пока не остался в короткой белой юбочке и сандалиях из красных ремешков, и все продолжал подпрыгивать и выкрикивать непонятные стихи, особый ритм которых позволял легко угадать их древность.
По весне почва долины выталкивала из себя густую сочную траву, и арабы из Малхи и Шейх-Бадера пасли на ней своих овец. Кусты шиповника-сиры становились красными от десятков тысяч маленьких плодов, напоминавших те глиняные горшочки, сиры[35]35
Сир – горшок, кастрюля (ивр.).
[Закрыть], которые дали ему его название. Ветки боярышника исчезали под белеющим покровом цветов, источавших приятный мыльный запах, и дикие пчелы кружились над ними. Пчелы здесь тоже уже усвоили угрожающее иерусалимское зуденье – одновременно хозяйское, злобное и завистливое.
Евреи редко заглядывали в эти места, но матери никто здесь не причинял вреда. Обитатели монастыря видели в ней чудаковатую паломницу, пастухи боялись ее роста, набалдашника ее палки и гуся, который прыгал вокруг нее. Ей нравилось ощущать большими пальцами сок раздавленных стебельков асфоделий, осыпать шаловливыми ударами палки фиолетовые головки чертополоха, ловить ящериц и стрекоз и выпускать их на волю. А то она собирала высыхающие плоды «аистовых клювиков» и часами смотрела, как они медленно свертываются, ввинчиваясь в землю или в ткань ее платья.
Дома, по возвращении, ее встречали хмурые лица. Здесь не было принято, чтобы женщина разгуливала одна и осмеливалась выходить за городские стены. Только Дудуч радовалась ей и встречала приветливо. Они были хорошими подругами и находили утешение в обществе друг друга. Она рассказывала Саре, что говорят о ней во дворе, а Сара отдала ей присланный родителями подарок, крашеную деревянную куклу, внутри которой была другая кукла, а внутри той – еще одна и еще: четыре деревянные куклы с одинаковой улыбкой, одинаковыми глазами, одинаковыми красными щеками и одним и тем же чужим и сладким именем «матрьешка».
Дудуч уже тогда имела репутацию «никожиры» – хорошей и чистоплотной хозяйки. У нее были жесткие черные волосы, и я не могу описать их синеватый отблеск, не припомнив Лауру – Лауру Люти, девушку Томаса Трейси и Уильяма Сарояна. К этому времени она вышла замуж за Лиягу, которого любила всей душой, и обнаружила, что женитьба совершенно преобразила ее возлюбленного – он стал болезненно ревнив, забросил свои звезды и расчеты и не позволял ей даже стоять у окна, не то что ходить одной в дворовую уборную. Они с Сарой часто играли друг с дружкой, точно малолетние девчонки, и плакались друг дружке, жалуясь на смерть мужниной любви: у одного – под шелковой туфлей условностей и приличий, у другого – под тяжелым сапогом ревности и безумия.
Глава 11
По совету доктора Коркиди Сара вновь забеременела, и на этот раз в ее чреве стали толкаться близнецы. А произведя нас с Яковом на свет, она приобрела себе несколько бурдюков и тазов и открыла в нашем доме маленькую сыроварню. Молоко она покупала у пастухов из Лифты и Абу-Гоша, а специализировалась в основном на свежем йогурте, сыре «рикота» и кефире. Запах кипящего в котле молока привлекал покупателей, кошек, а также озлобленных конкурентов и первозданным кисловатым пластом осел на дне моей памяти. Сами по себе запахи меня не привлекают, но я наделен способностью воскрешать их в памяти. «Меня больше чаруют наслаждения звука, нежели наслаждения запаха, – сказал Святой Августин и добавил: – Сладость аромата мне приятна, но я могу обойтись без нее, когда ее нет». Я поклялся себе не злоупотреблять цитатами, но иногда я просто не в силах обуздать свою страсть. В общем, как бы там ни было, но по причине сверхчувствительного носа, да впитывающего, как губка, мозга, да слабого зрения большинство моих воспоминаний о Иерусалиме составляют запахи и голоса и лишь небольшую часть – картины.
Уже в младенчестве мать обнаружила, что мы с Яковом не узнаем ее с расстояния больше десяти шагов. Но когда она сказала об этом отцу, тот отмахнулся от нее своим излюбленным пренебрежительным словечком «пунтикос», то бишь мелочи, ерунда, объявил, что те или иные глазные болячки – удел большинства иерусалимцев, и закончил одной из своих непостижимых сентенций насчет острого зрения, которое в Иерусалиме во все времена было недостатком.
Мать не успокоилась. Ее длинные руки, испуганные оклики и каменные стены дворов и переулков не позволяли нам чересчур удаляться от дома. Вдобавок она поставила над нами своего белого гуся и по местному обычаю прикрепила к нашим рубашкам записочки с нашими именами и фамилией отца. Многие дети в Иерусалиме ходили с такими записочками, и сейчас, вспоминая об этом, я усмехаюсь про себя, потому что все вместе мы выглядели как участники самого большого из еврейских конгрессов – сборища трясущихся от страха матерей и их детей, которым непрестанно грозит вот-вот потеряться.
Как и большинство жителей Иерусалима, мы тоже развили в себе способность ориентироваться вне всякой связи со зрением. Глаза поставляли нам лишь самую общую и смутную картину, тогда как нос и уши, догадки и память привязывали ее к месту и позволяли опознать. Иерусалим воздвигал перед нашими слабыми зрачками непроницаемые каменные заслоны, оглушал наши уши колоколами и воплями, укладывал нас вповалку на запрудах своих запахов. Несмотря на мою способность, о которой я упоминал, не по столь уж многим запахам я тоскую, и уж чего мне особенно не хочется, так это восстанавливать отвратительные запахи моего родного города, но в Америке, этой, помнишь, «огромной, сонной, наивной и прекрасной стране», в которой я живу и в которой многие женщины имеют один и тот же запах на всех, иногда случается, что скудость раздражителей вдруг понуждает меня припомнить ту иерусалимскую отчаянную, неистовую и безнадежную смесь кухонь, отхожих мест и потных ног богомольцев. Один за другим, все эти запахи поднимаются и встают передо мной – от зловония гнили и крови в лавках мясников и до сладчайшего аромата, источаемого маленькой нишей, где жарят гашиш; а порой – как правило, когдая вхожу в один из этих американских кондиционированных магазинов, – в моих ноздрях вдруг пробуждается воспоминание о теплом и добром запахе несчастных иерусалимских ослов, нагруженных до изнеможения, с израненными крестцами и лодыжками, с кровоточащими пролысинами на шеях и спине от плетей и сбруи и с запашком пыли, сбившейся в углублениях маленьких, черных, как смоль, копыт.
Горький зеленый запах поднимался от стены, на которую мочились погонщики скота, приводившие стада братьев Стиль с плоскогорий Судана. Уже за неделю до их прихода можно было видеть поднятую стадами мглу, которая надвигалась на восточный край земли багровой пылью и нарастающим грохотом бесчисленных копыт. Черные погонщики подбадривали животных криками, барабанным боем и пучками пальмовых колючек, пока те не врывались в город всей своей ревущей массой мощных грудастых и бугристых тел, царапая рогами стены проулков. Как и все, кто появлялся у ворот Иерусалима, эти могучие животные тоже не знали, что гонимы к горькому концу, пока вокруг них не вырастали стены судьбы, которые смыкались над ними и вели их к бойне. Загнав скот за ограду, погонщики по традиции отправлялись помочиться на стену Аистовой башни. Их моча была такой обильной, темной и острой, что выжигала карстовые пустоты в меловом камне, и христиане в насмешку говорили, что эти черные мусульмане нарочно воздерживаются в течение всего своего многомесячного пути, чтобы наилучшим образом выполнить повеление Пророка оросить водой святые камни Иерусалима.
Жаркие разноцветные запахи влекли нас к рынку Эль-Атарин, сумрачной крытой западне, где плохо видели все, кроме тамошних старожилов – тех, кто готовил на продажу смеси муската, гвоздики и кофе или торговал там специями и благовониями. Эти сидели в мрачной утробе рынка так давно, что некоторые из них уже совсем ослепли, а у других зрачки стали величиной с монету, и теперь они видели в темноте, как совы. В одном из самых первых моих воспоминаний появляется смутный образ высокого плотного английского солдата, который входит на рынок уверенным шагом, а потом выходит, шатаясь, с другой стороны, падает лицом вниз в открытую сточную канаву, и берет его покачивается в ней, как маленькая лодочка. Даже после того, как был обнаружен маленький кинжал, торчавший меж его ребер, иерусалимцы продолжали утверждать, что он не был подколот, потому что они привыкли к виду чужестранцев, которые выходят с рынка благовоний с подгибающимися коленями, бессмысленной улыбкой на лице и глазами, ошалевшими от пышного букета запахов и кромешной темени.
Были в городе и другие запахи, потому что воду отпускали по норме и только богатые могли позволить себе ежедневно мыться с головы до ног. Со смесью отвращения, злобы и ностальгии – кстати, самым подходящим фильтром для фотографирования Иерусалима – я восстанавливаю эти запахи сегодня. Дым навозных костров поднимался от халатов овечьих пастухов, острым потом пахли иссеченные морщинами затылки каменотесов, материнский запах сыра кишек, лимонных бутонов и овечьих курдюков шел от ладоней феллашек. Помню еще запах ладана, клубившийся вокруг христианских священников и липнувший к нашим телам, как темная скрытая угроза, запах хлеба, тянувшийся за стариками армянами, и кислый пар, шедший от меховых шапок хасидов, – они носили их даже летом, и отец называл их «гатос муэртос», дохлые кошки, соответственно их виду и запаху. Приятный дух шел от молодой невестки нашего соседа, когда мы все отправились посмотреть, как она возвращается из баньо де бетулим[36]36
Баньо де бетулим – религиозный обряд омовения в микве в первую брачную ночь (ладино).
[Закрыть], и аромат ее утраченной невинности вставал и возносился над ней, смешиваясь с запахом дождевой воды из женской миквы.
Семьи Маман и Тейтельбаум, тоже промышлявшие молочными продуктами, начали войну с матерью, и она не уклонилась от вызова. То и дело происходили боевые стычки, которые заканчивались битой посудой и выбитыми зубами, пролитием молока и крови да раздиранием бурдюков и мешков с сыром. Но затем они облыжно обвинили нашу мать в том, что она будто бы прикасается к молоку во время месячных, подмешивает к йогурту верблюжий кумыс и при выделке сыра пользуется некошерной частью желудка телки, и тогда раввины наложили запрет на ее продукты, и ей пришлось продавать их в гостиницах для христианских туристов и паломников. Когда нам с Яковом исполнилось два года, она завела обычай каждое утро подниматься на Масличную гору, чтобы продать там свою продукцию монашкам монастыря Марии Магдалины. Оттуда она сворачивала к северу, на вершину Сторожевой горы, где предлагала кефир рабочим, которые в то время закладывали там фундамент Еврейского университета. Иногда она брала нас с собой и на обратном пути усаживала обоих в пустые корзины на перемете, переброшенном через широкие плечи, и несла подышать ароматами цветов Рейны де Гирон.
На своей залитой солнцем веранде над улицей Караимов Рейна де Гирон расставила деревянные, глиняные и жестяные горшки и выращивала в них растения, которые пестрыми водопадами ниспадали с перил ее веранды и заливали переулок холодным пламенем запаха и цвета. Днем и ночью из двора Рейны разносились ароматы ночных канн, пестрых соцветий таджури, багряных «дочерей султана», белых бабочек жасмина, фиолетового базилика и белоснежных лилий – жены крестоносцев некогда привезли их с собой и оставили здесь, чтобы их сыновья смогли со временем найти по запаху этих лилий обратный путь и вернуться в Святую землю.
В самом дворе всегда толпились люди, надеявшиеся найти в ее цветах бальзам для своих страданий и утешение для душевных горестей. Они уже были доведены до отчаяния этим городом с его пустыми, обманчивыми обещаниями, уныло причитающими пророками, вечно запаздывающими мессиями и раздувшимися от богатства и чванства благодетелями. Некоторые из них, теряя власть над собой, пытались взобраться по приставным лестницам наверх, чтобы зарыться с головой в лепестки или нарвать букеты, и тогда Рейна де Гирон, подобно бесчисленным поколениям осажденных иерусалимцев до нее, выкрикивала мольбы и проклятия, отталкивала их лестницы прочь от стены и выливала на них грязное содержимое своего помойного ведра и басинико[37]37
Басинико – таз, в котором иерусалимские хозяйки стирали белье, а также любая другая круглая металлическая посуда с низкими краями, включая ночной горшок (ладино).
[Закрыть], что под кроватью.
Мать, Яков и я стояли в переулке, задрав головы. Нашим слабым глазам цветы Рейны де Гирон представлялись не то далекими облаками, не то разноцветными туманными клубами овечьей шерсти, но запахи всех этих лилий и нарциссов, роз и гвоздик были остры и отчетливы, и малейший поворот головы менял их оттенки и умножал их богатство.
Много лет спустя, уже живя в Соединенных Штатах, я как-то плавал в теплом озере, внутри которого змеиными языками шевелились резко очерченные холодные потоки. Я вспомнил тогда те цветочные запахи во дворе Рейны, которые тоже струились вплотную друг к другу, но не смешивались. Воспоминание улыбкой родилось в моем сердце и разлилось оттуда по лицу. Мои руки обвились вокруг талии женщины, что плыла рядом со мною. То была молодая рыжая красивая и высокая женщина, которая не переставала сожалеть, что не родилась мужчиной. Я обнял ее, рассмеялся полным пузырей ртом и потянул нас обоих в глубину, чтобы возлюбленная не увидела моих слез.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?