Текст книги "Кантианские вариации"
Автор книги: Мераб Мамардашвили
Жанр: Философия, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
Итак, чтобы зацепить вас и самого себя, начну с этого образца парадоксальности кантовского мышления. Что есть такой свет, который тебя охватил и все понятно, а ты, как собака, сказать ничего не можешь. Скажем, как нам понимать вот такое высказывание Канта: «Упование на Бога настолько абсолютно, что мы не можем вовлекать надежду на него ни в какие свои дела»[3]3
Кант И. Трактаты и письма.– М.: Наука, 1980. – С. 538
[Закрыть].
Понятно, да? Но выразить это понимание, объяснить его невозможно. Как объяснить, что упование на Бога настолько абсолютно, что обращаться к его помощи и ожидать ее в своих действиях, поступках, занимая какую-то позицию, не следует, нельзя; то есть мы уповаем настолько, что не должны уповать. Или, иначе говоря, если у нас есть надежда, то в нас нет действительного образа устроительного действия Бога. Не может быть надежды как формы провоцирования Бога или хитрого расчета на него в своих делах. Оберну это иначе. Кант утверждает, например, что мы свободны лишь потому, что виноваты, лишь полная вина делает нас свободными. Как это понять? Мне это абсолютно понятно. Вам тоже. Вот это и есть свет. Когда мы внутри него, мы понимаем. Но нельзя о свете, который внутри тебя, говорить, потому что говорить – значит, по определению, говорить со стороны.
Давайте держать в голове эту внутреннюю форму, этот nervus probandi кантовского мышления. Образец предлагаю такой: только потому, что вера абсолютна, мы не должны верить и надеяться; только потому, что вина полная, а не частичная, конкретная, – мы свободны, то есть вменяемы и ответственны. Не было бы ответственности и свободы, если бы не было вины. Почему? И что значит полная вина? Или полная и абсолютная надежда и упование на Бога? Абсолютная означает, что мы последние глупцы и язычники, если пытаемся вовлечь Бога в свои дела. Не там Бог! – говорит Кант… Как мыслит Кант? Как можно так мыслить? И если мыслить можно только так, то как это делается? Как сделать так, чтобы так мыслить? Вот чем нам имеет смысл заниматься… Конечно, наши занятия не будут содержать учебного ответа, как это делать. Они дают лишь настрой. Я высказал мысль Канта в метафизической форме, в понятиях «упование на Бога», «ответственность», «свобода». А со стороны облика Канта я могу подкрепить эту основную внутреннюю форму его личности и мысли напоминанием о том, что Кант удивительно пластичный человек, редко можно встретить человека такой раскованности и естественности в свободе и нравственности. Ведь для нас обычно нравственность – это факт выполнения нормы, а норма – это якобы то, что не предполагает естественности и раскованности.
У Канта есть и другое выражение этой же мысли. Он говорит, что только потому, что мы не боги, только потому, что мы не святые, мы можем быть нравственными, моральными, только тогда мы внутри феномена нравственности и области морали. У него лично это проявлялось к тому же и в отвращении ко всяким гримасам. В широком смысле норма для Канта – это гримаса; хождение в церковь – гримаса, креститься – гримаса. Это основной пафос Канта. Стояние в позе или держание какой-либо позы для Канта есть гримаса. Все это гримасы тела или гримасы мысли, духа. А гримасы духа суть излишние пристройки для общения с тем миром. Зачем они, когда есть нравственное чувство, говорит Кант. Ведь оно ясно и самодостоверно, оно не нуждается ни в чем лишнем, не нуждается в натужности, в гримасах. Это слово у него повторяется часто. (Кстати, к Канту очень точно применимо французское слово affranchi – «освобожденный». И одновременно это слово означает «принадлежащий к некоторой среде». Я хотел бы сохранить оба смысла этого слова в применении к Канту.)
Пока человек не пришел в движение, любой ученый – с бездной мудрости в голове, – он такой же, как и рядом сидящий тупица, считал Кант и говорил: приведите человека в движение каким-нибудь вопросом, и он во время рассказа, или объяснения, или доказательства сам для себя с удивлением обнаружит, что знает такие вещи, которые даже не предполагал. Так вот, Кант, приходя в движение, совершенно не чувствовал себя обязанным рассказывать о свободе, о самом себе как свободном. Он увлекается диспутальной формой аргумента, метафизическим доказательством, антропологическим доказательством, трансцендентальным доказательством, расчленяя их с большим увлечением. А вот «афраншисман» (освобождение) он не объясняет. Он, наверное, считал, что это, во-первых, естественно, а во-вторых, следовал правилу, что в обществе нельзя долго или много говорить о себе. Такая странная, без гримасы, несудорожная нравственность. В книге Паульсена описан эпизод, как Кант ответил на высочайшее повеление и письмо короля Фридриха II, который сделал взбучку Канту за его высказывания о религии и запретил ему вообще заниматься этим делом. Кант на это весьма достойно ответил и завершил ответ, сказав, что никакого отношения к тому, в чем его обвиняют, не имеет, что никакой молодежи он не развращает и что как верноподданный короля он не будет больше об этих вопросах высказываться. Комментируя, Паульсен говорит, что, конечно, Кант сделал правильно, но все-таки если бы он дал отповедь королю, то этот эпизод в интеллектуальной истории Германии был бы более красивым. Доцент Паульсен ожидает жеста. Он полагает, что Кант должен был встряхнуть волосами, гневно сверкнуть очами и воскликнуть: «Долой тирана!»– или произнести еще какие-то слова. Действительно, у нас есть словарь, как должна выражаться высокая нравственность, есть какие-то уже расставленные знаки, и мы ожидаем, что нравственный человек должен расставлять перед нашими глазами эти знаки. Что значит быть героем в этом смысле? Это значит послать к черту тирана и призвать на баррикады. Таков наш дурацкий словарь.
Например, мы читаем фразу Канта: «Я, конечно, никогда не скажу всего того, что думаю, но всегда буду говорить лишь то, что думаю, но, наверное, никогда не скажу всего, что думаю». И мы предполагаем, что у него были тайные радикальные политические идеи, которые он по трусости своей скрывал. Да нет. Просто человек такого света, о котором я пытался говорить, должен был очень осторожно обращаться с окружающими. Во-первых, не говорить всего, что он думает, а во-вторых, ему самому было трудно и почти невозможно узнать, что он думает[4]4
«Написав это,– признается он одному из своих учеников, Якобу Беку,– я обнаруживаю, что сам еще недостаточно понимаю самого себя» (Кант И. Трактаты и письма.– С. 594).
[Закрыть]. Биография Канта это показала. Я уже говорил, что к концу жизни Кант бесконечно повторялся, он все время ловил за хвост промелькнувшую перед носом жар-птицу. Но она ему промелькнула – поди расскажи другим. А начал рассказывать – так на каждой странице по десять повторений, и мысль кружится на месте, как говорят люди с большей якобы мускулатурой мысли…
Канта называют ригористом. Но не было никакого Канта – холодного ригориста. Это был вежливый, воспитанный человек, чувствительный, с душой, полной чувств, ни о ком зло не говорил, в том числе и по принципу, что люди есть люди. В мире ведь вообще нет фактов морали. И Кант говорит, что в мире, очевидно, вообще не было никогда истинно морального действия. Кант знал, что люди – это только люди и что чем скорее это, то есть его жизнь, кончится, тем лучше. А с другой стороны, потому что он это знал, он был добр и с пониманием относился к людям, считая, что по внешним поступкам (а поступок всегда есть внешнее) может судить о человеке только тот, для кого открыты в человеке тайны души. Для нас же, людей, тайны души не открыты, и потому судить по поступкам нельзя. Еще один парадокс. Вспомните в этой связи хотя бы о представлении по поводу Канта, возникшем в русской мысли и выраженном блоковским словом «Кантище» – какой-то испуганный и пугающий старичок. Непонятно, откуда это взялось и было выдумано. Вообще, в истории самое непонятное – это непонимание. Кант ведь действительно считал, как говорят англичане, easy does it – с легкостью можно это сделать. Расслабьтесь. Но при этом Кант владеет страстью показывать, как дело обстоит на самом деле, когда мы говорим, когда поступаем, когда стремимся, когда у нас есть порывы, нравственные побуждения.
Что на самом деле? На этот вопрос Кант отвечает строго. Он пытается показать, что это на самом деле не зависит от наших побуждений, от наших намерений, что мораль – это не моральное побуждение, а мораль, что мысль – это не потуги мысли, а мысль. Ничего не поделаешь. Очевидно, это и навело ужас на людей, которые к тому же не поняли, о чем идет речь. В их воображении Кант замкнулся на образ какого-то чудовища, за ширмой сидящего, как у Блока,– напуганный и пугающий сгорбленный старичок.
В действительности, конечно, семя и ядро того, о чем я говорил сегодня, – в уповании на Бога, которое настолько абсолютно, что нечего уповать, в том, что вина настолько полна, что можно быть свободным, то есть ответственным и вменяемым, что только потому, что мы такие жалкие, мы можем быть высокими, то есть нравственными, и что если мы не стремимся быть богами, тогда в нас родится нравственный свет и мы окажемся в сфере нравственности. Это семя в античном смысле слова, ядро, из кото рого все вырастает и которое содержит все во всем. Семя кантовской мысли несет в себе высвобождение места для меня с моим действием и мышлением. Поэтому Кант и формулирует с самого начала свою задачу, сокращенно обозначенную немецким словом auflieben, что в русском переводе звучит как «снять знание, чтобы освободить место для веры». Этот перевод никуда не годится, ибо здесь употреблен только один смысл немецкого слова aujheben. A auflieben означает еще «приподнять, чтобы рассмотреть», то есть выделить, поднести к глазам и посмотреть. Нужно выделить знание и посмотреть на него, чтобы поместиться в мире, который знанием описывается, чтобы в этом мире было место для меня с моим действием и моим мышлением. Вот задача Канта.
И вообще, если философская задача не начинается с этого, то нет никакой философии. Она может быть только все время новой, она каждый раз заново должна создаваться, в том числе и мы всякий раз заново должны начинать искать свое место в мире. Оно отведено нам, можно не беспокоиться, оно есть для каждого, – только нам трудно узнать, потому что окна нашей души замазаны и загрязнены, засорены. Их надо прочистить. Философия и есть один из человеческих, жалких способов прочищения.
Лекция 2
Итак, мы пытаемся вслух проварьировать Канта, того Канта, который в нас, если мы мыслим или хотя бы пробуем это делать. Знаем мы об этом или не знаем – он в нас. Декарт для нас седая легенда, рыцарь Круглого стола из исторической дали, а Кант – наш современник, мы невольно и непроизвольно говорим на его языке, движемся во внутренних мысленных связках кантовской постановки вопроса. Конечно, мой Кант будет субъективен, он и не может быть иным. Но я уже говорил, что есть некоторое проверочное правило нашего рассуждения, правило интеллигибельности, тот вывод, который мы сделали, или то, как мы поняли – должно держать вместе, в едином свете или едином принципе разные части текста, разные высказывания, чтобы для объяснения каждого из них не приходилось дополнительно что-то выдумывать, вводить гипотезы ad hoc. Явления мысли такие же эмпирические явления, как и физические явления в мире.
Что же действительно происходило, какая буря, произойдя, улеглась в душе Канта? В душе, которую мы можем, резюмируя все, что я говорил о духовном облике Канта, высказать одним словом. Это слово – целомудрие. Одно все выражающее слово, само невыразимое. Из целомудрия вытекает у Канта его ненависть и презрение ко всяким гримасам и химерам. Я уже говорил, что выражение «проснулся от догматического сна» в применении к Канту весьма странно. Нельзя сегодня проснуться от того, что ты прочитал 30 или 20 лет тому назад. Очевидно, что это просыпание у Канта было чем-то другим, оно в самом начале его пути. И проблема в том, что, проснувшись, нужно проснуться с чем-то. Просыпание Канта от догматического сна было, конечно, просыпанием, затянувшимся во времени, просыпанием с разрешением какой-то задачи, на языке которой можно было бы говорить о том, что увидел. Все открытия Канта, которые он сделал еще молодым, находятся как бы в подвешенном состоянии, в каком-то все более и более насыщающемся растворе, чтобы, наконец, выпасть в кристалл. Упреждая то, о чем мне придется дальше говорить, скажу, что этим выпадением в кристалл было, конечно, открытие трансцендентального аппарата анализа, то есть миграция души Декарта в душу Канта. Кант не начинал с Декарта, но проснулся он к тем же самым проблемам, и все его открытия замкнулись на разработанном им аппарате трансцендентального анализа, или аппарате трансцендентального Я, на языке которого можно было наконец-то говорить, описывать, высказывать и доказывать свои видения. И на это ушла вся жизнь Канта. Он сам помечает определенную дату, говоря, что 1769 год принес ему большой свет.
Значит, Кант – это прежде всего чувствительность, причем целомудренная; это настороженно-враждебное отношение к гримасам и химерам, которые очень легко именно чувствительностью порождаются. Слава богу, во времена Канта еще не было взлохмаченных юношей, которые с трибун излагали свои романтические состояния души, они только—только появлялись. И Кант пытался четко отделить себя от них, даже от таких, как Гердер, не говоря уже о Фихте, с которым Кант был деликатен, но в конце концов вынужден был заявить, что его собственная философия ничего общего с метафизикой и системой Фихте не имеет. Ясно, что с такой чувствительностью без маски нельзя пройти над бездной, экзистенциальной бездной, которая такому человеку открывается. Здесь как бы балансируешь на острие ножа или идешь по канату, и ты не пройдешь по нему, если не закован в какую-нибудь броню. Человек не может слиться с броней, ибо тогда он просто дурак, – но какая-то броня должна быть. У Канта она была – это броня и маска профессора, преподавателя, которая и давала ему дисциплину, без нее такой физически хрупкий человек, как Кант, ничего не смог бы сделать.
Тем более, имея душу, полную чувств. Тебя бы разорвала тогда Weltschmerz, то есть мировая боль. Ведь то, что у нас болит беспричинно – можно ввести такое отрицательное определение, – и есть душа, а болящая душа – это то, что немцы называют мировой скорбью. И эта мировая скорбь у улыбчивого с лучезарными глазами человека, чаровника-собеседника, у нашего Канта…
Странное чувство возникает, когда входишь в Канта. Чем дальше идешь, тем меньше понимаешь, как вообще все это было возможно. Действительно, чем лучше понимаешь Канта (если повезет), тем меньше понимаешь, как можно было все это сделать трудом жизни и мысли одного человека. И еще тобой овладевает чувство какого-то собственного стыдного пробуждения, как будто пробуждаешься от долгого, тяжелого и муторного сна, где камни ворочал или без коня скакал. Ведь нам часто снится типичный сон, что нам угрожает какая-то ужасная опасность и мы от нее должны бежать, мы двигаем ногами, а они вязнут – как выразился немецкий поэт Готфрид Келлер, как будто скачешь без коня. Так вот, если что-то поймешь, то как бы просыпаешься с ощущением стыдного пробуждения от дурного навеянного сна, оглядываешься вокруг, вновь завязывая порвавшиеся духовные нити, нити годов, дней, столетий, стран. Думаешь невольно: господи, как вообще все это могло быть и кем навеяно? Как мы могли забыть – что, когда, почему?
Приведу простой пример, чтобы как-то воспроизвести это ощущение стыдного пробуждения, которого не может не быть, если слышишь голос, красивый голос этого чаровника. Среди всех химер Кант больше всего ненавидел химеру излишества. Я сказал «ненавидел», если это слово вообще применимо к человеку, который ничего плохого, злого о конкретных людях никогда не сказал, который и о себе избегал говорить, в особенности избегал ученых разговоров, хотя любил длинную беседу. Известно, что обед Канта длился четыре-пять часов, он не был, конечно, похож на грузинское застолье, но удовольствие кухни там присутствовало, и даже один человек, слушавший в течение многих лет рассуждения Канта за столом и его оценки блюд, как-то сказал: "Вы могли бы написать «Чистую критику вкуса»,– имея в виду кулинарный вкус. Однако в антропологических заметках и там, где Канту приходилось высказываться о людях вообще, а не о конкретных людях, у него был заметен и даже ясно виден пессимизм относительно человеческого рода как совокупности конкретных эмпирических психологических существ. Скептицизм и пессимизм его касались не того назначения в человеке, к которому Кант относился с высшим почтением, но к реальной конкретной человеческой совокупности. Особенно фанатики были ему не по душе. Фанатиков он определяет (в маленькой работе «О болезнях головы») как людей, которые находятся в состоянии непосредственного вдохновения и чувства по поводу несомненного для них общения с небесными силами.
Кстати, теологию Кант рассматривал именно в этой связи. Когда он начинал, теология была, собственно, системой знаний о мире. Это сейчас мы прочистили и подтянули под себя историю и нам кажется, что времена Канта были примерно такие же, как времена Карла Поппера, а в действительности Кант начинал свою карьеру физика и философа в ситуации, когда около 80 процентов кафедр физики в Германии были заняты аристотеликами. Нам кажется, что научная революция давно уже совершилась, где-то в начале XVII века, – ведь уже прогремели и умерли Галилей, Декарт, уже были Гюйгенс, Эйлер, Ньютон. Но кафедры физики занимались аристотеликами, не говоря уже о том, что все кафедры философии занимались метафизиками-теологами. Так вот, теологию Кант тоже рассматривал в качестве химеры. Он употреблял интересный термин – химера излишества. Отправной точкой движения Канта являлось непосредственное самодостоверное нравственное чувство, но не сентимент чувства. Непосредственное нравственное чувство, если оно испытано и понято, не нуждается в излишествах в смысле построения, пристроения к этому чувству каких-либо сложных машин проникновения в метафизический мир. Фанатик – это жертва химеры излишества. Он-то знает, как устроен действительный, то есть тот мир, – а действительным миром, конечно, является только тот мир, а не этот. Причем фанатик обладает хитрой рассудительностью. Кстати, когда читаешь «О болезнях головы», так и слышишь в этом словосочетании намек на хитрую рассудительность сумасшедших – перед тобой встает хорошо знакомый образ чокнутого, психа, параноика, сумасшедшего, практической хитрости которого нельзя не удивляться. Он почему-то, как кошка, все время падает на четыре ноги. Дьявольская хитрость. Я наблюдал такую хитрость в анонимках, доносах – с ними знаком каждый, кому приходилось заниматься редакторской работой в журналах или издательствах, всегда окруженных активом психов. Интересно, что они всегда практически точно ориентируются в жизни, например, точно знают, на кого можно доносить, а на кого нельзя.
И вот эту замеченную им хитрую рассудительность Кант выражает следующим образом. Он говорит, что химера излишества – это излишнее для нравственности знание о том, как устроен тайный и высший мир, или, что то же самое, тайный мир будущего, мир, в котором мы на самом деле живем. Хитрая рассудительность состоит в том, чтобы посредством подчинения (расшифруйте: подчинение идеалу, законам истории, подчинение колесу истории, которое известно фанатику, находящемуся как бы в непосредственном вдохновении и близком общении с железными законами истории, на службе их неумолимого движения по земле) вовлекать в свои дела и планы высшее существо. Вот в чем Кант видит хитрость – посредством такого видимого подчинения неумолимым законам истории вовлекать в свои дела и планы высшее существо. Такая подмигивающая хитрость «я подчиняюсь» заключается в несомненном для меня убеждении, что высшие силы существуют для меня, что я их использую, что они служат мне в моих планах и делах. Завершая прошлую лекцию, я уже говорил, что истинное, исходное для философа чувство – понимание того, что то, во что мы верим, абсолютно, и полагаться на это, вовлекать это в свои расчеты нельзя. Парадоксальный философский тезис.
Так что же происходило в душе Канта? В ней ясно виден запечатленный навсегда образ матери, в котором для Канта сцепилось все, что он воспринял от правил порядочности, доброты, веры, права. На этот образ, как только Кант начинает мыслить и учиться, еще в студенчестве налагаются две вещи. Они нам известны уже из зрелого Канта – это чистое небо, звездное небо над нами и голос категорического императива в нас. Даже первые работы Канта, работы по физике, посвящены этому звездному небу. «Оценка живых сил» была написана им в 23 года. Это тот возраст, когда в наше время кончают факультеты и пишут первые научные работы. Цикл же физических исследований Канта завершается через несколько лет работой «Всеобщая естественная история и теория неба», где излагается его космогоническая гипотеза, оставившая значительный след в истории физики. Уже по этим работам видно биение души, проснувшейся в чудовищном мире. А мир, окружающий Канта, был действительно чудовищным в своем хаосе, жестокости, убийствах – в Европе шли войны, достаточно вспомнить о Семилетней войне. И вот первая работа с ученым названием «Об истинной оценке живых сил», где Кант вклинивается в спор картезианцев и лейбницианцев о формуле, выражающей сохранение количества движения – равна она mv или mv2. Я не буду входить в детали физико-математической проблемы, я просто хочу пометить, что работа собственно об этом. Но ее форму написания нельзя объяснить излишествами красноречия, которые были приняты в среде Канта,– профессора любили говорить красиво. Нельзя объяснить ее очень личный тон, который вдруг прорывается в эту сугубо позитивную работу, и в ней появляются выражения, казалось бы не имеющие никакой связи с текстом, с действительным предметом, который в работе анализируется и излагается. Когда Кант вдруг торжественно заявляет: «Я уже предначертал для себя путь, которого намерен держаться. Я вступаю на него, и ничто не должно мне мешать двигаться по этому пути»[5]5
Кант И. Сочинения.– Т. 1.– С. 57.
[Закрыть].
Казалось бы, к чему и зачем стулья ломать, когда речь идет о проблеме оценки живых сил, о различении мертвых сил и живых сил? Это же сугубо физико-математическая проблема, какой бы она ни была существенной. Заявлять по этому поводу, что я вступил на путь, вот этим произведением вступаю на него и ничто не должно мне быть на нем препятствием,– явно излишне. И тут же вдруг Кант таким звоночком возвещает все последующее, на всю жизнь сохраняющееся у него отношение к людям. Он говорит так: «Предрассудок как бы создан для человека, он содействует беспечности и себялюбию – двум свойствам, от которых можно избавиться, лишь отказываясь от человеческой природы. (В этом уже весь Кант, каким он будет и в 80 лет…). Поэтому, до тех пор пока тщеславие будет еще владеть умами людей, предрассудок будет оставаться в силе, то есть он никогда не исчезнет»[6]6
Кант И. Сочинения.– Т. 1.– С. 55.
[Закрыть].
Самыми трудными и страшными человеческими свойствами являются для Канта те, которые он называет предрассудком, содействующим беспечности и себялюбию. В других местах он говорит об этом словами леность и трусость. Они органически присущи нам, они есть то, что держит нас, нашу душу в тюрьме, и отказаться от них можно, только отказываясь от человеческой природы, но как бы мы от нее ни отказывались – мы люди и, поскольку мы принадлежим человеческой природе, в нас будут каждый раз порождаться эти леность и трусость, держащие нашу душу в плену. Здесь и началась основная кантовская тема, которая, бессознательно для него, была декартовской темой. Она звучит сочетанием двух слов: каждый раз; то есть все время снова приходится все делать, каждый раз заново, независимо от того, свершился ли мир до этого момента, проявилось ли в нем действие законов, упорядочивающих мир,– все прошедшие времена безразличны, ибо теперь и сейчас ты должен воспроизводить из себя и мир и себя в мире. Декарт эту же мысль, если помните[7]7
Речь идет о курсе лекций, прочитанном автором в этой же аудитории годом раньше, см.: Мамардашвили М. К. Картезианские размышления (январь 1981 года).– М: Прогресс – Культура, 1993.
[Закрыть], выражал довольно неуклюжей теорией дискретности временных моментов, в связи с чем я показывал, что мы находимся в странной ситуации, когда из данного момента по содержанию не вытекает следующий, поскольку неизвестно, останусь ли я в том состоянии порядка, из которого на следующем шаге в моем мозгу породится мысль,– порождение ее не содержится в этом шаге и не может быть дедуктивно получено из предшествующего момента. Декарт называл это еще теорией непрерывного рождения, или непрерывного поддержания Богом мира, то есть непрерывного участия. Нельзя одним актом раз и навсегда установить мир. Внутреннюю форму этой темы у Канта я и выделил сочетанием двух слов: каждый раз. Она выражает у Канта твердое сознание, что мы не можем придумать и построить такой правильный и упорядоченный мир, который, будучи один раз заведен, мог быть предоставлен сам себе и двигаться упорядоченно. Помните кантовское высвободить место для себя с моим действием и мышлением? Где высвободить место? В мире знания. В том числе и теологического, но, прежде всего – в мире фанатиков, то есть тех, кто воодушевленно убежден, что он-то знает, каков заведенный мир поистине. Кроме этого целомудренного презрения к фанатикам (презрения его целомудренной души), у Канта было еще и чисто интеллектуальное, экзистенциальное отталкивание от этого – Кант хотел жить в мире, в котором он с его предназначением и выполняемыми актами жизни и мысли не был бы лишен места. Мы лишние, если действительно можно придумать и построить или Бог может придумать и построить такой правильный и упорядоченный мир, который, будучи предоставлен сам себе, мог бы оставаться, пребывать упорядоченным и правильным.
Всеми этими словами я пытаюсь индуцировать в себе и в вас понимание Канта, то есть выполняю задачу, которую перед собой поставил,– выявление тем, вариациями которых будут или должны быть наши мысли. У Канта они тоже были вариациями. Например, у Канта варьируется тема «каждый раз», она составляет как бы фон, из которого выскакивают те или иные слова, и объясняет, почему в изложении эти, а не другие слова. Кстати, из-за этого (я на секунду отвлекусь) почти невозможно пользоваться переводами Канта, особенно русским переводом. Очевидно, русские редакторы были одержимы редакторской страстью и именно те деликатные словечки, деепричастные обороты или наречия, которые фигурируют у Канта, в переводах исчезли. Переводчики осмелились убрать, например, из «Антропологии» слова «второе рождение» – они заменили «второе рождение» «возрождением». Хотя это совершенно другое слово. Что такое «второе рождение», ясно любому человеку, но редакторы у нас «грамотные», если бы они были безграмотными, было бы гораздо лучше. Конечно, редактор узнал термин, и ему он, наверное, понравился – а из текста он его убрал. Из кантовского текста исчез аккорд. А мы с вами договорились, что нужно брать сочетания слов в аккорде – почему именно эти слова, а не другие. Итак, мы фактически уже выполняем некоторое движение, выполняем то, о чем сам Кант уже в первой своей работе говорит, имея в виду Лейбница и его теорию предустановленной гармонии: мнения обычно возникают гораздо более простым путем, чем то, как они излагаются, и чем те случаи или тот материал, на котором они излагаются[8]8
Кант И. Сочинения.– Т. 1, С. 60.
[Закрыть]. Это относится и к самому Канту.
Первые удары, звуковые удары темы в первой работе Канта – и мы ясно слышим, о чем идет речь. Кант начинает обсуждать проблему сил в контексте понятий и проблем взаимодействия. И это взаимодействие сил в мире все время осмысливается, продумывается на фоне темы места души в этих взаимодействиях. Кант зацепляется на проблему: какое место я занимаю в мире, понимая (он был вторым после Декарта, который это понял), что существо, которое что-то испытало в мире и из испытанного смогло извлечь опыт, то есть не просто испытать, а научиться, – это существо есть событие в самом этом мире, которое должно быть возможно в нем по его же законам, по тем законам, которые в качестве истинных этот человек или это существо выразит в содержании извлеченного им опыта. Попробуйте это ухватить.
У зрелого Канта есть формула, что законы рассудка суть законы природы, или законы природы суть законы рассудка. Но мы никогда не берем это высказывание в аккорде, как оно дано у Канта. Там есть аккордное слово, то есть слово, наводящее нас на аккордное восприятие,– законы природы вообще. Не законы физики, не конкретные законы, а законы природы вообще есть одновременно законы нашего рассудка. Слово вообще пока ничего не говорит, но оно аккордное, на него нужно настроиться, и тогда будет понятно, о чем речь. А речь идет о том, что законы мира таковы, или мир устроен по таким законам, что согласно этим законам и благодаря им можно что-то узнать о мире. Иными словами, в содержании знания будут какие-то конкретные законы, но само содержание закона и факт извлечения закона – разные вещи. Кант идет со стороны факта извлечения закона – того, что я занимаю место в мире и это такое место, что по законам мира, в котором я занимаю место, я об этом мире могу что-то узнать, чему-то научиться необратимым образом. Потому что факт научения есть необратимый факт, меняющий состояние мира. Мы не можем вернуть мир в прежнее состояние, посмотреть на него со стороны, как он есть вне и до необратимо происшедшего акта извлечения опыта.
Вот, например, как в аккорде звучат слова Канта. В параграфах IV и IX, говоря о живых силах, он определяет сосуществование и последовательность действий сил во взаимодействии, и прежде всего в связи с местом души. Последовательность для Канта означает небесконечность в актуальном смысле слова, то есть отсутствие актуальной бесконечности – силы действуют лишь в последовательности. Итак, силы могут действовать только в последовательности; или: нечто вообще познается лишь в последовательности; или: некто должен познавать в последовательности, то есть при изменении. Но если каждый раз должно фиксироваться место души, а воспринимать или познавать можно только в последовательности, то что при этом происходит с местом души, которое включено в эти взаимодействия? Происходит ли изменение места или нет?
Кант высказывает здесь фактически две мысли. Первая – то, что мы называем само собой разумеющимся словом «знание» или словом «восприятие»: есть нечто, что может быть, если мы пришли во взаимодействие. А безотносительно к тому, пришли мы во взаимодействие или не пришли, бессмысленно говорить и бессмысленно употреблять термин «знание» или «восприятие» в смысле «воспринято», «узнано». И вторая обсессивная для Канта тема. Изменение одновременно должно быть изменением не только в пространстве вещей. Здесь возникает вопрос – что же с изменением места души, с перемещением места души в этих взаимодействиях? Насколько вообще осмысленно применять к душе термин «место»? Причем речь должна идти о таких изменениях, о которых некто изменяющийся знает как о своих, как об изменениях своего состояния души. Ведь можно иметь изменения и не знать о них. Такого рода изменение не есть восприятие. Некое живое существо может иметь изменение и даже не знать о том, что оно это изменение имеет, что его состояние изменилось. Эту тему Канта я сокращенно назову темой вождения кем-то. Более поздний Кант будет выражаться так: в нашей душе может быть игра представлений, являющаяся фактически игрой нами, мы можем иметь изменение состояния, не зная об этом и, следовательно, не восприняв мир. Представьте себе такую вещь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.