Текст книги "Лекции по античной философии"
Автор книги: Мераб Мамардашвили
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Напомню другой образ: Сократ не писал книг, от него ничего не осталось, и он не был таким спекулятивным философом, какими (как вам покажется) являются Парменид или Гераклит. Сократ философствовал на улице, но все его философствование было наглядной экземплификацией того, что только об Одном – там, где оно есть, – можно говорить и высказывать, потому что все мышление, которое не движется в лоне Одного, или бытия, разрушается самой попыткой этого мышления или этого высказывания. И что делал Сократ со своими собеседниками? Он не давал им ответов. Все платоновские диалоги – это казуистическое, утонченное хождение вокруг того, что такое мужество, что такое добродетель. Покрутившись в тексте такого диалога, вы отнюдь не выныриваете из него с определением того, что такое мудрость и что такое добродетель. Сократ каждый раз показывает, что, если мы не впали в бытие, мы ничего не можем высказывать. Мы говорим что-то о мужестве, и сказанное разрушает содержание того, что мы сказали. «Что такое быть храбрым?»[17]17
Платон, Лахет, 190d – е.
[Закрыть] – спрашивает Сократ. Собеседник отвечает: быть храбрым – значит испытывать радость (особо возвышенное состояние) от вида бегущего в панике врага (доставить себе такое удовольствие). На это Сократ говорит: а не больше ли радуется виду бегущего врага трус, с облегчением испытав удовольствие от того, что не придется вступать в сражение? Значит, одновременно есть и храбрость, и трусость: храбрый человек труслив, а трусливый человек храбр. И если таково определение храбрости, то, значит, об одном и том же предмете мы говорим две взаимоисключающие вещи. Это и есть разрушение языка, здесь акт высказывания разрушает саму основу и возможность мышления. Вот что показывает Сократ, не давая ответа. Он лишь пытается ввести слушателя в область бытийного мышления, которое может происходить только путем своего рода индукции, диалектической индукции. Сократ так организует ситуацию, так ведет своего слушателя, чтобы тот сам впал в некоторое видение порядка, формы. Что это? Нельзя определить. Здесь мы действительно сталкиваемся с тайной человеческого бытия: то, что всегда случается и что нам ближе всего и доступнее, в то же время ускользает от нас, если мы хотим высказать это и в определенном или высказанном виде передать другим.
Впервые поле явлений, о которых можно судить, например эстетические случаи (произведения искусства) или психологические случаи событий и поступков, о которых я говорил, – это поле открывается, если отсчитывать от появления и наличия бытийных, или самоосно́вных, явлений. Психология вырастает лишь вокруг наличия совести: если есть совесть, появляется мир, поддающийся суждению в терминах психологии, то есть психологических качеств людей. А сама совесть? – Как она определяется? Или как она воспитывается, или как она передается? И есть она или нет, самовоспроизводится или нет? Поэтому самое глубокое греки назвали диалектикой, имея в виду, что диалектика есть такое состояние <натяжения между противоположным>, лишь внутри которого, не вытекая ни из одного, отдельно взятого, натяжения, может вспыхнуть явление, которое само не является выводимым членом, или элементом, какой-либо непрерывной причинной связи.
Почему для этого появилось особое слово «диалектика» в отличие от логики? (С тех пор начались эти мистические, очень часто неграмотные рассуждения об особой диалектической логике в отличие от формальной и так далее.) Греки этим словом называли реальные обстоятельства, они понимали, что есть такие явления, которые невыводимы и которые не могут возникнуть как конечное звено непрерывной цепи их обусловливания. Допустим, построив какую-то цепочку условий А, В, С, я получаю D, так вот, есть явления, которые нельзя так получить, они не могут быть в принципе выводимым членом или конечным звеном непрерывной цепи обусловливания, они возникают в воронке, окруженной натяжениями противоречий, – вот что греки называли диалектикой. Внутри – вспыхнет или не вспыхнет, а если вспыхнет, тогда все целиком.
Я сделаю еще один шаг, введу еще одно определение бытия, но уже на таком уровне, на котором оно легко расшифровывается. О совести я уже говорил: помимо того, что это самоосно́вное явление, оно еще и неделимое, или целостное, явление в том смысле, что, если она есть, она присутствует вся целиком, совести не бывает половины, четверти. Это известно на уровне простой афористики. Вольтер в XVIII веке говорил, что добродетель неделима, она или есть, или ее нет, не может быть половины добродетели (он понимал свойство такого рода явлений). Значит, если есть, то все целиком. В тексте Парменида написано: бытие везде, нет такого места, в котором его не было бы, и оно все целиком и сразу[18]18
Парменид, О природе, фр. 8, ст. S и 25.
[Закрыть]. Он говорит то, что я уже сказал перед этим на другом языке. Когда философ начинает переводить в область философских понятий и определений вещи, известные независимо от этих понятий и определений, он начинает прояснять условия, в каких, и только в каких, мы можем мыслить и что-либо высказывать. Для того чтобы мы могли о чем-то говорить в терминах психологии (я опять возвращаюсь к примеру), в любой точке совокупности явлений, которые я охватываю как психологические, должна присутствовать совесть. Совесть везде: в маленьком присутствует вся целиком, в большом присутствует, и тогда я могу говорить о ней как о психологическом явлении. Область бытия есть область неделимого, о ней говорим: бытие едино и неделимо, оно неподвижно, оно везде, оно вечно.
Теперь остались кое-какие вещи, не очень понятные. Я сказал: оно неподвижно, оно вечно. Допустим, мы поняли неделимость бытия: оно неделимо в той мере, в какой мы вообще можем понятно о чем-то говорить и что-то высказывать. Но при чем здесь вечность, неподвижность, охваченность всего? Ведь нет ни одного момента времени, в каком не было бы бытия: если я рассуждаю о каком-то предмете, то я не могу рассуждать о нем, не предполагая, что в каждый момент и в каждом месте есть бытие этого предмета. Что это значит? Продолжим нашу попытку понимания всего этого дела, держа в голове, что речь идет о рассуждении, основывающемся на пределах, все время на пределах, на предельно мыслимо возможном виде тех предметов, о которых мы рассуждаем. «На предельно мыслимо возможном виде» означает следующее: то, о чем хотим говорить, доводим до предела и потом начинаем о нем рассуждать.
Как теперь нам пойти? Я оттолкнусь от следующего: у греков был очень глубокий и разветвленный, почти все области греческого мышления охватывающий нерв, а именно – все сейчас, в данный миг, на месте, без откладывания на завтра или без зацепки за прошлое свершается, требует от тебя пребыть сейчас, целиком и полностью. Что значит «целиком и полностью»?
Я приведу пример, прямо противоположный греческой культуре. Культура, противоположная греческой, – это, конечно, российская культура, хотя сейчас очень модно говорить об особой пластичности русского языка, его максимальной, в отличие от других языков, близости к греческому языку и так далее. Но в действительности все это сказки, если говорить не только о языке, но и о культуре в целом. Что является самым близким нам и самым понятным в традиционной русской культуре? Мы всегда моральны завтра и всегда моральны вместе. Сегодня необходимо обманывать, говорить неправду, уступать, но ведь все объяснимо, все разумные люди это прекрасно понимают. Но завтра – ведь я же знаю, что я хороший и добронамеренный, – сделаем добро, и, более того, все вместе. У греков прямо противоположное ощущение. Конечно, я имею в виду образ греков и то, что греки вообще о себе говорили (они остались для нас через философов, полководцев и прочих). Эмпирически мы, конечно, не можем восстановить, что было на самом деле; может быть, греки – это то, что нам снится в качестве греков, может быть, ничего этого вообще и не было. Гарантий нет, но попробуем философствовать.
Греки, обуреваемые «сейчасностью» всего и вся, говорили устами Платона, что вчерашняя добродетель не имеет значения, на ней нельзя укладываться спать как на чем-то достигнутом. Более того, «завтра мочь» или «завтра знать» ничего не значит. Что значит «завтра знать» или «завтра быть добродетельным» в переводе на философский язык? (Попробуем «ограмотить» наш язык и не выдумывать заново велосипедика, потому что правила грамотности уже придуманы, нам нужно лишь просто «впасть» в эту грамотность или, как выражался Пастернак, «в неслыханную простоту».) Это значит, что бытие делимо, оно не целиком здесь и сейчас. Отложить что-то на завтра – значит предположить делимость времени и делимость бытия, что оно складывается, что, помимо этого бытия, есть еще какое-то другое бытие. А греки чисто логически говорят: если бытие, то к нему не может примыкать еще что-то, потому что это «что-то» я тоже должен назвать бытием, и тогда бытие распадается, а определение бытия предполагает его цельность, следовательно, я не могу это назвать бытием, а если называю, то вне его ничего нет.
Парменид говорит: бытие есть сфера, внутри которой все равно отстоит от центра, и вне этой сферы нет ничего другого, это всеохватывающий, круглый, сферический шар[19]19
Парменид, О природе, фр. 8, ст. 43–45.
[Закрыть]. Нужно выбросить из головы все предметные и физические термины: бытие не есть какой-то предмет рядом с другими предметами, который был бы образно, наглядно представлен в виде шара. И тогда – что же такое бытие? Нечто странное, особое, отличное от эмпирических предметов, лежащее скрыто за предметами в виде некой неподвижной (один из терминов определения бытия), неделимой, всеохватывающей, закругленной, завершенной сферы.
То, что есть бытие и бытием называется, действительно завершено, есть, свершается. В бытии можно лишь быть или не быть, но если быть, то целиком, потому что то, что целиком, и есть бытие. Так устроена наша жизнь, и так устроен наш язык. И еще: в области бытия нет прошлого и будущего, все в настоящем. Одним из самых глубоких мистических определений божества (в Античности и в XVII веке) является следующее <…>: Бог весь в настоящем. А я, как философ, скажу, что в каком-то смысле (можно определить в каком) мысль – а мыслью является нечто, что высказывается только в бытии, посредством бытия и о бытии, – не есть то, что мы высказываем, или то, что мы высказываем, не есть мысль.
Лекция 3
Мы будем заниматься бытием в том виде, в каком оно впервые предстало грекам: Пармениду и Гераклиту. Слова Парменида, которыми он описывает бытие, торжественны и возвышенны и сразу захватывают нас своим серьезным величием, но это еще не значит, что мы понимаем сказанное. Итак, бытие – это то, что полно, замкнуто со всех сторон, чего никогда не было и не будет, потому что оно есть всегда, и никогда не было и не будет такого момента ни в прошлом, ни в будущем, когда мы могли бы сказать о бытии, что его нет. Оно все есть в настоящем, все целиком, и, обходя его, мы всегда остаемся на месте, то есть неподвижными. Бытие неделимо, полно, неподвижно и охватывает все. Естественно, когда мы это слышим, мы пользуемся законами и привычными связками нашего языка, стремимся понять, подставляя под эти слова физические наглядные представления и аналогии. Неподвижно – значит какие-то неподвижные предметы. Мы, конечно, можем представить какой-то неподвижный предмет, который всегда и везде неподвижен, но при этом мы еще должны представить себе, что он неделим, полностью присутствует каждой своей частью и к тому же все охватывает. А это уже не поддается нашей наглядной способности к представлению. Попытаемся глубже проникнуть в мир греческого представления о бытии.
Говоря о бытии словами Парменида, греки пытаются объяснить нам (сопоставляя то, что они называют бытием, с тем, что они называют «трещиной», «расколом», «рассеянием», «распадом», «беспредельным» или «неопределенно многим») это бытие как нечто, что не своевольно, не замкнуто своим капризом, что не создает вокруг себя, в нем замыкаясь, эгоистического самодовольного мира, как нечто, что, будучи замкнутым в смысле охвата всего, в то же время открыто. Одновременно в понятие бытия вводится и понятие бесконечности, но особого рода бесконечности.
Теперь пойдем по нити сопоставления предела (чего-то имеющего форму, оформленного, держащегося целиком в пределах нашего взгляда, чего-то обладающего собранной формой, которую греки, начиная с Пифагора, называли пределом) и беспредельного. Слово «беспредельное»[20]20
πειρον.
[Закрыть] не подставляйте вместо теперешнего понятия бесконечности, которое усложнено развитием математики, физических представлений, идей о бесконечности миров, о Вселенной, протянутой в бесконечность, и так далее. Этих представлений пока у нас нет, более того, когда греки говорят о пределе и беспредельном, конечном и бесконечном, они имеют в виду нечто иное, что и для нас имеет какое-то значение, и если мы поймем это, то оно будет пояснением наших собственных идей о бесконечности уже в современном смысле этого слова. Беспредельное – это любое состояние или предмет, который мы не можем охватить и который на наших глазах переходит в другой предмет, из него – в третий, в четвертый… и так утекает в то, что греки должны были бы назвать «неопределенным», но впоследствии в истории философии такого рода бесконечность назвали дурной бесконечностью, имея в виду утомительно-автоматическое неопределенное повторение одного и того же, уходящее в бесконечную даль (вперед или назад), при полной невозможности извлечь из этого какой-либо смысл. А греки уже понимали (и мы можем только повторять это), что извлечение смысла происходит конечным образом. Даже если я извлекаю смысл бесконечности (или понятия «бесконечность»), то все равно извлечение смысла всегда совершается конечным образом, или, другими словами, оно дискретно.
Следовательно, неопределенным греки называли такую вещь, которая своей повторяемостью и утеканием во многое не позволяет извлечь смысл, а смысл для греков может быть дан только через конечную, обозримую форму. Обозримую каким оком? Нашим физическим или каким-то другим? Один из философов, я уже забыл кто, говоря о драме Эдипа, сказал, что, возможно, дело в том, что у Эдипа на один глаз больше, то есть у него, кроме двух глаз, есть еще какой-то нефизический глаз. Греки говорили о том, что у философов и у животных на одно чувство больше нормальных, то есть есть еще какое-то нефизическое чувство. Так вот, слово «обозримость», которое я применил к замкнутой, конечной, в пределе заключенной форме, влечет за собой предположение о существовании чего-то, имеющего на один глаз больше, или какого-то особого чувства помимо наших реальных пяти органов чувств (предположение, что есть какое-то шестое чувство, – это уже слова Демокрита)[21]21
«Демокрит говорил, что больше (пяти) чувств у животных, мудрецов и богов» (Лурье С. Я. Демокрит: тексты, перевод, исследование. Л.: Наука, 1970. С. 312).
[Закрыть].
Греки шли к идее о бытии, отталкиваясь от того, что уже Пифагор задал в виде противопоставления между пределом и беспредельным, через особое понимание идеи бесконечности. Пифагор в общем-то драматически воспринимал соотношение между конечной формой и беспредельным прежде всего из-за проблемы смысла. Допустим, мы совершили какой-то поступок, и совершение этого поступка, сплетаясь с какими-то следствиями, смыслом, который можно из этого извлечь, вызвало у нас раскаяние. Мы снова через энное время совершаем такого же рода поступок, который снова вызывает у нас раскаяние. Подставим под это модель из области греческого мышления: образ тирана. Тиран заподозрил своего друга в измене (потом оказалось, что друг был предан ему), тиран огорчился, но затем, поскольку он оставался тираном, заподозрил другого друга или того же самого в том, что тот его предает. Оказалось, что это не так. Тиран вновь испытал какое-то состояние раскаяния и сказал себе, что людям надо доверять. Потом снова все повторилось…
Дурная повторяемость явления – она и есть то, что Пифагор называет беспредельным. Беспрерывно повторяется акт раскаяния, сожаления или другой эмоциональный акт, и ничего не извлекается из опыта, или ничто не переключает человека, совершившего этот опыт, в такой регистр жизни, где возможно извлечение смысла раз и навсегда. Здесь мы имеем различие между тем, где есть смысл, и, с другой стороны, беспредельным, где извлечение смысла не происходит. Короче говоря, в человеке, который болтается между бесконечно сменяющимися и фактически одними и теми же дурно повторяющимися состояниями, не происходит того, что в восточной философии называлось изменением сознания. Кстати, то, что делал Платон во время известных де-факто голодовок, или то, что греки делали в совершенно закрытой для нас секте Пифагора, возможно, очень похоже на то, что делали, скажем, йоги на Востоке. В словесном текстуальном описании, когда речь идет о предельном и беспредельном, Пифагор, указывая на то, что беспредельное (то есть уходящее в дурную бесконечность) там, где не происходит изменения сознания, конституирования в человеке какой-то структуры, обозначает эту проблему в предположении, что структура – это неминуемо конечное (конечное в смысле отличия от дурной бесконечности).
Значит, события должны не повторяться, а совершаться таким образом, чтобы путем извлечения опыта произошло переключение в другой регистр сознания и человек впал в какую-то структуру (а структура, по определению, есть обозримое конечное) и тем самым (я теперь пользуюсь греческим словом) оказался в бытии. Говорим «бытие», или «предел» (поскольку Пифагор не пользуется словом «бытие», а использует слово «предел»[22]22
πέρα.
[Закрыть]), но бытием называется то, другое, измерение, в котором нет дурной бесконечности, если под дурной бесконечностью иметь в виду не просто то, что математики называют бесконечным (когда к одному числу прибавляется другое или когда нет такого числа, больше которого не было бы). У греков имеется в виду пока нечто другое: то, что они интуитивно угадывают и что связано вообще с проблемой извлечения смысла и с особым регистром <сознания>, который случается с человеком после извлечения смысла.
Бытие – это то, где человек вдруг остановился и раз и навсегда что-то сделал. Проблема не в том, чтобы раскаиваться из-за совершенного, проблема в том, чтобы в состоянии раскаяния включиться в особый регистр сознания, чтобы больше не совершить того, что приводит к раскаянию. Тиран должен вдуматься в свою природу тирана: это она вызывает предательство друзей, а не конкретные эмпирические неправильные суждения о том или другом частном друге. Все частные обстоятельства друг на друга непохожи, и каждый раз есть надежда на силу непохожести частного. Когда Парменид говорит, что бытие сплошное, он хочет сказать, что бытие есть то, что не расколото частностью, или партикулярностью, и в этом смысле оно есть Одно. Ведь наша неспособность изменить состояние сознания все время покоится на нашей благой уверенности, что то, что вызывает раскаяние, не повторится, потому что каждый раз все разное, и каждый раз сама частность, или отделенность явлений друг от друга, или бесконечность их эмпирического многообразия (слово «многообразие» в этом смысле греки не употребляют), позволяет нам нестись, не останавливаясь, по потоку небытия в блаженной уверенности, что можно размножать бытие и времена.
Напомню, чтобы проиллюстрировать проблему бытия, еще один из платоновских мифов. Воин по имени Эр пал на поле сражения[23]23
Платон, Государство, X, 614b—621b.
[Закрыть], в действительности он не был убит, а лишился сознания, но был принят за убитого и отправлен в царство мертвых. И с ним случилось то, чего со смертными не случается: смертные не возвращаются из царства мертвых, а он вернулся, и ему предложено было снова прожить жизнь, но уже на основе опыта, извлеченного из своей собственной жизни, а извлекая опыт, можно не повторять ошибок и можно открыть себе двери в повторение жизни. И Платон устами Эра с удивлением (наигранным, конечно) говорит о том, что смертные люди удивительно плохо делали этот второй выбор. Лишь Одиссей сумел выскочить из честолюбивой структуры своей предшествующей жизни, структуры поиска приключений, и решил быть нищим и скитаться, живя на подаяние.
Особенно плохо выбирали тираны, они твердо говорили себе: вся моя беда в том, что я распугал друзей вокруг себя, и не имел друзей, и был один, сейчас я наберу себе команду друзей. Только в себя, как говорит Платон и как говорит греческая трагедия «Эдип», он не заглядывал. Абсурдно говорить о том, что тиран все-таки мог поостеречься и не разгонять друзей, одиночество – натура тирана, и последующая цепь событий может быть изменена только изменением природы самого тирана. Вот в этом смысле природа у греков называется «фюзис» (греческое «фюзис» несколько иное, чем то, что называется природой в позитивном естествознании с XVII века по сегодняшний день). Абсурдно говорить о том, что Гитлер мог бы распустить колхозы, то есть отказаться от формы, вытекающей из природы нацизма и являющейся идеальным средством тотального контроля над населением. <…>
Греки говорят: бытие одно и время одно, оно не размножается (и это они называют бытием). Оно одно, уже есть, но мы об этом не знаем. А что значит «уже есть»? То, к чему мы не применяем термина «происхождение» и происхождение чего мы не прослеживаем. Истина жизни Эдипа уже есть: он спит со своей матерью и убил своего отца, истина есть до всех тех действий, которые он предпримет сознательно, кстати, в поисках этого бытия. Но что бы он ни делал, бытие уже есть, только он об этом не знает, уже есть, и мы не должны выяснять, откуда оно. Само оно не имеет происхождения; в том, как мы об этом говорим, мы его допускаем, чтобы понять нечто другое, а именно то, что происходит с Эдипом после того, что бытие уже есть. Уже есть, я повторяю, и мы отказываемся от применения термина «происхождение», не рассматриваем это во времени, а значит, это вечно. Рассуждая о бытии, греки всегда имеют в виду вечную душу, в которой существуют истины до встречи с конкретными предметами, относительно которых эта истина является истиной. В мифе Платона о мальчике-рабе Сократ[24]24
Платон, Менон, 82а—86b.
[Закрыть] извлекает из души мальчика извечно имевшуюся в его душе теорему Пифагора, мальчик вспоминает утонувшие в глубине души знания, которые являются следами встреч в вечности с Богом, как выражались греки.
Повторяю, что язык не есть буквальное утверждение: какая разница с точки зрения символики нашего языка, говорю ли я о встрече с Богом или говорю, что бытие вечно и неподвижно (здесь нет ни одного слова о Боге). Но попробуйте понять сказанное буквально: бытие вечно и неподвижно, значит, этого нельзя помыслить, этого нет. [Бытие] неподвижно, если я больше не совершаю того, из-за чего мне приходится раскаиваться; совершение чего-то и раскаяние из-за совершенного – и то и другое – реальные эмпирические события, которые появляются, исчезают, снова повторяются. А вот в тексте Парменида сказано: «В бытии нет ни появления, ни прехождения»[25]25
Парменид, О природе, фр. 8, ст. 2–3.
[Закрыть].
Обычно комментаторы это понимают в том смысле, что греки отрицали становление, изменение физических предметов во времени, поскольку в тех понятиях, которыми они располагали, они не могли справиться с пониманием факта изменений в мире. Но совсем не об этом шла речь. Это просто язык, используемый для того, чтобы сказать, что предметы появляются, исчезают, раскаяние растворяется: я ведь не могу постоянно оставаться в состоянии раскаяния в силу порога чувствительности и способов ее организации (нельзя быть вечно взволнованным). То, о чем говорил Пифагор, потом прекрасно понимали, как ни странно, не философы, а деятели театра, и это понимание состояло в следующем: надо так построить машину театра, чтобы из случившегося раз и навсегда извлечь смысл и не повторять того, из-за чего я испытываю какие-то состояния, поскольку удержать их по законам чувствительности я не могу. Что-то перестает меня раздражать, потому что чувства притупляются, и если что-то зависит от притупляемости чувств, то это «что-то» рассеивается и исчезает. Пифагор имел дело именно с проблемой того, как это удержать.
У Парменида повторяется то же самое. Я сказал, что раскаяние и событие, вызвавшее раскаяние, – это события в нашем регистре жизни, в том режиме, к которому способна наша психофизическая организация, они появляются, исчезают; теперь назовем все это возвышенными словами «становление», «пребывание», «исчезновение». Так вот, скажет Парменид, этого нет в той мере, в какой есть бытие; по отношению к этому бытие есть то, что неподвижно и одно в том смысле, что человек выскочил из дурной последовательности или сцеплений события, вызывающего раскаяние, раз и навсегда, или пребыл раз и навсегда, или извлек опыт и смысл, извлек то, что уже есть. Ведь поступок и сам факт раскаяния все время указывают на то, что уже есть истина относительно меня самого и того, что реально означают мои поступки. И если я переключусь, то, прервав дурную бесконечность, я попаду в то, что уже есть и о чем нельзя сказать, что этого никогда не было или что это будет лишь в будущем. В будущем не будет, потому что удваивать, утраивать, размножать времена и бытие невозможно. Бытие одно, и оно всегда в настоящем, все целиком. Вот это «все целиком в настоящем» и есть особая бесконечность, включающая в себя человека, объемлющая или продуктивная бесконечность, все время актуализируемая.
Перед тем как я приведу банальный пример, мы должны закрепить одну вещь. Есть что-то, что греки называют бесконечностью (она всегда внутри конечного, называемого бытием), и что-то, что греки называют беспредельным, небытием, неопределенно многим, и так далее. То, что они называли особым бесконечным, или бытием, я независимо от терминов греческой философии называл некой другой жизнью, отличной от нашей повседневной, обыденной жизни. Хочу подчеркнуть, что бытием называется нечто живущее: оно столь же живо, как и мы, но живет особой жизнью, более цельной, осмысленной. Это означает, что там, где греки говорят о смыслах, об одном, – например, Гераклит будет говорить о том, что люди не знают, что ночь и день одно[26]26
57 DK. Здесь и далее ссылки на фрагменты Гераклита даются по Дильсу – Кранцу.
[Закрыть], — смысл, в каком ночь и день одно, не есть смысл прямого утверждения, что действительно ночь и день в силу какой-то особой диалектики есть одно.
Это есть одно в применении к ритмам и организации жизни бытия, а рядом есть и продолжается другой режим, наш, в котором мы живем обычной, повседневной жизнью, где повторяем поступки, вызывающие у нас раскаяние, сожаление. Иногда мы оказываемся в бытии и прекращаем эти повторения. Но все равно что-то другое мы делаем по закону беспредельно многого: совершаем поступок, он вызывает у нас раскаяние, в этом раскаянии мы не меняем структуру своего сознания и поэтому снова совершаем аналогичный поступок, который вызывает аналогичное раскаяние.
В нашем естественном режиме бытия, или существования, мы не можем неопределенно долго, или бесконечно долго, удерживать мысль и быть в ней сосредоточенными. Конечно, в какие-то привилегированные моменты мы можем собрать все куски своей жизни, но сам этот момент собирания не есть вся наша жизнь. Он есть именно момент. Религиозные люди прекрасно знают, что то, что называется молитвой, – это момент собирания себя, но ведь мы не молимся непрерывно, и поэтому повторяется сцепление причин и действий, свойственных нашему психофизическому аппарату. Это ритм жизни, мы не пребываем все время в бытии, мы к нему иногда прикасаемся, и тогда мы стороны, или фацеты, чего-то, что уже есть, есть всегда, есть везде неразрушимо, неподвижно, вечно.
Значит, есть два потока: в одном – наша жизнь, а внутри ее, кусками, другой режим, когда мы прикасаемся к бытию. Он тоже может быть описан как бытие, как целое (но не как какое-то реальное целое, которое, физически отделенное, существует рядом с другим, связанным с нашей эмпирической жизнью). И вот философское утверждение: эти два потока имеют отношение к описанию особых свойств, особых ритмов нашей жизни в той мере, в какой наша жизнь в какие-то привилегированные мгновения прислоняется к бытию, а потом мы неминуемо из него выпадаем. Мы не можем вечно волноваться: даже если мы извлекли смысл, все равно какими-то другими кусками мы находимся во власти способностей нашего психофизического аппарата, ничего с этим не сделаешь. Философские термины все время идут на грани сопоставления одного и другого.
Скажем, есть такая загадка для интерпретаторов греческой философии, которые накладывают структуралистский смысл на текст Парменида. В тексте Парменида сначала излагаются свойства бытия (те, которые я перечислил), а потом вдруг – разрыв, и описывается бытие явлений[27]27
Вторая часть поэмы О природе («Мнения смертных»).
[Закрыть] так, как они предстают нам во втором потоке, в котором мы находимся большей частью нашей жизни, за исключением немногих привилегированных мгновений. Мы впадаем в бытие и выпадаем из бытия. На языке философии бытие описывается как нечто цельное, а потом можно описывать и то, что остается, что тоже принадлежит жизни и бытию, но уже характеризуется продолжением эмпирических сцеплений, повторений нашей обычной жизни, жизни в реальном мире, потому что мы сами являемся частью реального мира, даже если мы при этом иногда являемся частью бытия. Во второй части поэмы Парменида описывается этот реальный мир так, как он вообще может быть описан, и это комментаторами воспринимается как полный разрыв, хотя в сознании Парменида такого разрыва вовсе нет.
Я приведу пример цельности восприятия двух вещей: бытия, с одной стороны, и реального мира явлений – с другой. Хочу подчеркнуть эту цельность, потому что комментаторы всегда говорят так: сначала Парменид описал действительную, истинную реальность, называемую бытием, а потом, во второй части поэмы, он рассказывает человеческие сказки, и от одного к другому нет перехода. Приведу обещанный пример для пояснения того, что греки воспринимали как раскол, трещину в единстве бытия и, наоборот, бытие описывали как нечто такое, что не имеет в себе никаких трещин, то есть является сплошным. Жена вернулась домой и на вопрос мужа, где была, отвечает: у любовника. Муж, конечно, не верит, а она действительно была у любовника. Что здесь происходит? Вы знаете простое эмпирическое правило: самый лучший вид лжи – это правда, но сказанная в ситуации, когда воспринять ее невозможно. Правда высказана в невероятной ситуации: женщина, пришедшая от любовника, не может сказать, что она пришла от любовника (обычно говорят, что была в кино или у подруги, у матери или еще где-нибудь). Правде не верят. Почему? А потому, что так устроена наша психология, и поэтому говорение правды с тем, чтобы солгать, учитывает то, как устроена человеческая психология. Правда уже есть, а я ее не вижу, потому что у меня есть психология: в этой психологии психологически невозможно, чтобы правда высказывалась в такой ситуации.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?