Текст книги "Тетради для внуков"
Автор книги: Михаил Байтальский
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Григорий Евгеньевич, обладавший, очевидно, недюжинными способностями, работал, учился в ИКП (институт красной профессуры), да еще писал книгу. Она называлась "Организационные принципы коммунизма". Личную преданность Сталину уже начали провозглашать идейным принципом, в организационные она еще открыто не попала, хотя и господствовала на практике.
Ленинское положение о профессиональных революционерах, относившееся исключительно к периоду подпольной борьбы, сталинизм применил – в самом извращенном виде! – к периоду диктатуры пролетариата: он создал целую армию профессиональных управляющих государственными делами, – номенклатурных работников, перемещаемых, в случае провала одной работы, на другую, но не увольняемых из государственного аппарата.
Среди людей, с которыми я познакомился за чаем у Марии Яковлевны, меня привел в восторг некий красный профессор, однокурсник Григория Евгеньевича, автор толстой книги о финансовой теории Гильфердинга.[45]45
Гильфердинг Р. (1877–1941) – один из лидеров австрийской и германской социал-демократии, автор теории «организованного капитала», противник диктатуры пролетариата.
[Закрыть] Вся книга представляла собой развитие одной цитаты Иосифа Виссарионовича. Он рассыпал семена мудрости, а ученики подбирали каждое зернышко, сажали в свои щедро унавоженные борозды и выращивали книгу за книгой.
Стерев Гильфердинга в порошок, наш профессор стал светилом в теории денег. Но за чаем невозможно без конца говорить о чисто теоретических деньгах. Зашла речь о Гоголе. Профессор признался, что ни одной строки Гоголя отродясь не читал. Ну, а Лермонтова, Пушкина? – Всю жизнь учился, некогда было читать поэтов. Он так и сказал: учился.
Цыпин чувствовал себя несколько неловко, но скоро вошел во вкус и принялся помогать жене подзуживать теоретика. Она ни разу не улыбнулась, а я уткнулся в книгу, задыхаясь от подавляемого смеха. Когда он ушел, мы еще долго смеялись, вспоминая его слова "всю жизнь учился".
Как и все люди Сталина, Григорий Евгеньевич никогда не называл его фамилии без прибавления "товарищ". Либо "товарищ Сталин", либо "Иосиф Виссарионович". Дома или с глазу на глаз, он именовал его просто "хозяин". Вероятно, Сталину это звание нравилось, он и дочь свою называл "хозяюшкой". Кроме главного хозяина, имелись "хозяева" помельче. Местных начальников на предприятиях и в учреждениях часто называли хозяевами. Привычка утвердилась, слово это никому уже не резало уха. Однажды я спросил Григория Евгеньевича, за что он когда-то выгнал из своего кабинета в Харькове Петю Рыжова, старикашку-рабкора, величавшего себя хозяином заводов и фабрик.
– Петя Рыжов? – пожал он плечами. – Не помню такого…
В самом деле, разве упомнишь всех горьких пьянчужек, болтающих о хозяине и его приказчиках? Да и кто в действительности хозяин?
Цыпин успешно подымался по ступеням номенклатурной лестницы. Его назначили заместителем Бухарина, редактировавшего в те годы газету "Известия". Григорий Евгеньевич рискнул пригласить туда же и меня, несмотря на мою подмоченную репутацию. Он усиленно вербовал очеркистов и иных оживителей газетной полосы.
Все понимали, что новый зам назначен в качестве недреманного ока при Бухарине, этом бывшем любимце партии, как назвал его в свое время Ленин. В редакции его тоже любили. Он располагал к себе блестящим умом, всесторонней образованностью – и полнейшим демократизмом. Никакой натянутости, никакой сановитости – естественность, простота и уменье подойти к каждому, не опускаясь до него, а наоборот, поднимая его до себя единственно верным способом: уважением к его человеческому достоинству. Школа старой революционной интеллигенции не пропала даром.
Он и внешне напоминал типичного партийного интеллигента прежних времен: редкая бородка клинышком, вечно помятый пиджачок, живые движения. Походка казалась особенно быстрой при его небольшом росте. Входить к нему в кабинет разрешалось без доклада в любое время. Он не сидел в кабинете безвылазно, а частенько, присев на краешек чужого стола, заглядывал в гранки и делал беглые, но тонкие замечания. Редактор он был несравненный: мгновенно улавливая мысль автора, с удивительной точностью отделял главное от второстепенного, умел сократить статью так, чтобы ничего не испортить, и вставить одно-два слова так, чтобы сразу ее улучшить. Он умел ЧИТАТЬ. Но и писать он тоже умел.
Писал он частенько на краешке чужого стола, в самой шумной комнате редакции. При нем в "Известиях" абсолютно отсутствовали чинность и священнодейственная медлительность, которые внедрялись, в подражание "хозяину", во всех высоких учреждениях, включая редакции газет. Когда в аппарате всего десять человек, на каждого приходится много дела – только успевай поворачиваться! А когда сто, можно священнодействовать. Работы не прибавилось – прибавилось только видимости.
Знаком особого расположения наборщиков к Бухарину была маленькая льгота: его статьи они принимали без перепечатки на машинке. Он писал четко, без помарок и очень быстро.
Как теоретик, Бухарин, возможно, нередко ошибался, но никто из знавших его не мог бы представить себе Николая Ивановича окруженным штатом референтов, которые подыскивают ему крылатые слова и литературные примеры. Думал и писал он сам. И когда ошибался – то были ошибки его собственного ума, пытливого и сильного, склонного к далекому, пусть даже и слишком далекому, полету. Свои ошибки он не перекладывал на других – не такой был человек… Только тщеславные люди хотят казаться непогрешимыми; в нем же не было ни капли тщеславия.
Теперь по рукам ходит предсмертное письмо Бухарина. Иные сомневаются в его подлинности: мол, не мог он успеть написать. А я думаю, что мог – еще до ареста, ясно видя его неминуемость и близость смерти. Весь дух письма характерен для тех лет: вера в историю, которая рассудит всех. Успевший при жизни увидеть, как все склонились перед Сталиным, он не мог уповать ни на что, кроме справедливости истории.
Естественно, что при нас он мало распространялся о происходящем в верхах. Сталина он всегда называл старой подпольной кличкой "Коба". Однажды у него вырвалось в присутствии нескольких сотрудников:
– Ни одной рукописи нельзя давать Кобе для чтения – непременно украдет и потом выдаст за свое!
Эту фразу помню слово в слово… Потом спохватился и шутливо погрозил пальцем:
– Только молчок, ребята!
История еще раскопает, каким способом через несколько лет принудили Бухарина признаваться на суде в мнимых преступлениях. Одно мы хорошо знаем уже сегодня: Сталин оставлял в живых только тех, чьи способности не грозили ему соперничеством. Даже простую интеллигентность, без особых талантов, он не терпел с собою рядом: она оттеняла его неинтеллигентность, сквозившую во всем.
В тот благословенный период "Известия" изобиловали фотографиями. Мы улучшали газету, даря читателям портреты самых симпатичных девушек Магнитки.
Но портреты вождя печатались более крупно. Каждая фотография Сталина, прежде, чем попасть в цинкографию для изготовления клише, долго обрабатывалась художниками-ретушерами. Дело в том, что лоб нашего вождя далеко не достигал сократовой высоты. Как быть с таким лбом? – вот вопрос, мучивший редакторов всех советских газет. И ретушеры замазывали белилами часть волос, дорисовывая великому низколобому два-три сантиметра чела. На миллионах выставленных повсюду портретов чело имело заданную высоту. Цыпин говорил:
– Искажать фотографию Иосифа Виссарионовича нельзя. Но и печатать с таким лбом тоже нельзя. Кто ретушировал снимок? Передай ему: если он еще раз испортит голову хозяина, я ему самому голову оторву!
Неужели Григорий Евгеньевич делал свое дело, не давясь от смеха в душе? Он был умен и досконально знал все рецепты сталинской кухни. Уж он-то видел, что заячье рагу готовили из кошки.
Случалось, он рассказывал мне о банкетах и приемах, на которых бывал. Банкеты стали входить в моду. В "Известиях" принимали то французских спортсменов, то знатных людей своей страны. С французами свободно разговаривал один Бухарин, а мы пили чай и улыбались.
Приемы в "Известиях" устраивались скромно: на столе были чай, конфеты, печенье. А тогда ведь начала уже расцветать сталинская показная роскошь, прямой целью которой было запорошить глаза иностранцам: станции метро отделывали, как дворцы, а колхозники получали палочки трудодней, за которыми стояли крохи зерна в конце года. Французы после осмотра метро, куда более красивого, чем парижское ("лучшее метро в мире", – постоянно твердили наши газеты), были, я полагаю, очарованы не позолотой станций метро, а оригинальным умом Бухарина.
Нечего и говорить, что Бухарин никогда не читал своих выступлений с бумажки. Никого не поучая, он оказывал на каждого работника незаметное, но сильное влияние уже тем, что он был таким, каким был.
Григорий Евгеньевич менялся на моих глазах. Теперь он нередко просил, а не приказывал – Бухарин-то всегда только просил! Тот ли это Григорий Евгеньевич, что грозился оторвать голову ретушеру?
Я по-прежнему бывал у него дома. В тиши семейной обстановки он бросал иногда словцо-другое.
– Вчера, – рассказывал он, – был на совещании в Моссовете. Булганин[46]46
Булганин Н.А. (1895–?) – советский партийный и государственный деятель. В 1918-22 годах работал в ВЧК… В 1948-58 член Политбюро ЦК ВКП(б), затем член Президиума ЦК КПСС. После смерти Сталина в течение короткого периода руководил страной в паре с Маленковым. Позже выведен из состава Президиума за участие в «антипартийной» группе (Маленков, Молотов, Булганин, Каганович, Шепилов).
[Закрыть] сказал: скоро мы крепенько прижмем хвост троцкистам.
– А где еще остались троцкисты? – наивно спросил я.
– Будто не знаешь! – ответил Григорий Евгеньевич.
Булганин был тогда председателем Моссовета. Надо полагать, он не знал замыслов Сталина – их никто никогда не знал. Ему просто дали (вскользь, как это делается при дворах) указание напомнить, что троцкисты еще живы, и надо прижать им хвост покрепче.
* * *
Той осенью я увиделся с Марусей Елько в последний раз. Встреча была такой же краткой, как и предыдущая, когда Рафа ждал меня у памятника Пушкину.
Где они мыкались три года, прошедшие с того времени, не знаю. Где мыкался я – вам известно. Возвращаясь вечером из "Праги" (ресторан, см. выше), вижу на лестнице "Известий" – боже мой! – Марусю! Одета плохо, лицо измученное, но в глазах – прежняя насмешливая искорка, и прежняя сдержанная улыбка на губах.
– Я уж думала, ты до ужина будешь обедать, – лукаво говорит она.
Тащу ее наверх, усаживаю на скамью в огромном зале бухгалтерии.
– Куда, откуда, где Рафа?
– Рафа остался там, в Таре, знаешь, где Тара? А я выхлопотала разрешение отвезти ребенка к сестре.
– Деньги нужны?
– Детский вопрос. Я за тем и пришла.
Срываюсь, лечу к Цыпину в кабинет за резолюцией на аванс. Он подписывает без слов, но что-то, видимо, читает на моем лице. Спустившись вслед за мной по лестнице, он мимоходом бросает взгляд на Марусю. Он наверняка догадался: аванс, стриженая женщина в потрепанной юбке старокомсомольского вида, явно не любовница, очевидно, с дороги; значит, старые связи… А я не могу оторвать от нее глаз.
– Ну, я тебя задерживаю, иди на свой пост, трудись, – говорит она мне через полчаса и подает маленькую шершавую руку. Она смотрит мне в глаза, на один миг с ее лица исчезает обычная лукавая улыбка – и я вижу Марусю такой, какой она показывалась редко: страдающий, замученный человек, мой любимый друг, душа моей молодости – стоит здесь, в редакционном коридоре, среди снующих взад и вперед озабоченных очеркистов и репортеров, и ни один из них никогда не получит задания описать эту маленькую женщину с таким большим, гордым и бесстрашным сердцем!
Всезнающие репортеры и не слышали о существовании того места, откуда ей милостиво разрешили увезти своего ребенка. Тара. Где-то там…
Еще одна встреча напомнила мне о прошлом. В Москву приехала жена Гриши Баглюка с ребенком, ровесником Нины. Пока дети играли во дворе, Дуся рассказала мне о Грише, у которого она побывала в Казани, в ссылке. Он занимается там гранением – не поэтического слова, а булыжника: добывает на пропитание в артели мостовщиков.
Дуся прогостила у нас день и уехала в Донбасс. О Грише я с тех пор не слышал, пока мы не встретились там, где сходились многие пути.
Вот и все, что промелькнуло передо мной из прошлого в годы деятельности моей в московских редакциях.
23. Мой второй арест
День первого декабря 1934 года стал навечно памятен для многих советских граждан. Я был в отпуске: уступив лето другим, никуда не поехал и отдыхал дома – возился со своими электроподелками.
Вечером приходит Ева. На ней лица нет.
– Миша, ты сегодня слушал радио?
Радиотрансляция тогда только еще зарождалась. У нас был приемник ЭЧС-2, таких сейчас не найти и в музее.
– Завозился, не слушал. А что?
– Какой ужас! Кирова убили.
И, сбивчиво сообщив о выстреле Николаева, добавляет:
– Я сказала в райкоме партии, кто ты такой. С сегодняшнего дня можешь не считать меня своей женой. Расходимся.
Мне показалось, что я ослышался. Та ли это Ева? Давно ли, когда я предлагал ей разойтись, она плакала у меня на груди, и я жалел ее и целовал ее мокрые глаза? А сейчас? Кто ее подменил? Неужели она верит, что я способен иметь – пусть косвенное, пусть далекое – но какое-то отношение к убийству Кирова?
Она была в полуобморочном состоянии, все время прислушивалась к чему-то, вздрагивая при каждом автомобильном сигнале. Мы жили в глухом переулке, машины здесь проезжали редко. Какого автомобиля она ждала? Она повторяла, сжимая виски:
– Я не хочу, чтобы ты жил здесь! Завтра же ищи себе квартиру!
Я рассердился и хлопнул дверью, не откладывая на завтра.
Полночь. Трамваи делают последние рейсы. Куда идти? Направляюсь пешком к центру. Движение затихает окончательно. Стучать к товарищам в такой поздний час? Захожу в отделение милиции и путано объясняю, что потерял ключ и прошу разрешения переспать на скамье.
– Пожалуйста, гражданин, если не покажется жестко.
Наутро я пошел искать пристанища. Кое-как устроившись у товарища, отправляюсь в редакцию. Цыпин встречает меня с постным лицом:
– Ты же знаешь, какое будет теперь отношение к вашему брату. Николай Иваныч поручил мне поговорить с тобой об уходе с работы. Пиши.
Второй раз за время нашего знакомства (или дружбы?) он увольнял меня с работы из идейных соображений. Он был смущен.
– Если не сумеешь найти работу, – добавил он менее самоуверенным, чем обычно, тоном, – приходи ко мне домой. А пока я выпишу тебе что-нибудь из редакторского фонда.
Много дней я ходил по Москве. Единственное, что удалось найти, – это комнату за солидную плату. Через месяц я пришел к Григорию Евгеньевичу домой и рассказал о своих неудачах. Он вздохнул, Мария Яковлевна погрустнела… Провожая меня, он спустился на несколько ступенек и неловко сунул мне что-то в карман. На улице я развернул пакет: деньги. Я немедленно отдал их квартирохозяйке за два месяца вперед. Появится ли еще возможность уплатить ей?
Повторилась позапрошлогодняя ситуация с Рафой и Марусей – но теперь я сам был на их месте. Если бы Цыпин и его жена считали меня тем, чем называли вслух, они не помогали бы мне. Сталинизм породил новую нравственную коллизию, не освещаемую писателями. Даже самый близкий к руководству человек, если в нем сохранилась искра порядочности и желание помочь ближнему, вынужден кривить душой перед руководством.
* * *
Больше мы с Григорием Евгеньевичем не встречались. В конце тридцатых годов я столкнулся в лагере с его старшим братом. Они не переписывались, но вскоре ему стало известно, что и младший попал в лагерь, разделив судьбу сотен тысяч коммунистов.
Механика репрессий совершенствовалась в процессе роста. В первые же дни после убийства Кирова была расстреляна целая группа коммунистов: Каталынов, Румянцев и другие – в основном бывшие комсомольские деятели. Но их жен посадили не сразу. Я знавал одну из них. Ее отправили в административную ссылку – такая тоже существовала и для нее не требовалось решения суда. Вы ничего не ожидаете – и вдруг получаете повестку: покинуть Ленинград в 48 часов. Через два года систему улучшили, и жен врагов народа стали сажать в лагеря, чтобы жалобами своими и заявлениями не морочили головы работникам правосудия.
Единым махом лишенный жены, работы, пристанища и "Праги", я крепко затянул пояс. Основной статьей расхода была плата за комнату, а то, что оставалось, уходило на хлеб, чай, сахар – такой стол я себе положил. Живя дом в дом с Горбатовым, я и не думал зайти к нему.
Володе Серову, вышвырнутому из "Вечерней Москвы", удавалось перебиваться случайными заметками на международные темы в разных редакциях. Находились люди, готовые притвориться, будто не знают, какой он опасный человек. Радикалы – называл их Володя.
Серова считали очень способным журналистом-международником. Никто не учил его ни журналистике, ни языкам. Он постиг все сам: читал, занимался языками – он владел немецким и английским. О своем прошлом Володя не распространялся, и я долгое время считал его таким же молодым комсомольцем, как Савва и Аркадий – со всеми тремя я познакомился одновременно и как-то выровнял их в уме. Между тем, Володя был одним из основателей комсомольской организации в Елисаветграде (теперешний Кировоград).
Володя отличался остроумием: именно он, например, первый назвал стукачей "Навуходоносорами", допустив при этом небольшой украинизм: "на вухо" вместо "на ухо".
В дни моей безработицы после увольнения из "Известий" Володя делился со мной всем, что зарабатывал. Едва перешагну порог, он включает электрический кипятильник, достает банку баклажанной икры – икры бедняков, по его определению, – и среди обильных чайных возлияний начинается пиршественная беседа.
Поистине Шолом-Алейхем предсказал все мои занятия. Недаром мама называла меня шолом-алейхемовским героем. Для добывания хлеба насущного я затевал самые удивительные промыслы. Даже стоячие воротнички шил, но ни один продать не удалось – так и носил их сам. Наконец, с помощью брата, который слесарил уже несколько лет, удалось поступить слесарем на Люберецкий завод сельскохозяйственного машиностроения.
Полученный тумак, видимо, встряхнул меня. Как бы ты ни опустился душевно, в такую минуту ты не можешь не оглянуться: откуда тебя ударило? И то, о чем ты старался не думать, само приходит тебе в голову. Если бы не сталинские мероприятия, начавшиеся с выстрела в Смольном, я бы, вероятно, никогда и не проснулся от душевной летаргии. Меня усыпил сытный обед, а разбудил меня выстрел…
В моем родном местечке имелся свой местечковый дурачок, Юкель дер мишугинер. Он любил бросать камни в речку, стоя на берегу.
– Зачем ты бросаешь, Юкель?
– Э, я лучше вас знаю, зачем!
Никто не мог добиться от него объяснения. Однако мальчишки подслушали его бормотание – классические юродивые непременно бормочут. Оказалось, его сердят расходящиеся от камней круги, и он хочет уничтожить их: в каждый новый круг он швыряет новый камень. Но, чем далее, тем больше новых кругов, и приходится брать все более увесистые булыжники.
После убийства Кирова по воде пошли огромные круги, и дело Сталина получило новый размах. Через печать, радио и партийный аппарат в массы был брошен лозунг: бдительность, бдительность и еще раз бдительность! Ибо исключительно из-за ее притупления мы потеряли Сергея Мироновича, чьим лучшим другом был наш великий вождь. Среди нас шныряют внутренние враги, они только и ищут, в кого бы выстрелить.
Но у Кирова имелась личная охрана. В сообщениях об убийстве ее не упоминали. Меж тем она дважды задерживала Николаева, ходившего за Кировым по пятам с пистолетом в портфеле, но по прямому приказанию из Москвы оба раза его отпускали. Не странно ли?
Сейчас никто не представляет, как настойчиво в течение многих последующих лет лозунг бдительности превращали в один из главных лозунгов социализма. Только потом мы поняли, зачем это было нужно: чтобы под его прикрытием, непомерно увеличив численность и роль карательных органов, совершить то, что вскоре свершилось. Ищите врагов! Ищите их прежде всего среди своих друзей! Ищите их в своей постели, на улице, на работе: кто ищет, тот всегда найдет!
Так нас гипнотизировали, и гипноз вполне удался.
Начиная с поворотного декабря 1934 года, повсюду, в высоких и не столь высоких учреждениях завели пропуска. Скольких министров и начальников спасли они от пуль империалистических наемников, не установлено, но хорошо известно, что от ареста, лагеря и расстрела они не спасли ни одного. Зато они отлично служили другой цели: оградить заведующих от народа. Стремление бюрократа уединиться в своем кабинете, чтобы никто ему не докучал, получило теоретическую основу. Пропуск в его кабинет и пропуск в его закрытый распределитель, собственно, тесно связаны. Отсюда сама собой вытекает необходимость и в закрытой поликлинике. Если рост привилегий опережает величину заслуг, за которые их дают, то уже нельзя обойтись без окутывания их глубокой тайной. Чуть не каждое ведомство стало строить для себя ведомственные жилые дома, ведомственные санатории, магазины, поликлиники и аптеки – целый обособленный ведомственный мирок, бдительно охраняемый от негодующих взоров остального, запачканного машинным маслом, мира.
В каждом областном городе есть спецполиклиника – есть она и в городе, где я живу. Тайное здание без вывески, построенное в торжественном, тяжком стиле, как и другие главные административные здания города, с толстыми колоннами и портиком а ля Парфенон. Обслуживание здесь – исключительное: никаких очередей, никакой тесноты. В городской поликлинике для простых людей, создающих материальную базу коммунизма, – как в улье, и пчелы-работницы стоят в длиннейших очередях. А тут – нет очередей. Тут и лучшие врачи, и вежливые медсестры, готовые подробно ответить на любой вопрос и обслуживающие вас с невиданной быстротой.
Неоспоримо, что государство должно кормить свой аппарат и армию, стерегущую его границы. Но как за каждой границей начинается другое государство, так и размеры жалованья государственным слугам социализма имеют свои границы, в свое время намеченные Лениным и при нем строго соблюдавшиеся. Должна ли оплата слуг народа (плюс автоматически возникающие дополнительные блага) опережать рост благосостояния остального народа? Вот один из важнейших критериев, определяющих разницу между практикой ленинизма и практикой сталинизма.
Старый харьковский рабочий Петя Рыжов правильно почувствовал опасность еще в 1927 году. Кормить приказчика сытей себя он не хотел.
Сталин получил свою власть из рук партии. Но чтобы повернуть ее против партии, он избрал себе в помощь самый секретный из государственных органов, легче других поддающийся тайной реорганизации, и поставил во главе этого органа Ягоду – своего человека, слепого исполнителя монаршей воли, а затем – Ежова, еще более послушного, жестокого и готового на все.
При Дзержинском работники ЧК не приравнивались к военным. ЧК имела в своем распоряжении военные части, это да. Но начальник отдела ЧК был начальник отдела, следователь был просто следователь. А работа в ЧК в те годы была куда опасней и ближе к военной, чем тогда, когда старуха-няня Светланы Иосифовны[47]47
Светлана Иосифовна Аллилуева (р. 1925) – дочь Сталина и Надежды Аллилуевой, покончившей с собой в начале 30-х годов; эмигрировала из СССР в 1966, выйдя замуж за иностранного подданного. Автор «Двадцати писем к другу», 1967 г. В 1989 г. вышло в свет ее репринтное издание (изд. «Книга»). В «Письмах» и упоминается факт получения няней воинского звания.
[Закрыть] получила воинское звание.
Особое положение, созданное Сталиным для работников особо важных ему учреждений, получило после пожалования Светланиной няне воинского чина высшую моральную санкцию: люди, борющиеся с троцкистами и бухаринцами, с секретарями обкомов и учеными биологами, с кремлевскими врачами и неугодными писателями, были приравнены к солдатам, грудью защищавшим родину под огнем артиллерии и авиации. Максимум пенсии для офицеров (в законе о пенсиях вообще не оговоренный) значительно выше общегосударственного стадвадцатирублевого, который полагался бы ушедшему на покой следователю, загнавшему в лагерь несколько сот женщин, вроде той, чей допрос я слышал из окна камеры № 9. И вот, в награду за этот допрос, его выделяют и зачисляют в военные. В армию солдат, жертвующих своей жизнью, Сталин вливает целые дивизии (сколько их было при нем?) людей, не рискующих своей жизнью, но распоряжающихся чужой. Я не говорю здесь о милиционере, который с опасностью для жизни задерживает вооруженного бандита. И о людях, работающих, подобно Рихарду Зорге,[48]48
Рихард Зорге (1899–1944) – советский шпион в Китае, затем – в Японии, где был судим и казнен. Безрезультатно предупреждал советскую верхушку о готовящейся Гитлером войне против Советского Союза не раз, в том числе в мае 1941 года.
[Закрыть] в военной разведке, я тоже не говорю: это герои, играющие со смертью ежеминутно, но их – по самому характеру работы – единицы. Я говорю о тех, к кому приводят арестованных, уже обезоруженных и обысканных с головы до пят мужчин и женщин. И за то, что этих арестованных допрашивали, и водили, и вновь обыскивали, и сажали в карцер, и командовали ими в лагере, и писали рапорты об их поведении, и читали им нравоучения, – за все это Сталин давал офицерские звания и офицерскую пенсию.
Но мы привыкли, нас это не удивляет. И попробуй кто удивиться, только удивиться, ничего более – на него сразу же обрушиваются несколько идеологических обвинений, отлитых в виде готовых железобетонных блоков и стандартных словесных панелей – от "неверия" до "клеветы" включительно. И точно: для офицеров и солдат, обороняющих родину от внешних врагов, существуют же свои военные госпитали. Значит, и для тех, кто обороняет ее от врагов внутренних, логично создать особые больницы и поликлиники. Только в отличие от военных госпиталей – без вывески.
* * *
В анкете Всероссийской переписи членов РКП(б) в 1922 году Ленин указал свой заработок: 4 миллиона 700 тысяч рублей – тогда считали на миллионы; средний заработок рабочего составлял 3 миллиона 420 тысяч. Средний, а не высший. Ленин получал всего на 26 % больше среднего рабочего! Для ясности не мешает сообщить, что средняя зарплата рабочих и служащих, вместе взятых, составляла в 1968 году 112,5 рубля – согласно сообщению ЦСУ в «Правде» от 26-го января 1969 года. Пересчитав, получим ставку Ленина по сегодняшним масштабам – 141,5 руб. Сто сорок один рубль с полтиной!
Верно, Ленин писал о необходимости "купить" буржуазных специалистов, т. е. платить им больше. Но – это же буржуазных специалистов, а не ответственных работников коммунистической партии!
Никакие объективные законы социалистической экономики не препятствуют восстановлению ленинских норм в оплате труда государственных служащих вообще и коммунистов в особенности. Этому препятствует только субъективный момент (несомненно, принявший в течение десятков лет характер некоей объективной данности): нежелание госаппарата равняться в своей зарплате по рабочему классу, подчиниться рабочей справедливости. Подтягивание отстающих категорий производится за счет тех, кто создает все вообще богатства. Много справедливей было бы подтянуть их за счет тех, чья зарплата выросла слишком быстро по сравнению с остальными трудящимися.
Почему нельзя восстановить равнение – пусть даже не на среднего, пусть на квалифицированного рабочего – в оплате работников госаппарата? И почему невозможно восстановить партмаксимум, исходя из этого, повышенного по сравнению с прошлым, уровня?
Не потому ли, что найдутся коммунисты, не желающие поступиться своими чрезмерными доходами? Таким – скатертью дорога. Без них лучше.
Точно так же совершенно не оправданы с коммунистической точки зрения ни ведомственные дачи и особо благоустроенные жилые дома, ни закрытые поликлиники, больницы и санатории. Имеется очень небольшой круг руководителей, приобретших такой политический вес, что есть, может быть, основания опасаться покушения на них со стороны врагов государства. Этим руководителям надо дать личную охрану и позаботиться, чтобы они жили, отдыхали и лечились в условиях, обеспечивающих их безопасность. Но сколько таких людей? На всю страну – человек пятнадцать, включая Главного конструктора баллистических ракет.
Научному деятелю нужен домашний кабинет, так как над своей проблемой он думает постоянно. Возможно, отдельный кабинет нужен и государственному деятелю – если он работает и дома. Ему нужен также автомобиль и телефон, а некоторым – и самолет. Но больше ничего специфика работы не требует.
Такие преимущества, необходимые для пользы дела, можно предоставлять совершенно открыто. Но тайные привилегии противны социализму. Они отрицают ленинские нормы жизни руководителя. Если они даются согласно принципу "по труду", то зачем их скрывать?
Перефразируя известную запись в дневнике Льва Толстого, я сказал бы так: ленинская партийная жизненная норма – это дробь, в которой числителем является твое служение народу, а знаменателем – твое служение самому себе. Я подчеркиваю: партийная жизненная норма, а не норма поведения на собраниях или на службе.
Используя этот критерий, мы увидим, что заботы Сталина, его помощников и его аппарата о народе ничтожны, в каких бы красивых цифрах они ни выражались – слишком велик знаменатель.
* * *
Наверное, я совершил ошибку, не уехав сразу из Москвы. Зарыться бы головой в песок где-нибудь в Средней Азии и не думать, заметен ли мой хвост издали. Спаслись же некоторые товарищи! Впрочем, ненадолго – мудрый Юкель снова и снова обходил весь берег и каждый найденный камушек бросал в воду. Лучше перебросить, чем не добросить!
И все же у меня имелся шанс на спасение. Этому шансу едва исполнилось девятнадцать лет. Когда мы с Евой поженились, Ида играла в куклы, а теперь выросла, расцвела и, приехав к нам в гости как раз вовремя, сказала старшей сестре:
– Я бы на твоем месте ни за что не расходилась с Мишей, всю жизнь бы его любила, поверь мне!
Она была простенькой и слишком восторженной девочкой, а я – слишком глубоко вросшим в свой берег камнем. И я остался в Москве ждать своего удела, а она уехала навстречу своему: оказавшись в оккупации, работала подпольно, кто-то ее выдал, и фашисты повесили ее как партизанку и вдобавок еврейку.
… Пролетел без малого год. Поступив на завод в Люберцы, я переселился к брату и в Москву наезжал редко. Порой навещал детей, Володю, маму – она приехала в гости к Ане, младшей сестре моей. Мама ни о чем не спрашивала – казалось, ее успокаивает, что оба сына живут вместе и работают на одном заводе.
Однажды приезжаю к Володе. Мне открывает его квартирохозяйка:
– Вашего друга позавчера арестовали. Я до сих пор дрожу.
– А что искали? – спрашиваю.
– Ах, разве я знаю? Всю его библиотеку разворошили, целую ночь рылись в книгах. Я в чем-то расписалась. Бедный молодой человек! Не знаете, за что его так?
Трудно поверить, но я в самом деле не догадался, за что его так, и приготовиться к собственному аресту не подумал. Была весна, май, пора надежд на лучшее…
Прошло недели три. Мы с братом остались дома одни, его жена гостила в деревне. 25-го мая, в день тринадцатой годовщины моего вступления в партию, в половине двенадцатого ночи к нам пришли.
– Разрешите произвести у вас обыск.
Прокламаций в моих книгах не нашлось. Обнаружили только письма Лены Орловской, ее фотографию и крышку от папиросного коробка с ее надписью: "Прощай, мой единственный друг".
Этот кусок картона я хранил, как память.
Меня увели в люберецкий клоповник, а утром отвезли в Москву.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?