Электронная библиотека » Михаил Бродский » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Сабанеев мост"


  • Текст добавлен: 13 августа 2018, 13:01


Автор книги: Михаил Бродский


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Вмешивается мойра

Чудо, как всегда, произошло неожиданно. В один действительно прекрасный день маму куда-то вызвали. До сих пор не понимаю, как в этом беспорядочном скопище людей можно было быстро отыскать человека. Тем не менее это случилось, и очень скоро мама вернулась. Ее глаза сияли, и она снова была молодой и красивой, как недавним летом.

– Собирайся, – шепнула она мне, – мы выходим на свободу.

Собираться было недолго. Стараясь не смотреть в глаза остающимся, мы вышли из здания и через несколько минут подошли к воротам. В проходной нас ждала женщина, пожилая, грузная, с седеющими встрепанными волосами. В руке она держала листок бумаги. Это было разрешение на выход из тюрьмы Ольге Яковлевне Барановской и ее сыну.

Так в мою жизнь вошла Мария Михайловна Кобозева.

Как и где получила она эту спасительную бумагу? Я этого не знаю и уже никогда не узнаю. Так же, как никогда не узнаю, что связывало ее с мамой и почему она пришла нам на помощь. Понимаю только одно: этой удивительной женщине, ее доброте, ее безрассудной смелости и неподражаемому нахальству я обязан жизнью.

За воротами нас ждал извозчик. Мы погрузились в пролетку и поехали прочь. В пролетке пахло кожаной сбруей и лошадиным потом. Я сидел рядом с мамой на потрескавшемся, выбеленном от старости клеенчатом сиденье и разглядывал улыбающееся лицо Марии Михайловны, сидевшей напротив нас, спиной к извозчику. Лошадь бежала резво. Булыжная мостовая неслась навстречу. Пролетка мягко покачивалась на рессорах.

Следует сказать, что на извозчике я ехал впервые в жизни. Этот ископаемый вид городского транспорта возродился в Одессе только после начала оккупации. Но, конечно, не лошади задавали тон на улицах оккупированного города. Проносились сверкающие автомобили «Хорьх» с важными немецкими офицерами внутри. Неторопливо двигались странные тупорылые итальянские грузовики с кабиной, нависающей над передними колесами. Улицы приобрели какой-то новый, почти заграничный вид. Уже мелькали вывески частных магазинов, в толпе выделялись военные в немецких, румынских, итальянских мундирах, появились респектабельные мужчины, сменившие пролетарские кепки на вынутые из нафталина дореволюционные котелки. На одном из перекрестков открылся вид на площадь, в центре ее стояло еще не виданное мною сооружение – виселица. Ветер покачивал на высокой перекладине три тела со склоненными набок головами. На груди у них висели таблички. Пролетка резко свернула и понеслась дальше.

Теперь Одесса управлялась румынской администрацией и была центром Транснистрии, то есть Заднестровья. Очевидно, после ожидаемой в ближайшее время победы над Советским Союзом эта территория должна была окончательно отойти к Румынии. А пока здесь был создан военный округ, командующим которым был назначен генерал Георгиу, с которым я однажды повстречался в приватной обстановке. Генерал был весьма импозантен и потрепал меня мягкой генеральской ладонью по стриженой неарийской голове.

Но это произошло значительно позже, а пока извозчик привез нас в клинику, где главным врачом был Иван Алексеевич Кобозев, муж Марии Михайловны. Большая семья Кобозевых приютила нас у себя, потому что возвращаться на улицу Гоголя было равносильно самоубийству.

Здесь самое время рассказать о семье, в которой я прожил больше двух лет в страшное время оккупации.

Иван Алексеевич был известным в городе профессором-окулистом, коллегой знаменитого Филатова. Смутно вспоминаю, что еще до войны мы с мамой бывали у Кобозевых дома и Иван Алексеевич лечил меня от блефарита, то есть смазывал какой-то желтой, кажется ртутной, мазью веки, на которых у меня время от времени образовывались белые корочки.

Это был высокий, всегда подтянутый красивый мужчина лет шестидесяти или немного старше, барственный, неторопливый в движениях, с крупными простыми чертами лица и густыми, совершенно белыми волосами, гладко зачесанными назад. Сколько я помню, он был немногословен и не склонен к сантиментам. Пожалуй, это был совершенный образец старого, дореволюционного профессора, уверенного в себе и внушающего доверие пациентам.

Как это часто бывает, Мария Михайловна была его полной противоположностью. Шумная, порывистая, по-одесски изобильная телом и какой-то космической энергией, она занималась домом и, как я думаю, разнообразными коммерческими гешефтами. Ее неустрашимость в общении с новыми хозяевами города, от солдата до генерала, доходила до какой-то сверхъестественной наглости. Наглость была тем более удивительной, что, как я узнал значительно позже, Мария Михайловна была крещеной еврейкой.

У четы Кобозевых было восемь детей: его дети от первого брака, ее дети от первого брака и общие дети. В то время с семьей жили две дочери: старшая – Татьяна, молодой врач-венеролог, с двухлетним сыном Толей – и младшая – Наташа, красивая белокурая восемнадцатилетняя девушка, постоянно конфликтующая с матерью и называющая ее мутершей. Кроме того, в семье жил внук Вова, мальчик моих лет. Известно было, что родители его жили где-то далеко на Урале. Впрочем, поскольку о них никогда ничего не говорилось, не исключено, что они были репрессированы.

Маленького Толю обихаживала жившая в семье няня, которую звали Мальвина. Это была рыхлая немолодая немка из колонистов – их было немало в Одессе и особенно под Одессой, например в Люстдорфе, который после войны был без особого полета фантазии переименован в Черноморку. Своей принадлежностью к истинным арийцам Мальвина как бы уравновешивала национальную неполноценность семейства Кобозевых. Дело в том, что Татьяна выглядела типичной еврейкой, что я хорошо понял, увидев ее двадцать лет спустя, а отец Толи, врач, погибший на фронте в первые недели войны, был несомненный еврей с отчетливой еврейской фамилией.

Это ужасное обстоятельство было замаскировано фиктивным браком Татьяны с сыном давних друзей Ивана Алексеевича, племянником знаменитого Уточкина, одного из первых русских авиаторов. Уточкин, которого звали, если не ошибаюсь, Николай, в доме Кобозевых не жил, но часто появлялся, демонстрируя принадлежность к семье.

Несмотря на то что еврейство отдельных членов семьи было формально прикрыто, дамоклов меч раскрытия преступной тайны постоянно висел над Кобозевыми, ибо доброжелателей всегда немало. В этих условиях взять в свой дом еврейскую семью было не просто смелостью – было безрассудным благородством.

Все мы, семеро членов семьи Кобозевых и я с мамой, ютились в подвале одного из корпусов клиники, куда временно переехали Кобозевы из своей огромной квартиры, которую в эту зиму, видимо, было невозможно обогреть.

Зима 1941–1942 годов была ранней и лютой. Жестокость жизни словно была подчеркнута жестокими морозами. В память врезался хмурый день, низко летящие над городом облака, жесткий колючий снег, ущелья улиц между огромными белыми сугробами, заметенные снегом трупы замерзших людей, изредка встречающиеся по дороге темные фигуры редких прохожих с закутанными от мороза лицами. Куда мы с мамой шли в этот трескучий мороз? Что заставило нас покинуть теплый сыроватый подвал? Не помню.

Жизнь в основном проходила на территории клиники, за пределы которой я выходил очень редко. Питались все за общим столом, скудно. Заметное место в ежедневном меню занимала мамалыга – кукурузная каша, своеобразный символ воцарившейся румыно-молдавской цивилизации. Тепла и воды не хватало. Время от времени устраивали всеобщую помывку: грели ведра с водой и мылись по очереди на кухне. От холода и грязи завелись вши. Запомнились картины вечернего досуга: при тусклом свете керосиновой лампы обитатели подвала, и я в том числе, ищут насекомых в складках и швах одежды и давят ногтями эту противную беловатую живность.

Однажды мама сказала мне:

– Одевайся. Пойдем прощаться с бабушкой и дедушкой.

Я ничего не понял.

– Они умерли, – коротко пояснила мама.

Я замолчал. С тех пор как в город вошли немцы, я ничего не знал о наших близких – ни о бабушке с дедушкой, ни об отце.

Мы прошли через больничный двор и оказались в каком-то одноэтажном корпусе, очевидно, в морге. В центре пустого зала, показавшегося мне громадным, на металлическом столе недвижно лежали на спине два знакомых мне тела: бабушка и дедушка. Дедушка лежал в нижнем белье, в теплых женских панталонах лилового цвета, бабушка была в капоте. Пронзительно белые лица их с закрытыми глазами были каменно спокойны.

Как избежали они общей участи одесских евреев, где прожили последний месяц, как попали в клинику, почему умерли в один день, словно персонажи сказки со счастливым концом, – я ничего об этом не знаю. Спросить не у кого. Могу только предполагать, что и их пытались спасти Кобозевы и что они покончили с собой, потому что жизнь казалась страшнее смерти.

Молча мы стояли перед покойниками. Мама беззвучно плакала. Ледяная недетская печаль сковала мое сердце, я впервые стоял перед телами близких людей, из которых ушла жизнь. Так вот, оказывается, каково некрасивое обличье смерти. Две безжизненные куклы, облаченные в нелепые одежды, вместо бабушки и дедушки, еще недавно державших меня на коленях и рассказывавших мне сказки. Простота и будничность ухода из жизни предстали передо мной в своей ужасающей наготе.

Не знаю, кто и где похоронил старых Якова и Дину Раппопорт. Смерть в эти времена, когда гибли десятки и сотни тысяч людей, перестала быть событием. Вероятно, их могила, если и была устроена специально для них, не сохранилась.

Жизнь между тем шла своим чередом. К концу зимы подвальное существование окончилось. Мама начала работать помощником румынского адвоката, приехавшего из Бухареста и открывшего в Одессе свою контору. Мы покинули клинику и поселились на Молдаванке в небольшой комнате в коммунальной квартире. Квартира была небольшая, кроме нас жила еще одна семья – женщина с дочерью, подростком лет тринадцати. Я не знаю, как был организован переезд, но в комнате, к моей великой радости, оказались наши вещи и книги. Новой деталью интерьера была икона, повешенная в углу. Иисус ободряюще смотрел на меня, когда вечерами, перед сном, стоя на коленях, я в меру громко, чтобы слышали соседи, читал «Отче наш». Бесплотное слово «бог», которое я встречал уже в книгах, впервые обрело для меня некое материальное значение. Я представлял его в виде всемогущего и всевидящего старца, обитающего неведомо где и вместе со своим сыном Иисусом защищающего хороших и добрых людей от всяческих напастей. Очень хотелось верить, что Бог возьмет нас под свое покровительство.

Дни по большей части я проводил дома и, несмотря на разницу в возрасте, подружился с девочкой-соседкой. Девочка нравилась мне.

– Я женюсь на тебе, когда вырасту большой, – убежденно говорил я.

Девочка смеялась и кормила меня карамельками.

Снова тюрьма

Идиллия продолжалась недолго: громкие молитвы не помогли, в начале весны нас арестовали как скрывающихся евреев.

Разумеется, автор доноса остался неизвестен. Из разговоров взрослых, да и впоследствии, возвращаясь мысленно к этим трагическим дням, я сделал для себя вывод, что донесла наша любезная соседка. Ведь это было так естественно: можно было совершенно спокойно, без всяких хлопот получить комнату и вещи, стать хозяйкой собственной или, как говорили в Одессе, самостоятельной квартиры. В трудное военное время это было хорошим подспорьем, удачей, которой было грех не воспользоваться. К тому же все соответствовало законам Транснистрии: ведь евреев нельзя было скрывать, напротив, их надо было выявлять и передавать оккупационным властям.

Надо сказать, что тыловые румынские власти не проявляли особого рвения в вылавливании евреев, уцелевших от массовых казней. Выполнив основную грязную работу, они переключились на рутинные административные дела и коммерцию. Румынские офицеры говорили, что они и рады были бы закрывать глаза на то, что кое-где еще существуют отдельные представители этой вредной национальности, но на доносы они обязаны реагировать. А доносы, увы, были.

Во всяком случае, помнится мне, так рассказывала Мария Михайловна, а она, имевшая коммерческие дела с румынами, получала информацию, так сказать, из первых рук.

В этот раз нас привели уже не в школу, наскоро превращенную в подобие пересыльной тюрьмы. Новая власть обосновалась в городе, и полицейский участок удобно разместился там, где еще не так давно была советская милиция. Нас бросили в полуподвал, в большую общую камеру, где на двухэтажных нарах разместилось человек двадцать, мужчины и женщины, старики и молодые – довольно смешанное общество.

Мама тихо сказала мне:

– У нас документы в порядке. Нам помогут. Надеюсь, что мы отсюда выберемся.

Я успокоился и стал смотреть на окружающих с чувством жалости и некоторого превосходства.

Вечером в камеру вошел ражий детина. Тусклая лампочка осветила его грубое молодое лицо. Помахивая обрезком резинового шланга, он ткнул пальцем в седого небритого старика, сидящего на нижних нарах, и рявкнул неожиданно тонким голосом:

– Ты! Иди сюда!

Старик сполз с полки и вышел на середину камеры.

– Ложись и спусти штаны! – гаркнул парень.

Старик покорно лег на грязный цементный пол лицом вниз. Парень принялся избивать его резиновой дубинкой. Камера притихла, глухо слышались удары и тяжелое дыхание палача. Старик молчал. С верхнего яруса нар я с ужасом смотрел на эту сцену. Наконец парень устал.

– Гата, – разогнувшись, сказал он почему-то по-румынски, очевидно подражая своим хозяевам. Как по смыслу, так и по звукоподражанию слово было понятно: готово, кончено.

Детина ушел. Загремели запоры. Старик медленно поднялся и доплелся до нар. Арестанты молчали. Скоро камера погрузилась в сон. Заснул и я, прижавшись к маме.

Проснулся я от ощущения страшной пустоты: мамы рядом не было. Чернота ночи окружала меня. Лишь подслеповатая лампочка над дверью отбрасывала тусклое пятно света на грязный потолок. В полутьме на нарах громоздились темные очертания тел, слышался разноголосый храп, кто-то бессвязно бормотал во сне.

Как рассказать о переживаниях ребенка, которому едва исполнилось восемь лет и который остается ночью один в тюремной камере, набитой чужими людьми! Маленький и ничтожный, я чувствовал себя беззащитной пушинкой перед гигантской черной волной ужаса, готовой обрушиться и поглотить меня. Сжавшись в маленький дрожащий комочек, я лежал с широко открытыми глазами и ждал. Не знаю, сколько времени прошло, прежде чем я услышал за дверью шаги. Сердце замерло. Шаги остановились у двери, замок заскрипел, дверь отворилась, в прямоугольнике света возник знакомый любимый силуэт. Позади маячил полицейский.

Мама. Даже в неволе, в застенке, где правит жестокая воля чужих, вооруженных людей, ты и только ты моя защита от безжалостно надвигающейся, чудовищной машины зла. Как хорошо, что ты снова рядом, как быстро возвращается жизнь и отступает темный, давящий страх.

– Где ты была? – прошептал я.

– На допросе, – ответила мама. – Здесь допрашивают по ночам. Спи. Все утрясется.

Днем обитателей камеры ненадолго вывели на прогулку во двор. Хорошо помню этот большой квадратный тюремный двор, огороженный со всех сторон приземистыми неказистыми зданиями с решетками на окнах. Сквозь булыжник уже пробивалась нежная зелень травы. Хорошо промытое ночным дождем весеннее небо радостно сияло голубизной. После спертого воздуха подвала дышалось легко, и даже темные фигуры полицейских не казались такими мрачными.

Мой второй тюремный срок также оказался недолгим: на следующий день нас выпустили. Но следствие не было закрыто, оккупационные власти настойчиво хотели установить нашу национальность. Таким образом, выражаясь современным юридическим языком, нам просто изменили меру пресечения.

Насколько я знаю, организовал наше освобождение «локотенент», а по-русски – лейтенант Порумбеску, служивший в одесской сигуранце. Для тех, кто не знает, поясняю: сигуранца – это румынская тайная полиция, аналог гестапо или, если хотите, советского НКВД.

Я познакомился с Леней Порумбеску несколько позже. Это был щеголеватый офицер, красивый темноволосый молодой парень лет двадцати, прекрасно говоривший по-русски, что, впрочем, было неудивительно. Дело в том, что Леня был армянин, из семьи, бежавшей из Турции в 1915 году во время армянской резни и осевшей в Румынии, в православной стране. Настоящую его армянскую фамилию я не помню, да это и не важно. Гораздо важнее, что к этому времени он был женихом младшей дочки Кобозевых – Наташи – и в этом качестве помогал семье и всем, кто входил в ее орбиту, чем только мог.

Гибель мамы

Мы вернулись в свою комнату и через несколько дней поехали к Кобозевым. В руках мама несла чемодан. К этому времени Кобозевы уже снова поселились в своей огромной квартире во втором этаже на улице Франца Меринга. Мы пили чай в большой столовой, взрослые разговаривали, слова не задевали моего внимания, скользили мимо, как шум ветра за окном, но вдруг я услышал, что говорят обо мне.

– Значит, ребенок останется у нас, – полуутвердительно-полувопросительно проговорил Иван Алексеевич.

Мама кивнула.

– Хорошо, – сказал Иван Алексеевич и внимательно посмотрел на меня.

Мама притянула меня к себе.

– Будь умницей, – сказала она, – и слушайся старших. Сейчас тебе безопасней жить здесь. Я буду приходить.

Не так-то просто восьмилетнему мальчику расстаться с мамой и поселиться в семье хотя и знакомой, но не родной. Но за последние полгода я основательно повзрослел. Поэтому прощание обошлось без слез, и я остался у Кобозевых.

Как это, наверное, часто бывает в семьях, вырастивших много детей, не так уж много тепла и внимания достается на долю каждого ребенка. В то же время я не чувствовал себя чужим в семье, в которой я так неожиданно оказался. Можно сказать, что в семейной иерархии я занял то же место, что и мой сверстник Вова, внук Кобозевых.

С Вовой мы подружились еще зимой и сейчас вместе осваивали пространство квартиры. Квартира состояла из восьми комнат, разделенных длинным коридором. Налево от парадной двери была приемная, врачебные кабинеты Татьяны и Ивана Алексеевича и спальня Ивана Алексеевича и Марии Михайловны. Справа были четыре жилые комнаты, в том числе большая красивая столовая с балконом. В одной из этих комнат жила Наташа, в другой спали мы с Вовой. В самой дальней жила Татьяна с двухлетним Толей и няней Мальвиной. У этой комнаты длинный коридор поворачивал налево. Где-то в середине он прерывался ступеньками, которые вели вверх и вниз. Спустившись на несколько ступенек вниз, можно было продолжить путь в сторону ванной, уборной, кухни и черного хода. Деревянная лестница, идущая вверх, приводила на антресоль – большую темную комнату с низким потолком, сплошь заваленную хламом: старыми сундуками, поломанной мебелью и прочей дрянью, плотно укутанной пылью веков. Почему-то именно там, скрывшись от взрослых, сидя под скрипучим трехногим столом, мы с Вовой любили проводить часы в разговорах, мечтах и играх.

По вечерам, когда спускались сумерки, и по утрам, проснувшись, я смотрел в окно и думал о маме. Мама приходила часто, но ненадолго. Я плохо понимал разговоры взрослых, каким-то размытым фоном во время коротких свиданий служили мамины слова о том, что следствие заканчивается и скоро будет передано в суд, что очень важным свидетелем защиты будет некая доброжелательная старуха Сапегина, которая должна подтвердить мамино происхождение из русской семьи и чуть ли не свое присутствие на маминых крестинах. Казалось бы, слова скользили по краю сознания, а застряли в памяти на семьдесят лет.

Между тем весна уже вовсю хозяйничала в городе, дни стояли майские, теплые, деревья покрылись нежной зеленой листвой, небо очистилось от зимних туч и поголубело. Однажды мама пришла днем, когда я играл в футбол с ребятами во дворе. Она поднялась в квартиру, потом вышла и остановилась в дверях подъезда.

– Мишенька, – позвала мама.

– Мама, потом, – закричал я на бегу, – мы же играем!

Мама стояла и смотрела. В азарте игры я искоса посматривал на нее, стараясь показаться молодцом. Мама улыбалась доброй, немного грустной улыбкой. Потом она помахала мне рукой и медленно, не оглядываясь, пошла в подворотню. Такой я и запомнил ее навсегда: стройная красивая женщина с грустным лицом в темной прямоугольной рамке дверного проема в подъезде, выходящем в мрачноватую длинную подворотню.

На следующий день, когда семья собиралась к обеду, примчалась Мария Михайловна. Входя в столовую, я услышал конец ее рассказа – фразу на дурном французском языке:

– Адвокат сказал: «O madame, tresmal, tresmal, madame Baranoffsky mort».

В столовой стало очень тихо. В то время я не знал французского, но эти слова я почему-то сразу понял без перевода. В эту минуту я сердцем ощутил, что моей мамы больше нет.

Много позже я узнал, что на процессе старуха Сапегина запуталась в показаниях, неправильно указала даты, и ее свидетельство не было принято во внимание. Ценой этой рассеянности и плохо выученного урока стала жизнь человека. Суд признал обвинение в еврейском происхождении подсудимой доказанным, и приговор был – смерть.

Легче понять бандитскую логику массовых убийств, чем этот чудовищный процесс, где виной человека был факт его рождения у родителей-евреев, процесс, который, очевидно, состоялся по всем правилам искусства: с предварительным и судебным следствием, с речами защитника и прокурора и судебным вердиктом. Юристы, вероятно, провели этот процесс безупречно.

Уже взрослым я часто думал о том, как закончилась жизнь моей матери, пуля или петля поставили точку, как прожила она последние мгновения перед смертью и вспоминала ли она последний взгляд своего маленького сына, остающегося на Земле сиротой.

Но тогда, в мае 1942 года, я принял это страшное известие внешне спокойно. Горе было слишком велико, чтобы вместиться в мое детское сознание. Я не задавал вопросов, а взрослые ничего не говорили. Поэтому где-то в глубине души гнездилась надежда на то, что мама, может быть, еще появится. Только осенью, когда Мария Михайловна переделала и начала надевать сшитое перед войной мамино пальто, отороченное коричневым каракулем, я окончательно понял, что мама не вернется никогда.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации