Текст книги "Рама для молчания"
Автор книги: Михаил Холмогоров
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Елена Сергеевна Холмогорова
Михаил Константинович Холмогоров
Рама для молчания
От авторов
Умеющий молчать не знает скуки – у него всегда есть собеседник. Потому что молчание – это неизбежно диалог с самим с собой. С другой стороны, оно может быть диалогом и с реальным собеседником, когда люди сидят рядом и их молчание куда красноречивее слов. Как писал Андрей Платонов в «Чевенгуре», «беседовать самому с собой – это искусство, беседовать с другими людьми – забава».
Вот перед сельским магазином на лавочке две бабули греются под неярким осенним солнышком:
– А картошка-то нынче крупная уродилась.
И замолчали. А за словами – ранние восходы и затяжные дожди, черно-оранжевые спинки колорадских жуков, грязь, облепившая сапоги, комья вывороченной земли на лопате, гора отслужившей свое ботвы, обжигающий пар над кастрюлей…
Под эту сценку можно подвести теоретическую базу.
Замечательная мысль высказана М.М.Бахтиным в книге «Эстетика словесного творчества»: «Молчание возможно только в человеческом мире (и только для человека)». А Михаил Эпштейн писал: «Именно невозможность говорить о чем-то делает возможным молчание о том же самом… Если бы не было разговора, не было бы и молчания – не о чем было бы молчать».
Так же, как и в предыдущей нашей книге «Второстепенная суть вещей», вышедшей три года назад, здесь собраны эссе, написанные «то вместе, то поврозь». Когда мы пишем вдвоем, то, как правило, долго молчим «на заданную тему», ведь раздумье – процесс укромный, беззвучный. Пушкинское «учусь удерживать вниманье долгих дум» – на самом деле о том же. И только с появлением первых строк на экране компьютера начинается обсуждение.
«Слово – это рама для молчания» – формула Максимилиана Волошина. Действительно, как принято говорить, за рамками написанного неизбежно остается очень многое, едва ли не самое существенное, что, впрочем, понимаешь зачастую после выхода книги. И это еще одно подтверждение тому, что слово лишь обрамляет смыслы, которые, постоянно разрастаясь, обретают новые словесные воплощения.
Дар молчания равновелик дару речи. И драгоценен еще и тем, что молчание есть необходимое условие для того, чтобы услышать.
Нам ближе не хрестоматийные тютчевские вопросы «как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя?», а спорящий с ним в своем стихотворении, тоже “Silentium”, Мандельштам:
Да обретут мои уста
Первоначальную немоту,
Как кристаллическую ноту,
Что от рождения чиста!
В прошлом, ХХ веке
Елена Холмогорова
«Остаюсь твой брат Петр Иванович»
Как точно у Иосифа Бродского: «Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной…» Сейчас трудно придумать по-настоящему экзотическое путешествие. Дебри Амазонки? Гейзеры Камчатки? Южный полюс? Запросто. Любой каприз за ваши деньги! А тогда я обрабатывала отца целую зиму, льстиво напоминала, как маленькой девочкой называла его «пуськаном» за то, что он меня везде отпускал. И уже с подрагивающими губами, еле сдерживая слезы: «Мне скоро тринадцать лет, а я живой свиньи не видела!» Этот аргумент неожиданно оказался решающим.
Провожали меня родители напутствием: «Обещай, что если тебе не понравится, вернешься через три дня!»
Но как мне могло не понравиться?
Моя няня, тетя Паня, по-домашнему, с моей легкой руки, Тёпа, много лет спала на раскладушке, которую расставляла каждый вечер почти вплотную к моей кровати, пока отец не выхлопотал ей комнату в коммуналке. А все мое детство, как только мы гасили свет, я начинала приставать к уставшей за день Тёпе: «Давай играть в колхоз!» Я знала всех председателей колхоза «Имени 8 Марта» с момента его основания, историю укрупнений и разукрупнений, отлично представляла себе его структуру с бригадами и звеньями, разбиралась в системе начисления трудодней и, хоть и умозрительно, была знакома со всем хитрым набором крестьянских работ и забот. Когда мы в школе проходили «Поднятую целину», многое казалось мне странным. Тетя Паня, родившаяся в 1916 году, ярко помнила, как отца заставили отвести в колхозное стадо корову со странным для меня именем Витонка – кормилицу семьи, где тетя Таня была младшим, одиннадцатым ребенком. И почему-то злоба и отчаяние, а вовсе не энтузиазм и радость коллективного труда окрашивали ее рассказы.
Игра наша была почти неизменна, только иногда мы менялись ролями, но сюжет оставался незыблем: утром приходил бригадир к председателю или же звеньевой к бригадиру «за нарядом». И они, обсудив погоду, обязательно начинали препираться, в основном о том, что, мол, другому звену досталась работа полегче.
Няня задремывала, я протягивала руку и теребила ее: «Не спи!» Она ворчала, но, чтобы я отстала, говорила: «Все, вон подводы, пора ехать на поле». Или: «Дождь собирается, скорее метать стога!» Это или что-то подобное означало, что игра закончилась. Потому что собственно в работу мы никогда не играли. Дети любят повторяемость и вовсе не нуждаются в разнообразии.
Конечно же, я знала почти всех жителей небольшого села Юшина не только по именам и фамилиям, но и, что важнее, по прозвищам. Как выглядят и где находятся правление колхоза, магазин и клуб – главные и единственные достопримечательности села, – тоже было мне известно.
Я мечтала попасть туда, как мечтала, чуть позже, попасть в Париж. И эти страстные желания были почти одинаково неосуществимы. «Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной…» И что число желаний не убывает, на место сбывшегося немедленно в строй встают новые грезы. И это – счастье.
Перед отъездом мы послали сами себе посылки с консервами и подарками обширной тети-Паниной родне. Я никогда не видела ни Петра Ивановича, ни Пелагеи Ивановны – оставшихся в живых ее брата и сестры. Но в подробностях была осведомлена обо всех деталях их жизни, потому что читала вслух тете Пане письма и под диктовку писала ответы. Пелагея писала скупо и невнятно, к тому же совершенно неразборчиво, зато Петр Иванович – всегда обстоятельно и каллиграфическим, как в прописях, почерком. Не знаю, сколько классов было у него за плечами, у тети Пани – два. «Здравствуй, дорогая сестрица Прасковья Ивановна! С приветом из Юшина твой родной брат Петр. Во первых строках моего письма спешу сказать, что мы, слава Богу, живы и здоровы, чего и вам желаем». Этот зачин он не ленился повторять каждый раз. Как и концовку: «Остаюсь твой брат Петр Иванович».
А посылки – особая тема. Просьбы бывали самые неожиданные. Я еще тогда поняла, что в городской жизни работает принцип: «У меня должно быть не так, как у других» (подразумевается – лучше), а в деревне наоборот: «И у меня должно быть, как у других». Поэтому в письме могло быть написано: «А еще пришли мне рубаху голубую, как у Кольки Рябого» или «Очень хочется мне шапку зимнюю типа «боярыня», как у Вальки Заварной».
В деревню отправлялись не только старые, но и просто надоевшие вещи. (Приехав, я то и дело с радостью узнавания видела на ком-нибудь свои или родительские одежки, зачастую использованные в самых немыслимых сочетаниях.) И, естественно, подарки: к Новому году, 8 Марта и Казанской Божией Матери – престольный праздник давным-давно разрушенного храма, по традиции отмечаемый уже как вполне светский. Что-то вроде Дня деревни Юшино.
…Дорогу эту я не забуду никогда. Пересадка на станции Суземка, где в давке у меня слетела и навсегда сгинула на шпалах новая туфелька, общий вагон, где на полке положено было ехать троим, а на самом деле – сколько уместится. Какой-то полустанок, где поезд стоял минуту и надо было успеть выгрузить чемоданы и тюки. (А может, это и была Суземка, а пересадка где-то еще – сейчас не вспомню.) И наконец – Петр Иванович на облучке, телега, устланная пахучей соломой, и впервые в жизни меня везет не мотор, а живое существо – коричневая (гнедая – поправила тетя Паня) лошадь с дивными глазами, как у красавиц, какими иллюстрировал мой дед-художник всякие восточные сказания.
Больше всего меня поразило, что дома (хаты – опять редактировала тетя Паня) были крыты соломой и что в деревне не было электричества. Потом я узнала, что до войны свет там был, но то ли фашисты, то ли наши взорвали плотину, и за двадцать лет, прошедших после Победы, так ничего и не восстановили.
Поселили нас в освобожденном по этому случаю от хлама чуланчике. В нем не было потолка. Над головой – стропила и скат крыши. Во время сильных дождей то и дело на мой набитый сеном тюфяк сочилась капель.
В первые дни мне было трудно есть приготовленную на печке еду – мешал привкус дыма, потом привыкла. Я все боялась, что кормить будут кашами, к которым с детства питала отвращение. Но на мое счастье оказалось, что главная еда – картошка, которую я обожала во всех видах.
Тогда, в середине шестидесятых, почта работала хорошо – тому свидетельство часть сохранившихся моих писем родителям, когда я поехала в Юшино во второй раз. Писала я примерно через день, и все приходило регулярно. Неизвестные мне доселе слова я обозначала фонетически, поэтому в письмах возникает «кальер», «Алхирейский лес» и загадочное – яблоки сорта «опороть» (как впоследствии выяснилось, имелся в виду «апорт»). В письмах среди прочего обнаружились совершенно мною забытые детали быта. Оказывается, например, проблемой в Москве были подушки:
«Советовались мы насчет пуха. Старый пух с новым смешивать нельзя, потому что старый так и будет кусками и только все испортит. Пух стоит 7 рублей кг, на подушку надо 2 кг. Дешевле не отдадут: 14 рублей пух, да материал. Может, лучше купить перо на две подушки?»
Как же не похожи были эти два лета на привычную дачную жизнь, где компания моих ровесников гоняла по округе на велосипедах, у кого-то играли в пинг-понг, а у кого-то родители разрешали в карты – в кинга или просто в подкидного дурака, где танцевали под пластинки твист и чарльстон, вечерами пили со взрослыми чай на террасе под непременным оранжевым с бахромой абажуром, а потом чинно прогуливались, неспешно беседуя, по улицам поселка.
Здесь вечером выходят на горку встречать стадо. Там же узнают все новости. Я поначалу все удивлялась, как находят в этой толпе свою корову, а когда стала ухаживать за телочкой Галкой, увидела, какие у них у всех разные лица. Телочка была маленькая, ее еще не гоняли в стадо, а привязывали пастись на длинной веревке к колышку. В полдень надо было принести ей ведро воды, она уже ждала меня, и мы долго шептались щека к щеке, и иногда она облизывала мне нос своим неожиданно шершавым языком.
В деревне компании сверстников у меня не завелось. Тетя Паня всячески ограждала меня от дурных влияний, притом что налитая мне, тринадцатилетней, стопка самогона за взрослым столом ее совершенно не смущала, как и крепкие словечки, каковыми изобиловала речь на посиделках, пока разговоры не сменялись пением «Вот кто-то с горочки спустился…». Самогона, именовавшегося ликер «Три бурака», поскольку гнался из свеклы, всегда было вдоволь, на стол ставилась огромная сковорода «жаренки», то есть яичницы с салом, соленые огурцы, и так можно было сидеть допоздна. Со взрослыми я чувствовала себя легко. Когда первый острый интерес ко мне прошел (полагаю, что наш приезд был некоторое время главной местной новостью), у меня появилось много добрых знакомых. Я была страшно любопытна, а людям всегда приятно, когда с ними беседуют о важном для них. Московская жизнь отошла далеко-далеко. И как о самом существенном я писала домой: «У тетки Даши окотилась овечка. А у соседки Натальи заболела корова, так она дала ей литр самогона, и она поправилась. Зато вчера случилось несчастье: упала в кальер корова. Десять мужиков еле вытащили. Думали, придется резать, тетя Маруся так страшно кричала, прямо выла. А потом зоотехник посмотрел – цела корова. Праздновали. Пели «Из-за острова на стрежень…» Несмотря на запреты, гнали самогон все. Но принимались известные участковому не хуже, чем всем остальным, меры предосторожности. Снаружи на дверь водружался огромный висячий замок – никого, мол, нет дома, потом надо было влезть в окно, запереться изнутри – и можно начинать. Дым валит из трубы, но замок-то снаружи! Пуще всего боялись конфискации самогонного аппарата – большая ценность: «Спекулируют вовсю дрожжами. Вместо семи копеек за пачку продают за тридцать. А если берешь мало, то есть на рубль или два, то дают на рубль три пачки». Какая точность! И в любом письме – интерес к колхозной жизни: «Народ очень недоволен: подогнали проценты сена под Спас. Теперь хошь в город, хошь коси. Еще все очень недовольны тем, что колхоз перевели с трудодней на деньги, потому что раньше давали и денег, и хлеба, а теперь зерна не дают и скот кормить нечем. А если кто продает корову, это приравнивается к продаже последней рубахи».
Вставали, естественно, рано. В Москве я не представляла себе, чем, собственно, буду заниматься в деревне, взяла с собой два детектива на английском языке, но до них дело не дошло. Только в неделю, когда лили дожди.
Зато я неожиданно втянулась в крестьянскую работу.
Это получилось как-то само собой. Попросилась в поле посмотреть. Стоять и глазеть было стыдно, начала помогать. Все умилялись, мол, барское дитя развлекаться изволит. В общем, типа Льва Николаевича «пахать подано, ваше сиятельство». Разозлилась ужасно. Назавтра повязала по-здешнему косынку и попросила грабли. Через неделю уже никто не удивлялся, все только радовались лишним, пусть и слабеньким, рабочим рукам.
Я страшно боялась ездить на возах. С вершины даже лошадь, его тянущая, казалась игрушечной, а сено, хоть и туго свитое веревками, ходило ходуном и кренилось набок при каждом повороте. Идти было далековато, ныли руки в мозолях, гудели ноги, и так заманчиво было влезть на стог и, покачиваясь, плыть над лошадью и бабами с граблями на плечах. Но необъяснимый страх не пускал меня наверх. Это было в первый приезд. А во второй я писала домой:
«Год на год не робит, как тут говорят, засуха, с сеном совсем плохо, беда. В прошлом году с ног валились от сенокоса, только успевали между дождями ворошить да копны копить, а теперь все наоборот. Наконец разделили проценты сена. Намерили пайки. Сейчас начали возить. Сегодня будем класть большой стог возле двора».
Вокруг было много торфяников, отсюда и «кальеры». К моему приезду его уже кончили рыть, и главным делом была просушка черных кирпичиков с резким специфическим запахом. Сначала торф кольцевали – выстраивали пирамидки рядами в шахматном порядке, чтобы хорошо продувались ветром. А через какое-то время кубовали, то есть складывали в высокий, плотный штабель.
«Дня три стоит хорошая погода, и все спешат закубовать торф. В прошлом году я боялась класть стенки, а только середину, а в этом уже клала всю стенку сама. Впрочем, что вам объяснять, вы ведь всей технологии не знаете».
А потом я заболела. Простудилась. Поднялась температура. Тетя Паня в полном ужасе требовала лошадь – везти меня в райцентр к врачу. Но ее уговорили пропарить меня в бане, натереть грудь каким-то жиром и уложить на русской печке. Ну и внутрь самогончика с перцем, конечно. Я стоически вытерпела эти процедуры. На следующий день лежала в чуланчике и принимала визитеров. С другого конца деревни пришел, опираясь на палку, одноногий с войны дед Бокай. В руке у него была зажата карамелька. К ней прилипли табачные крошки. Вот это помню, как вчера. Дороже подарка в жизни моей, наверное, не было. Потом пришла баба Дуня, принесла своих особенных малосольных огурчиков и каких-то оладий. И так до вечера. Врач не понадобился.
Райцентр – старинный город Севск – был далеко, километров двадцать, пешком не очень-то дойдешь, надо ждать подводы или попутки. Поездка туда – событие. Особенно по праздникам. «Вчера был Спас, ездили в город на ярмарку. Она представляет собой довольно дикое зрелище: весь город в грузовиках и подводах. Шум и толкотня невообразимые. Продают вещи, которые в Москве не пойдут даже под вывеской «удешевленные товары». Огромное количество овощей и фруктов. Яблоки стоят 30 – 40 копеек ведро. Удивительные старики, продают деревянные грабли, плетухи, коромысла, пральники. И тут же – поросят, коров, петухов». Надо же – деревню помню в подробностях, а вот город оставил только общее впечатление пыли и скукоты.
Кроме работы были и развлечения, например, походы в лес. Жена дяди Пети тетя Таиса – баба-гренадер, выше тишайшего Петра Ивановича на голову, относилась к ним неодобрительно. Мне она казалась очень грубой, сейчас думаю, что только из-за не ведающей запретов колоритной речи. Помню, когда мы принесли грибы, она сказала что-то глубоко непечатное, а потом добила логикой: «Вот собака, жрет что дают. А грибы ваши она станет есть? Нет, не станет. А я, человек, буду этих слизняков хавать?!» (Бедная Таиса, пусть земля будет ей пухом, показать бы ей устриц, а потом цену на них!) А грибов в плетухах мы принесли много. В письме моем упоминаются боровики, подберезовики и таинственные «матрюхи» (кажется, это то, что у нас называют свинушками, а, скажем, в Белоруссии – кобылками, но не уверена). Но больше всего я любила нечастые прогулки вдвоем с тетей Паней, когда она рассказывала всякие истории из своей жизни, о которых молчала раньше, видимо, считая меня маленькой. Тут я впервые узнала, как она потеряла свой правый глаз – выкололо острым сухим стеблем. Я с детства привыкла к неподвижности этого зрачка, только старалась отворачиваться, когда она на ночь вынимала протез и опускала в чашку с водой, куда я никогда не заглядывала. А однажды мы встретили, как мне показалось, старика, с которым они обнялись и долго сидели на пригорке под березой. Тетя Паня то и дело вытирала свой единственный глаз уголком платка и совершенно забыла про меня, чего никогда с ней не бывало. Когда старик ушел, она заплакала по-настоящему, всхлипывая и размазывая слезы по лицу. Оказывается, это ее жених Семен, всё было сговорено, и на Красную горку намечена свадьба. Монашки готовили приданое, но тут случилось несчастье. Навсегда осталась моя Тёпа Панькой Кривой и вековухой. Семен каждый день приезжал к больнице, где она лежала, и плакал на крыльце. Но преступить сельские законы не смог – калека не жена. Потом уже тетя Паня поведала мне, как танцевали под гармошку, как гуляли до рассвета, и даже показала плетень, у которого впервые поцеловались.
А как жили в войну, ездили на подножках поездов менять тряпки на соль, а потом бежали от немцев, подступавших к партизанскому Брянскому краю, я знала давно. Изба тети-Панина сгорела – попал снаряд, и она на себе таскала из леса бревна на новый сруб. И как она вырвалась из деревни, выправив паспорт за четверть самогона, приехала в Москву и сменила нескольких «хозяив», я много раз слышала. А потом она случайно, гуляя с хозяйским ребенком, познакомилась с моей первой няней Галей, которая сетовала, что должна нашу, «такую хорошую» семью покинуть и «девочку золотую», то есть меня, бросить, потому что выходит замуж. И Тёпа рассказывала каждому, кто был готов выслушать: «Вот что такое случАй! Я как раз подыскивала новое место».
Ожившие игры моего детства оказались совсем иными, но оттого не менее привлекательными. Я, наконец, увидела живую свинью. И еще так много, что сегодня, спустя, страшно сказать, сорок пять лет, питаюсь теми впечатлениями, хотя жизнь и вправду «оказалась длинной».
Михаил Холмогоров
Скучная тетя Рая
Песней колыбельной, на каждый вечер, были тогда «Соловьи» – те самые:
Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат,
Пусть солдаты немного поспят…
И это понятно: раннее детство пришлось на войну. Примета времени, как салюты посреди дня в честь освобождения городов, дирижабли во дворе Музея революции и института Склифосовского, двухэтажные троллейбусы на улице Горького. Потом это все исчезнет. В отличие от вечного, от того, что всегда. Как новогодняя елка. А у нее – своя песня, и тоже, наверное, вечная – из тех веков, когда предки приняли христианство и вместо пальмы, каковая в наших широтах не растет, украшали ель:
В лесу родилась елочка,
В лесу она росла…
Вот с этой песенкой – одно из ярчайших удивлений детства. Оказывается, ее вовсе не Пушкин сочинил. И вовсе она не народная, как сказка про медведя на липовой ноге. Ее написала тетя Рая. И к тете Рае мы завтра пойдем в гости.
Мы поехали на метро до станции «Сталинская» (мало кто, наверное, помнит, что так называлась «Семеновская»), потом плутали по каким-то переулкам и вышли к обшарпанному четырехэтажному дому, похожему, как близнец, на три, что выстроились с ним в один ряд. Тетя Рая выглядела больше бабушкой, чем тетей, ей было тогда около семидесяти. Жила она вдвоем с сестрой, тетей Маней – такой же тихой, аккуратной старушкой. Их комната скорее смахивала на чулан, разве что окно имелось. От пола к его подоконнику из стопок книг, каких-то подставок была сооружена лестница.
Обстановка тихой, аккуратной и бедноватой старости взывала к трепетной робости и почтению, что на первых минутах и было мною исполнено, пока… Мы уже сели за стол, пили чай, и взрослые вели скучный разговор, но неведомо из какого угла явилось тощее существо с облезлой шерстью – кот. И, как часто бывает, среди внезапной паузы раздается немыслимо громкий шепот:
– Мама, а эта кошка из Страны дураков?
Так бы и забылось посещение доброй и скучной родственницы, если б не шепот, ставший семейной легендой. Заодно помнилось и то изумление, что «Елочку» написал живой человек, тетя Рая. И даже зависть была к старшему брату – ему было посвящено специально написанное тети-Раино стихотворение. К моему же детству она стихов писать не могла, да и едва ли б ее вдохновило оскорбление любимого кота: тот был дряхл, прыгать уже не мог, и все сооружение у подоконника было воздвигнуто для него. Остальные посещения тети Раи из памяти вылетели, хотя последний раз я ее видел уже в студенческие годы, то есть достаточно взрослым.
Зависть к старшему брату со временем прошла: стихи по заказу, пусть даже и родственному, хорошими не получаются. «Елка» же родилась как бы сама собой, не по заказу, хотя и была напечатана в 1903 году в декабрьском – рождественском номере журнала «Малютка». Поскольку автор – Раиса Адамовна Гедройц зарабатывала на хлеб насущный тем, что была гувернанткой в семьях богатых, где сочинение стихов почиталось делом легкомысленным, пришлось укрыться за псевдонимом, стихотворение было подписано инициалами «А.Э.». По отцу Раиса Адамовна принадлежала старинному польско-литовскому роду, но той его ветви, что к исходу девятнадцатого века заметно обеднела. Отец ее служил на Московском почтамте и женился на Софье Семеновне Холмогоровой, дочери начальника Первой экспедиции Семена Васильевича Холмогорова – моего прадеда. И, соответственно, тетя Рая приходилась двоюродной сестрой моему отцу.
В 1906 году Раиса Адамовна, не ведая будущих тягот, очень по тем временам удачно вышла замуж: за овдовевшего князя Кудашева, в доме которого она была гувернанткой. До революции ни воспитанник Раисы Адамовны, ни князь не дожили и не застали того момента, когда дом их реквизировали, а хозяйку революционные отряды выкинули на улицу. Дом же ее стоял долго, и я его хорошо помню. Он находился в Воротниковском переулке, лицом к той части Старопименовского, что вела на Тверскую (переулки в Москве норовят изгибаться коленцами). Это был желтенький особняк с мезонином, и четыре могучие липы росли перед ним, с кронами, зимой отягощенными вороньими гнездами. В 1970 году кудашевский особняк снесли, чтобы выстроить многоэтажную башню желтого облицовочного кирпича, окрещенного с легкой руки Булата Окуджавы «оккупантским» («И ходят оккупанты в мой “Зоомагазин”»). Впрочем, теперь и башня прославилась: здесь прошли последние годы великого диктора Юрия Левитана.
Стихотворение же жило своей жизнью, приятно изумив однажды автора тем, что какая-то девочка в поезде пела на слова «Елки» песенку. Спустя годы, когда ровесник песенки, чудо ХХ века – радио покинуло глухие стены лабораторий и вошло в повседневный быт, песенка зазвучала и по радио. Оказалось, что на музыку положил ее Л.К.Бекман, но кто автор стихов, не сообщалось, полагали, что народные. И можно было бы объявиться, сказать, что я, мол, автор. Я, княгиня Кудашева… А годы на дворе стоят – тридцатые. С таким титулом недолго и на Лубянку загреметь. В этой связи вспоминается эпизод времен моей работы в издательстве «Московский рабочий». Готовилась к выходу в свет книга повестей и рассказов Федора Федоровича Кудрявцева, человека знаменитого в кругах московских лошадников. Он и дебютировал в печати рассказом о лошадях. Ко времени издания книги автор уже умер, и в редакцию приходила его вдова. Оказалось, что Федор Федорович не про одних только лошадей писал. Биография его была весьма романтичной: он служил и в кавалерии, и в разведке Генштаба, и даже в Париже побывал. А в разгар Сталинградской битвы, где он командовал ротой свежевыпущенных лейтенантов, обучая их искусству воевать непосредственно в бою, его посадили. И есть у вдовы целый цикл его лагерных рассказов. А поскольку уже гласность настала в стране, умолили скованную страхом вдову показать и лагерные рассказы. Разумеется, напечатали. И вот когда уже книга с потаенными рассказами вышла в свет, вдова поведала самую страшную тайну: настоящий Федор Федорович Кудрявцев умер в 1918 году, а по его документам до самого 1976 года доживал жизнь его кузен граф Алексей Викторович Канкрин, прямой потомок известного министра финансов при Николае Первом. Он бежал из-под ареста, двинулся на Дон, но попал к красным. Выпускник Пажеского корпуса, проявил себя блестящим знатоком военного дела и командиром… Но всю долгую жизнь прожил под чужим именем.
И это боевой офицер, прошедший все испытания нашего века! Что ж спрашивать с бывшей гувернантки. Притаилась в тихих заводях районных библиотек, где при нищенском жаловании не очень интересовались происхождением. А в 1940 году все по тому же радио услышала, что не только музыка, но и слова принадлежат Бекману. Возмущение пересилило страх.
Леонид Карлович Бекман вовсе не профессиональный композитор. Он был ученым-агрономом, кандидатом естественных наук, но, как многие интеллигентные люди начала века, не чужд был и музицирования, благо жена его Е.А.Бекман-Щербина была известной пианисткой, и это она записала мелодию, поскольку сам автор музыки нотной грамотой не владел. Да и песенку он написал даже не к Новому году, а в подарок дочери, у которой в день ее рождения появилась на свет младшая сестренка. При жизни Бекман на авторство стихов не претендовал, и уже после его смерти по ошибке музыкального редактора на радио ему было приписано сочинение слов. Так или иначе это обстоятельство возмутило Раису Адамовну, и в семье заговорили о ее авторских правах. А другое обстоятельство заставило не оглашать воздух возмущениями, а приступить к делу. Один наш родственник путем обмена въехал в писательский дом в Лаврушинский переулок, аккурат в соседний подъезд с чрезвычайно важным для пишущего человека учреждением – Управлением по охране авторских прав. И моя мама зашла туда просто посоветоваться.
Встретил ее азартный молодой тогда адвокат Марк Александрович Келлерман, который с жаром взялся за дело, казавшееся на первый взгляд весьма тусклым: журнал был малоизвестный, давно закрылся, подпись под стихами стояла с чужими инициалами, автор к тому же и фамилию сменить успел… Но Марк Александрович принадлежал к числу тех людей, для кого именно трудности и разжигали азарт. Кинулись по библиотекам – нигде нет, даже в Исторической. Все же в Ленинской библиотеке отыскался экземпляр «Малютки» за 1903 год, в домашних архивах – первоначальная рукопись «Елки», а по запросу Управления по охране авторских прав в ЦГАЛИ удалось найти документы о выплате гонорара. Дальше был суд, который М.А.Келлерман выиграл в пользу Раисы Адамовны. Все это заняло много месяцев, зато накануне 1941 года по радио объявили об исполнении песенки композитора Л.Бекмана «В лесу родилась елочка» на слова поэта Р.Кудашевой. Благодаря этому ей удавалось сводить концы с концами и при мизерной пенсии, а потом издать и другие свои детские стихи. С ее книжкой «Петушок» уже много лет спустя после смерти автора росла моя дочь.
Неутомимый исследователь детской литературы Владимир Глоцер успел встретиться с тетей Раей при жизни, разыскал все имевшиеся к тому времени документы и в биографическом словаре «Русские писатели. 1800 – 1917» напечатал о ней статью и даже поместил фотографию. Как раз тех времен, когда я ее помню.
Наше воображение не всегда уживается с упрямой памятью. Для меня Раиса Адамовна – всегда скучная тетя Рая с внешностью бабушки. Но вот, собирая материал для романа о русском интеллигенте Серебряного века, пережившем насквозь весь ХХ век, я забрался в глубину домашних архивов… Занятие, доложу вам, и сладостное, и горькое. Десятки неподписанных фотографий – и это все твоя родня, а кто изображен, где? Нет ответа. И спросить не у кого. Зато и находочки! Портрет Василия Васильевича Розанова с дарственной надписью моему родному дяде. Несколько его же гимназических фотографий, где запечатлен старший брат Марины Цветаевой Андрей. Копии отдал в музей Марины Ивановны, а одну, сделанную дядей Шурой: «Андрей Цветаев на велосипедной прогулке в Сокольниках» – даже в оригинале. И вот среди этих десятков семейных реликвий обнаруживаю фотографии сестер Гедройц 1907 года. Молодая элегантная дама с насмешкой гордых губ – тетя Рая. Княгиня. Современная техника позволяет так увеличить старый снимок, что выражение лица, еле заметное в оригинале, проясняется со всеми психологическими тонкостями.
Когда-то столетие казалось каким-то немыслимо огромным временны́м расстоянием. Сто лет Короленко, Чехову, Валентину Серову – целая пропасть отделяла мое поколение от тех юбиляров. А неслышное время подкатило – и вот: под новый 2004 год исполнилось ровно сто лет словам песенки «В лесу родилась елочка», вот-вот стукнет сто десять. И это никак не укладывается в голове у мальчика, пившего чай у тети Раи и нечаянно оскорбившего ее любимого кота.
Мальчик, посмотрись в зеркало! Твое собственное столетие ближе дня появления на свет.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?