Текст книги "Некроманты (сборник)"
Автор книги: Михаил Кликин
Жанр: Боевое фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Наталья Болдырева
Колдун
На чердаке было тихо.
С осени смолк дробный перебег мохнатых лап домового, даже ветер в печной трубе не завывал. Изредка поскрипывали обожженные морозом балки.
Дед Игнат приставил лестницу к настежь открытому лазу. Прежде чем взбираться наверх, присел на лавку – передохнуть. Изба была выстужена, и дыхание, слабыми облачками вырывавшееся изо рта, не согревало даже губ.
На столе, который Игнат вытянул на самую середку горницы, под линялой медвежьей шкурой спал Ванятка. Спал беспокойно – трясла лихоманка. Игнат повел ладонью, сметая с изголовья иней, почувствовал, как жарко и парно там, под шкурой. Еще с вечера малец, едва шевеля губами, шептал: «Холодно!» – жалясь на бивший его озноб. Под утро – забылся.
Игнат встал, долго, с трудом переставляя непослушные, навсегда окоченевшие ноги, взбирался по лестничке, пока наконец не сел в изнеможении на край лаза.
Рядом, занимая половину небольшого чердачка, стоял его, деда Игната, гроб.
Обеими руками взялся за крышку и, вздрогнув, отпустил тут же. Почудилось: тронуло теплом. Положил ладонь, чтоб убедиться – нет, все-таки показалось. Откинул крышку – толкнул и сам испугался, вымерзшее до сердцевины дерево чудом не раскололось вдоль бледных, едва заметных жилок, так… пошла длинная тонкая трещинка, да замерла, не добежав чуток – приподнял лежащий в головах треух. Под новой, ни разу не надеванной волчьей шапкой тускло желтела пригоршня жита.
Ту пригоршню можно было бы замочить, отварить, а на отваре да мясистых клубнях болотного рогоза замешать похлебку, добавлять в нее по ложке каши и тем протянуть хотя б неделю, до оттепели. Дед посидел еще, поджав губы и пересыпая крепкие продолговатые зернышки. Решился – перевернул треух и принялся собирать хлеб в него.
Кабы верил дед Игнат, что вернется посланный в деревню дурачок без имени, которого оставлял он «за старшого», когда уходил надолго в лес, – так не тронул бы заветную пригоршню, не оставил бы гроб пустым. Только, верно, загрызли дурачка волки, если не замела метель. А раз тронул Игнат горсть жита, пришлось и об остальном позаботиться.
Зерно смешал в чугунке со снегом да, совестясь, поставил к Ванятке, под шкуру – не шелохнулся малец, когда снаружи дохнуло студеным. Теперь предстояло встречать гостей. Игнат вышел в сенцы и взял рогатину, с которой по молодости ходил на того самого медведя, чья побитая молью шуба сберегала сейчас жар палимого лихорадкой тельца, отпугивала безносую оскаленной мордой. Сделал рогатину он когда-то сам, вырезал из подходящей ветки карагача, опалил, как положено, травками, прочитал заговор, и потому сейчас, стукнув концом об пол, с удовольствием почуял упругую дрожь доброго дерева.
Приотворил дверь – заскрипел лежалый, трехдневный снег, упал с козырька смерзшийся сугробик, разбился на три части у входа, брызнув в сенцы осколками. Игнат едва протиснулся в щель и, ломая рогатиной наст, пошел туда, где пряталась под снегом межа. Надо было выкопать, обозначить низенький межевой частокол. Долго ходил от одного столбика к другому, постукивая трижды по черному дереву и приговаривая: «Чур меня, Чур!» – пока не обошел избу кругом.
В сенцы вернулся закоченевший, повалился у порога и просидел так, не шелохнувшись, до полдня, пока не заиграл, ослепляя, искрами мерзлый наст. Игнат вздрогнул – уходило время и силы, а дел еще было невпроворот. Опираясь на рогатину, встал, прошел в горницу, кинул в печь полешек, огонь-травы сверху, ударил по кремню. Запылало ярко-голубым пламенем, занялось жарко. Кочергой сгреб тлеющие бледно-лиловым цветы в сторону. Потянувшись, снял с полатей связку петушиных гребешков – трёх кочетов дед Игнат зарезал еще по осени, – вздохнув, накинул связку на рогатину. Не бог весть какой оберег, да при малых силах и невеликая подмога не лишняя. Вынул из-под медвежьей шкуры чугунок, закопченным до черноты ухватом задвинул в печь и пошел по всем четырем углам, пока каша поспевает, молитвы читать – богам старым и новым.
Когда солнце малиновой кромкой коснулось верхушек сосен, дед откинул край шкуры, положил горящую голову внука себе на колени – мокрые волосы липли ко лбу, веки подрагивали – смочил бледные растрескавшиеся губы теплым взваром. Ванятка застонал, но сглотнул. Так и кормил, по чуточке, скатывая разваренное жито в шарики, закладывая в рот, пальцами прижимая язык к зубам, надавливая на тонкое дрожащее горло. Вспомнил, как лето целое ходили они с Ваняткой за птенцом козодоя, кормили так же вот, а тот давился, мотал глупой своей головой, выворачиваясь.
А за оконцем смеркалось. Дед Игнат накрыл чугунок рогожкой, обмотал плотно, поставил еще горячую кубышку в ноги мальцу, приговаривая: «То ты кашку грел, нехай она тебя погреет». Накинул страшную медвежью голову, спрятав Ванятку от глаз костлявой. А что придет она нынче – не сомневался. За окнами под чьими-то шагами хрустнул сминаемый наст.
Подхватив рогатину, вышел за дверь, толкнул было, да не смог захлопнуть – примерзла за день – под солнцем снег стаял, а к ночи схватился. Так и осталась чуть приоткрытой. Шагнул от порога, вглядываясь.
Пришел неупокойничек.
У чурок стоял Тимофей, что не возвернулся о позапрошлый год из города. Брехали, будто ушел от жены к полюбовнице… Брехали значит, псы шелудивые. Тимошку было жалко, шебутной парень, а веселый – лицо почернело, батогом разбитое, продавленное внутрь. Стоял тихо, не выл – на избу смотрел, на чердак. Крепко держал Чур нежить, хоть ни горячих углей, ни зерна, ни вина, ни меда не опустил дед Игнат в землю под чурбачки.
Солнце не вставало век, но как посерел лес, потянулся меж ветвями сизый, зябкий свет, дед Игнат ступил от приоткрытой двери, подошел к Тимошке – мороз глушил тяжкий дух, а все одно мерещился смрад могильный, – поглядел в черное лицо, нагнулся, постучал по чурбачку трижды и прошептал: «Чур меня, Чур!»
Весь день дед Игнат кормил Ванятку взваром, перебирал скарб в прогрызенном мышами ларе, выглядывал в окошко на каждый скрип подтаявшего снега. Покойник стоял у межи. В сумерках Игнат взял рогатину, вышел, встал перед дверью.
Лес, ночами похрустывающий, пощелкивающий мерзлыми ветками, ожил. В чаще сверкали голодные волчьи глаза. Ухватил рогатину крепче – звякнули бубенчики, нанизанные чередой на петушиную связку. Волков Чур не остановит, а волколаков – и подавно. Захотелось нагнуться, пригоршней снега умыть лицо, да лобастый серый зверь вышел из лесу, задрал морду, принюхиваясь. Редкая шерсть поднялась дыбом, оскалил пасть, повизгивая, и, прильнув к насту, прыгнул через межу, высоко. Принял его Игнат на рогатину, поднял как сноп, над головой запрокинул и стряхнул обратно – в голый подлесок. Заскулил, завизжал щенком подранок, пополз, размазывая вязкую кровь по твердому насту, а потом извернулся и цапнул себя, вырывая кишки из раны. Взвыла волколачья стая – прижимали к голове уши, приседали на жилистых лапах, прыгали туда, где запахло кровью.
Игнат отступил на шаг, в щербатый провал приоткрытой двери. Стая кольцом рассыпалась. Боялась рогатины, а когда бил концом о косяк – соловьем заливались на морозе бубенчики, – и вовсе отскакивала от ненавистного звона. Под утро принялся дед Игнат сбивать ледяную корку, державшую дверь. Волколаки бродили внутри межи, грызлись, поднимали морду по ветру, пробуя воздух – чуяли теплую человечью кровь и другой, смутный, щекочущий ноздри зов – скуля, утирали нос лапой. К рассвету Игнат отступил в сенцы и захлопнул дверь. Враз ударилось тяжко – посыпалась труха из щелей – заскреблось когтями. Задвинув засов, метнулся Игнат в избу, схватил бадейку студеной воды да плеснул под порог. Снаружи отступило, стихло. Дед Игнат держал дверь, пока не зашевелилась на столе медвежья шкура да не вынырнула из-под нее встрепанная макушка Ванятки.
За толстой бревенчатой стеной ходили, рыли то тут, то там сильными лапами – летел за окошком разгребаемый снег – кидались на дверь, да засов держал хорошо, и вода приморозила крепко. Потом вспрыгнуло на крышу, принялось терзать соломенную кровлю. Ванятка выглядывал из-под натянутой по глаза шкуры, прислушивался, а как начинало рвать и рычать – прятался.
К полудню ослабел Чур. Под мерными человечьими шагами заскрипел наст – заглянул в окошко неупокойничек. Ванятка заплакал, глядя на черное продавленное лицо да выклеванные вороньем глаза, дед Игнат подскочил, завесил окошко рушником. Сел на стол рядышком, обнял мальца, запел, покачиваясь:
Гуси-ле-е‑ебеди,
возьми-и‑ите меня,
понеси-и‑ите меня,
к отцу, к ма‑а-атери…
А в сумерках нежданно-негаданно смолкло. Чутко дремавший Ванятка поднял голову, поглядел на деда удивленно. Игнат отпустил внука, накрыл с головой шкурой, прошел в сенцы, придержал ладонью бубенчики и тихо взял рогатину, отступил на шаг. Заскулила, зарычала волколачья стая, да не рядом, а на опушке, и снова унялось. Послышались шаги близко, и вдруг трижды стукнуло в дверь.
– Отпирай, хозяева!
Онемел Игнат, промолчал в ответ. Тогда с той стороны дернуло сильно раз, другой, а на третий хрустнула ледяная корка, и распахнулась примерзшая дверь.
Богат был на госте кафтан: синего бархата, воротник стоячий, цветным шелком по борту расшитый, с лентой гарусной да серебряными бляшками по рукавам. Стынь на дворе, а душа – нараспашку. Рубаха белая грудь широкую закрывает, едва по швам не трещит, кудри черные вьются, глаза синие сверкают, только лицо, что твое полотно рубашечное, и губы – как у девки алые. Выронил Игнат рогатину, звякнули жалобно бубенчики. Ванятка не утерпел, скинул медвежью морду, уставился на гостя во все глаза.
– Вижу, выходил ученика мне? – засмеялся гость. – А где ж моя малая хоромина? Показывай, хозяин.
Подошел и рогатину поднял – будто не глядели острые концы грозно козой, будто не звенели воинственно бубенчики, будто не петушиные гребешки засушил дед Игнат, а василисковые – отдал в руки.
– А рогулю свою прибереги, три дня и три ночи гостить у тебя буду, внучка твоего учить. Последишь, чтоб… не шастали.
Игнат принял рогатину, повел гостя в горницу.
Ванятка сел на столе, заулыбался гостю веселому и красивому. Улыбнулся гость в ответ, потрепал по волосам, тронул щеку. Отшатнулся малец – схватился темный вихор инеем, побелела щека.
– Вот что, – подал голос Игнат, – ты мальца учи, так уж и быть, да не запугивай, а гроб… помоги спустить, один не выдюжу.
Открыли лаз, приставили лестницу, забрался Игнат в темень чердачную, присел – ноги вниз свесил – провел ладонью по светлому дереву. Не почудилось – нагрелась сосна, обласкала руки теплом. «Чур меня, Чур!» – прошептал Игнат, и засмеялся гость. Старик чертыхнулся, сплюнул через левое плечо трижды, ухватил гроб покрепче да спустил вниз, в ледяные ладони.
Гость поставил гроб на лавку, постучал по стенкам, приподнял крышку, покачал головой, на трещину глядя:
– Что ж, хозяин, домина у тебя с изъяном?
– Не любо – не бери, не навязываю.
Скинул гость кафтан свой бархатный, застелил ложе, примерился – да и улегся головой прям на треух Игнатовый. Обмерло сердце, дохнуло холодом, охнул дед Игнат. На опушке завыла, зашлась плачем волколачья стая.
– Деда, а чего он в гроб твой залез?! – закричал со стола Ванятка.
Повертел гость головой, укрылся полами.
– Крышку прикрой, изнутри на щель посмотреть хочу.
Дед Игнат взял крышку, ответил Ванятке, опуская:
– Мне теперь гроб не нужен вовсе, я теперь, внучек, век не помру. А хорошему человеку за доброе дело грех не отдать.
– Доброе дело? – Ванятка покосился на закрытый гроб. – Какое доброе дело, дедушка?
Постоял Игнат, посмотрел на крышку, помолчал.
– Не хотел тебя я, внучек, ремеслу своему учить… видно, чувствовал. Нашелся тебе наставник получше.
– Лучше тебя, деда? – недоверчиво протянул мальчонка.
В крышку стукнуло, донеслось глухо:
– Снимай. Делать нечего, дареному коню в зубы не смотрят, а в своей сермяжке никому не тяжко.
Игнат откинул крышку, прислонил к стенке. Молодцем выпрыгнул гость из гроба, вынул кафтан – раскинулись полы – да, надевая, руку левую и приподнял. Мелькнуло – прорвана рубаха, запеклось кровью меж ребер, прямо в самое сердце.
– Это за что ж тебя, родимый, так? – прищурился дед Игнат.
Зыркнул недобро, зубы оскалил:
– В чужой сорочке блох искать? Держись, вошь, своего тулупа. – Кивнул на дверь. – Иди лучше дом стеречь. Мне мое время дорого.
Схватил Игнат рогатину, постоял, да и вышел вон, только дверью хлопнул.
Снаружи потеплело, на мерзлый наст падал мокрый снег. На опушке, за межевой чертой резвились волколачьи дети, стоял Тимошка: и не различить было за метелицею – так далеко. Лучше всякого Чура держал колдун неупокойничков. Знатный колдун, не чета деревенскому знахарю. Горько вздохнул дед Игнат. Не было бы неурожая, голодной зимы да пустого гроба, без горсти жита, кабы послушали его деревенские. Если выйдут средь бела дня на небо солнце-батюшка да луна-матушка, добрый хлебопашец в поле не робит. А когда в сев разрешились до поры две бабы от бремени, одна – мальчонкой, другая – девкой, и вовсе рукой махнул, так и сказал: «Дурной год будет». И прогнали его деревенские, и его, и внучка Ванятку, и дурачка не пожалели: «Накаркал, старый!» – кричали.
Так прошел день до полночи в горьких думках. За дверью было тихо. Что там колдун чародеел-ворожил – ни половицы поскрипа, ни огонька всполоха. Только когда вышел на небо месяц, вдруг ёкнуло сердце, и поднялась волколачья стая, потянулась без опаски, в нахалку. Дед Игнат схватил рогатину, стукнул концом о дверной косяк. Зазвенели бубенчики, ощерилась стая. А кровь в жилах на бегу стынет. Покачнулся – закружилось под ногами небо, над головой зарычал зверь и прыгнул сверху вниз. Острые клыки пропороли тулуп. Игнат не почуял боли – кровь потекла водой, – схватил за горло, приподнял. Щелкнули зубы, хрипло заклокотало в глотке, сморщилась черная морда. Глядя в тускнеющие янтарные глаза, крепче сжимал Игнат хватку, пока не отпустил под ноги вялое тело. Прижимая уши, скуля и огрызаясь, стая рвала придушенного волколака, а Игнат, перехватив рогатину, замахнулся и как дубьем ударил по хребту одного, другого. Катился градом пот, а жара не было – разливался по груди могильный холод.
К полуночи, налакавшись собственной крови, стая отступила. Дед Игнат привалился к двери, осмотрелся. Почернел снег, но не осталось на нем ни мертвых, ни подранных, ни клочка шерсти из волколачьего бока. Откинул полу – рваная рана едва сочится сукровицей. Игнат застонал, опустился в черный снег и заплакал.
Поутру отпустило вдруг – потеплело на сердце, опалило болью разорванный бок. Заскулили, отбежали волколаки к опушке. Опершись на рогатину, Игнат поднялся на ноги, смахнул с глаз застывшие слезы, толкнул дверь – изнутри заперто. Поднял кулак да, поджав губы, и опустил. Обернулся, сломал рогатиной наст, расчистил снег, присел прямо у порога. А кровь по жилам бежит, рану огнем жжет – вон уж и на тулупе пятном наливается, проступает. Улыбнулся Игнат, потрогал пальцем – теплая, поднес к губам – солёная. Прикрыл глаза от снежного блеска. Почудилось – идет он с Ваняткой по летнему лесу, по сосновому бору, солнцем насквозь пронизанному, тропка узкая, меж стволами петляет – конца-края не видно. «Пить хочу!» – дергает Ванятка за рукав рубахи. «Кончилась водица, внучек!» – отвечает Игнат с хитрым прищуром. «Что же делать, дедушка?» – ясный взгляд, внимательный. «А посмотри вот». Берет Игнат тонкую веточку, обдирает от коры да кладет под сосну на муравейник, из рыжих сосновых иголочек сложенный. Смотрит Игнат, как бегут муравьи по прутику, по своим делам муравьиным, а Ванятка стоит, за плечо трясет, плачет: «Не спи, деда! Деда, не спи!»
Волколак вцепился в горло. Игнат захрипел, потянулся за рогатиной, другой рукой зашарил по поясу. Нащупал костяную рукоятку, выхватил нож железный да вонзил под левую лапу, в сердце. Ослабела волколачья хватка, и глянули вдруг на Игната человечьи глаза, упала на колени кудрявая светлая голова, разжались вцепившиеся в ворот пальцы. Игнат закричал, вскочил на ноги, увидал рогатину, к двери прислоненную, схватился было, да обжег ладони до волдырей, уронил в снег. А волколаки подбираются, смотрят жадно на тело у ног Игнатовых. Переступил через мертвеца, выставил нож. Поднялась шерсть на плешивых загривках, зарычала стая и припустила вдруг к опушке, будто и не спал сейчас колдун в гробу Игнатовом. Обернулся Игнат на дверь, вытер холодный пот со лба и сказал: «Спасибо, внучек, подсобил дедушке».
Снял тулуп – накинул на мертвеца, срам прикрыть. Повернул лицом к себе, закрыл ладонью голубые глаза, убрал со лба волосы, поглядел внимательно. Нет, не деревенский. Да только, может, парень этот – молодой еще – на деле во сто крат Игната старше. Сколько мучилась душа непокаянная? Сколько еще прострадает до Страшного суда? Игнат взял нож, отошел от двери в сторонку и принялся рыть могилу. Волдыри на руках полопались, кожу с ладоней содрал начисто, а ни капли крови не упало, не оросило мерзлую землю.
Волколаки до свету бродили вдоль межи, а на рассвете уж привычно екнуло сердце. Игнат поглядел на могилу – неглубока да белым свежим снежком выстелена. «Будет тебе заместо савана». Положил мертвеца на тулуп, руки в рукава продел, полы запахнул. Глянул – на боку пятно большое, бурое, а на груди его, Игната, ладони отпечатались. Посмотрел на руки – кровь едва сочится, а боли так и нет, как не было. Покачал головой. Ухватил за ворот, стянул в могилу. Хотел отходную прочитать – не смог. Сложил на груди руки, зашептал заговор, душу в теле запирающий. Подумал, снял нательный крест, приподнял мертвецу голову, надел да под тулуп спрятал: «Мне он теперь без надобности». Выбрался из могилы и принялся сгребать землю вниз, какой-никакой – насыпал холмик. Сходил за рогатиной – хоть палила руки, да не жгла уже – воткнул в ногах. Поднял голову – глядь, Тимошка стоит, на могилку таращится.
– Уходи, родимый. Не томи душу. Нету здесь тебе упокоения. – Посмотрел Игнат в черное продавленное лицо и пообещал: – Иди, сам скажу в городе, чтобы попы за упокой души твоей помолились, уходи только.
Постоял Тимошка да пошел прочь, пошатываясь. Игнат сел на холмик – грела его земля могильная, манила в материнские объятия.
На закате распахнулась дверь, вышел на порог колдун – кожа серая, губы синие, – поманил негнущимся пальцем, показал монетку медную. Подошел Игнат, заглянул было в горницу, да оскалил колдун кривые черные зубы – дохнуло изо рта гнилью, – прикрыл за спиной дверь.
– На, держи. – Сунул в руки денежку. – Внука твоего всему, что знал, выучил. Эта ночь для меня – последняя. Завтра тебе, может, крови захочется, ты зажми зубами копеечку – полегчает.
Поглядел Игнат в глаза синие – еще ясные да яркие – поклонился низко, до земли.
– Спаси тебя бог, добрый человек.
Усмехнулся колдун.
– Мужик за спасибо семь лет в батраках жил, а тебе за спасибо – весь век маяться. Пой молебен тому святому, который милует.
Развернулся, дверью хлопнул и засов задвинул.
Завыли волколаки на опушке жалобно, да поодиночке в лесу сгинули. Поглядел Игнат на себя: горло порвано, руки окровавлены, на боку рана черная. Сердце так редко стукает, будто и не бьется вовсе. Положил копеечку, как леденец за щеку, поплевал на ладони и пошел рыть другую могилу с первой рядом.
С утренней звездой в последний раз стукнуло сердце Игнатово и остановилось.
Сказывают, видали деревенские мальчишки, будто в оттепель ушел по дороге в город Игнатов внук Ванятка вместе с дурачком своим, обряженным в медвежью шкуру, подпоясанным вервием. А когда по весне пришли мужики к избушке знахаря, то увидали во дворе могилу его – с рогатиной взамен креста в ногах воткнутой. Чья вторая была могила – неведомо. Девять лет по кривой версте обходили гиблое место, пока не вернулся домой молодой колдун и не вырыл под окном могилу третью.
Александра Давыдова, Максим Тихомиров
К вопросу о сваях
А
1. Хильстерр
1650 год от Оранжевого огня
Караван с фабрики прибыл к полуночи.
Все вздохнули с видимым облегчением. Успели вовремя.
Шесть грузовых шагоходов мерной поступью, от которой содрогалась земля, притопали со стороны города. Корыта их кузовов были полны маленьких тел, стоящих плечом к плечу, тесно, не пошевелиться. Детишки и не пытались – только крутили из стороны в сторону большими головами, лупали выпученными глазенками и глупо улыбались слюнявыми ртами.
Борта кузовов обернулись аппарелями, и детишки тронулись по ним вниз, шеренга за шеренгой, как и стояли. Оранжеворясная братия организовала коридоры, вдоль которых пупсы потопали к котловану, выкопанному в форме пентакля – то, что надо для успешного строительства. Пересекающиеся линии звезды образованы множеством глубоких, в рост человека, лунок, слагающихся в пунктир. Пламя сотен факелов бросало багровые отсветы на дно огромной ямы, превращая тени во всполохи насыщенной черноты.
У края котлована детишек встречали заклад-мастера. Каждый отбирал нужное ему количество улыбчивых пупсов и вел за собой. Те жались к ногам мастеров и, словно стадо овечек, послушно семенили следом.
Мастера вели табунки детишек вдоль линий, останавливаясь у лунок. Каждый раз по их знаку один из улыбающихся глупышей спрыгивал вниз, в тесный колодец, и оставался стоять там, глядя в темное небо и шепеляво лепеча что-то себе под нос.
Следом за мастерами шли забойщики. При каждом был заступ. Земля летела в лунки лопата за лопатой – прямо в доверчиво распахнутые глаза. Детишки улыбались до самого конца, пока земля не скрывала их с головой.
Ровно в полночь луна зависла в зените. Облака, затянувшие было небо тяжелым пологом, враз расступились, и сияние чистого серебра залило весь мир. Факелы превратились в колючие искры злого огня, очертив контур огромной звезды, и тогда забойщики двинулись вспять по своим маршрутам.
Длинное древко, испещренное вязью рун, упиралось острием в шевелящуюся земляную насыпь над лунками. Мерно взлетал к небу тяжелый деревянный молот – и опускался: раз, два и три, вбивая древко в почву на треть длины. Рыхлая земля вскипала на мгновение короткой дрожью агонии – и успокаивалась. Когда забойщик с усилием вырывал кол, в темное небо коротко ударял фонтан – черный, густой, тяжко рассыпающийся жирной капелью брызг, щедро орошая землю.
Забойщик шел к следующей лунке.
Все заняло считаные минуты – люд на строительство набирали бывалый.
Когда замерла земля над последней лункой и забойщики выбрались на край котлована, грандмейстер подал знак бетонщикам. Потоки жидкого серого камня хлынули в установленные по тем же линиям опалубки, заполняя их до самого верха.
Фундамент вышел на славу.
2. Из писем Кольвера Войлеса, путешественника
1750 год от О.о., семрица, лэ
Милая Дженни!
Наконец есть минутка, чтобы написать тебе пару строк!
Бумаги у портье не допросишься, лишь в обмен на монетку выделил мне половину листка. А искать канцелярскую лавочку – мне терпения не хватит, когда можно сию же секунду начать тебе письмо. Пусть и короткое. Обещаю, следующее будет длиннее.
Дорога до Хильстерра была на редкость утомительной. Не могу сказать, что мне тяжелее далось – пыль, жара или бесконечные унылые пейзажи. Представь себе: серая степь без единого деревца или куста, только перекати-поле и грязно-белые ветряки. Никакого сравнения с нашими любимыми зелеными холмами.
Гостиница здесь неплохая: комната мне досталась маленькая, но уютная. Матрас мягкий, таркаранов не видать (надеюсь, к ночи не вылезут – не хотелось бы подвешивать съестное к потолочной балке), окно открывается почти без скрипа.
Думаю, что проведу здесь недельку. Буду сидеть с газетой у камина, бродить по улицам и отвыкать от дорожной тряски.
Ну вот, лист и кончается.
Целую без счету и обнимаю. Как я соскучился уже, милая Дженни.
Твой Коль.
* * *
1750 год от О.о., семрица, лэ
Здравие тебе, Фай.
Начну с наболевшего. Маскировка под обычного туриста обошлась мне в лишнюю неделю пути. Пассажирские дилижансы ходят медленнее улитвей. Неудивительно – возницы ленивы настолько, что я с трудом сдержался, чтобы не раскрыть себя, потребовав служебный транспорт. Его бы мне, конечно, выделили… Но жители этой провинции, как я успел заметить, с большой опаской глядят на госслугов, а уж тем более – из столицы.
У меня есть всего неделя времени на расследование, потом уйдет последний дирижабль до озера Гин в этом месвесте, следующий – только через шесть несемрель. За это время я успею привыкнуть к местному диалекту с присвистом сквозь зубы, буду ходить осторожной походкой, каждую секунду ожидая землетрясения (кстати, сегодня толчки были уже трижды), и научусь кланяться встречным оранжевым братьям. Боюсь, тогда Дженни меня не узнает и не пустит на порог.
К делу: назначил встречу с владельцем одного из строительных цехов. Притворюсь любителем архитектуры, который скупает себе дома во всех провинциях Каммера.
Завтра отпишусь по результатам.
Кольвер.
3. Голоса в темноте
«Эй, младцаны да младчане, гляньте-ка! Да гляньте, говорю, хорош дремать! Проспите так жизнь всю и не увидите ничего!»
«Уже проспали… Какая ж это жизнь?»
«Не ворчи, Доттен. Что, опять ребра мозжат? Эт к непогоде. Мож, дождь пыль прибьет? Да все одно нехорошо – от дождя потом плесень, а где плесень, там таркараны. А их и так полным-полно… Что там у тебя, Войт? Чего всполошился и других всполошил? Раз на улице крайний, так все можно, что ли? Мал еще…»
«Да что ты, Майр, право… Я не со зла да без умысла же…»
«Что без умысла, мне ведомо. Вот с мое постоишь, разговоров людских понаслушаешься, да товарищей, что постарше, – тогда, мож, умысел у тебя и образуется какой-никакой. А пока – говори, что там, раз уж поднял».
«Да я ж так… Путешественник давешний идет, домой, должно быть. Думал, может, интересно кому… Новый, как-никак, человек. Такие не каждый месвест появляются. Слышь, Бойрон? Готовь ему норку, ха-ха-ха!»
«Чего?»
«Тебе говорю! Во, смотри, смотри, возвращается твой чудной!»
«Чего это он мой-то?»
«Твой, конечно, чей еще? К тебе же заселился, нет разве?»
«Ну, ко мне. Но с чего бы ему моим быть? Он сам по себе, я сам по себе. Как иначе?»
«Неправда твоя. Не бывает так, чтобы они – сами по себе были, и мы тоже – сами… Они от нас зависят, а мы им обязаны до скончания времен. Не согласен?»
«Согласен, отчего ж не согласен. Только все одно – никакие они не свои».
«Чего его слушать? Он же сирота. Сиротой был, сиротой и останется. Кто ж виноват, что ему гостиница досталась? Никто. А понятия у него никакого. О своих вон пускай Ламмель с Анкене и остальными расскажут. Сколько квартир, столько и своих, а то и поболе».
«Ежели о своих говорить, то свои – это Катти Лайме и ее старенькие родители, и бабушка ее, совсем древняя, столько не живут…»
«…или вон толстяк-пекарь, который мелкой мучной пылью весь дом запылил да корицей провонял, да с женой со своей, тоже толстой и вечно в муке…»
«…или госпожа адвокатесса из номера тринадцатого, у самого сердца…»
«…на людях она строгая и колкая, как битый лед…»
«…а внутри, в тепле, среди своих полосатов, с кружкой травяного чая, словно как будто бы оттаивает, глядит на спицы, песенки деревенские поет тихонько под нос да петли считает…»
«Вот! Вот это – свои. А те, что у тебя, Бойрон, останавливаются – кто переночевать ночку да с девкой потискаться, кто по государеву делу или вовсе не пойми зачем, как этот вот франт… Не успевают они своими стать, потому что им съезжать скоро – кому через день, кому через два, кому через неделю…»
«Отстань, Майр. Без тебя тошно».
В
1. Хильстерр
1720 год от О.о.
Путник был запорошен пылью местных разбитых дорог, и пылью имперского тракта, и пылью Огонь знает еще каких путей-перепутиц великой Империи. Был он немолод уже, а может, просто притомился с дороги. Длинный, до пят, плащ обвис на сутулой спине, поля шляпы легли на плечи. Глаза тускло светились в тени под шляпой – безразличные и смертельно усталые. Ждал смиренно у врат обители, держал за руку ребенка.
Девочка – некрасивая, разноглазенькая, с паклей нечесаных волос, во все стороны торчавших из-под уродливого чепца, – оглядывалась, раскрыв широко немалый рот. Слюна тянулась ниточкой на нечистый с дороги кружевной воротничок. Платьице поизмялось и изорвалось. Время от времени девочка дергала мужчину за руку и начинала лопотать что-то совсем непонятное, не то в тревоге, не то в недоумении. Иногда улыбалась щербато – зубов не хватало, и видно было, как сквозь розовую плоть десен прорезываются остренькие молодые клычки.
Братья появились из потайных калиток – справа и слева от портала выскользнули тонкие тени: горел закатный оранж сутан, бритые черепа блестели, как натертые жиром. Вежливо улыбнулись – разом, одновременно. Протянули руки ладонями вверх – суставы бугрятся узлами, пальцы тонки, как ветви кустарника, который в изобилии растет вокруг скита. Пальцы чуть шевельнулись – словно ветер пролетел мимо и колыхнул их мельком, мимоходом, на лету. Ладони хотели даров.
И получили их.
В одну смуглую ладонь лег, звякнув металлом, тугой кошель. В другую – крошечная шестипалая ручонка с кружевной манжетой на запястье. Девочка ахнула, взглянула вслед стремительно уходящему спутнику. Крикнула зверенышем – тоненько, без слов, надрывом – и рванулась вдогонку из рук братьев. Но те держали крепко – им не впервой было так держать.
Выла страшненькая девочка, захлебываясь слезами, до тех пор, пока не хлопнула дверца дилижанса и не стукнули о спекшуюся в камень глину цопыта упряжных. Потом твердые, как дерево, ладони бережно утерли слезы и повлекли за собой – мягко и настойчиво – в раскрывшие створки ворота.
Там, во дворе, ждали остальные, улыбаясь честно, широко и щербато сотней мокрых ртов. Они протянули ей навстречу руки, и девочка улыбнулась им в ответ.
За ее спиной неслышно закрылись ворота, отрезая прошлое – навсегда.
2. Из писем Кольвера Войлеса, путешественника
1750 год от О.о., вайнес, лэ
Милая Дженни!
Бродил сегодня по Хильстерру. Стер ноги, зато приобрел несколько серебристых оттисков на стекле – тонкая работа, чудные городские виды – дворец правителя и храм. Надеюсь, тебе понравится. Теперь бы только довезти, не разбив.
К сожалению, жилые дома здесь мрачные. Тебе бы они не понравились.
Серые громадины с бетонными ребрами по фасаду, брр. На них и смотреть-то неуютно, не то что жить внутри.
Гостиница спроектирована так же, но хотя бы отделана камнем теплых тонов – видимо, чтобы приезжие селились без дрожи. И на том спасибо.
На улицах шумно даже вечером, когда прохожих почти нет. Постоянный гул, шорох. Скрип – должно быть, рядом проходит дорога для грузового транспорта. Не получается посидеть в тишине и сосредоточиться.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?