Текст книги "Голая пионерка"
Автор книги: Михаил Кононов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Скоро тебе уж вырастать пора. Тело нагуливать, матереть. Немца сломаем – замуж тебя выдадим. За генерала с лампасами! Только и заботы тебе будет – анчоусы лопать да рыжих рожать сыновей, всем нам на радость, вечным однополчанам. Чтобы и в следующую войну, в Третью, даст Бог, мировую, а там уж, может, и в Пятую, было кому постоять за Россию, – храни ее Пречистая Дева, святую нашу шалаву. Дави, доча, ухо, отсыпайся, родная, впрок, – во славу Родины нашей и скорой победы!…» А Муху и уговаривать не надо.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В которой Муха теперь Чайка, причем летает без крыльев и винта, под личным командованием генерала Зукова.
Лишь головку свою забубенную на сидор жесткий уложит, калачом свернется под ватником, коленочки остренькие к животу подожмет, – сразу же закатятся в забытье синие ледяные глаза. И почти тотчас же отбывает славный боец Мухина Мария, верная маленькая жена полка, смерти своей невеста светлая, – вылетает она в ночной рейд по маршруту, проложенному генералом Зуковым и утвержденному, разумеется, в ставке Верховного Главнокомандующего, в Кремле. Не исключено, между прочим, что и Сам подпись поставил, ознакомившись с планом секретной операции «Конец Дракона». А если он и разрабатывал? Ой, лучше не думать!
Началось это с ней в полночь, в позапрошлом году, в августе, на волейбольной площадке, когда засмеялась Муха, видя освещенную фарами генеральской «эмки» простреленную спину Севки Горяева. Она до сих пор помнит: смеялась тогда не по глупости, а от самого настоящего человеческого счастья, причем глубоко личного, – встретившись вдруг взглядом с великим человеком и вмиг поняв, что будущая ее через секунду смерть навеки сольет ее собственную солдатскую душу с его, тоже солдатской фактически, хотя как будто и генеральской. Ведь если и у него на глазах теперь слезы, то и ему не забыть вовек, как золотом оранжевым в свете фар отливает Севкина кровь на земле, – лужицей, не впитываясь стоит, словно бы призывая пролить на эту же вытоптанную землю волейбольной площадки кровь врага, лишь она погасит, уймет и желтые блики багряного озерца, и слез багровые искры в уголках генеральских глаз, синих, как у Мухи. Она засмеялась, упала и умерла. А когда через сутки очнулась, заплакала и уснула, как будто уже спокойно, в землянке подобравшего ее Лукича, не догадывалась еще, что отныне сны ее – не просто сны, а тоже, выходит, служба, да притом еще более важная и почетная, чем наяву.
И вот уже второй год, чуть не каждую ночь, всякий раз по-прежнему, как впервые, с удивленьем и кратким страхом, поднимается невесомая бестелесная девочка Чайка, обнаженная начисто, однако почти невидимая для себя самой, а для других людей и подавно, – зыбкая, как ночное ее дыханье. Бесшумно и без усилий всплывает она над уснувшей тяжелой плотью бедной своей сестры Мухи. С благодарностью тронет Чайка прозрачными пальцами обожженные куцые ресницы храпящего сторожа своего, блаженного Лукича, погладит голубоватой ладошкой мягкое сквозное сиянье вокруг его мудрой лысины, – как на иконе, – столь яркое в ночи ее полетов, что виден каждый сучок на бревенчатой стене в изголовье святого старца. Иной раз, когда он уж больно пьян, опасается Чайка, не сгорела б в огне святости вся его голова вместе с добрыми мыслями: пламя над плешкой попыхивает лиловыми бликами, излетают из лысой макушки и буравят стену навылет черные стрелы с багровыми вьющимися хвостами. Пожалеет его легкая летучая Чайка, и, вышнею волей влекомая, мимо завешенного плащ-палаткой входа, отчего-то запретного для нее в ночи полетов, тихо юркнет она вслед за струйкой воздуха сквозь дырочки чугунной дверцы в жар протопленной Лукичом печурки, ни огня не боясь и не чуя, ни заботы не ведая о тайных своих путях. Через печку – так через печку, начальству-то, конечно, видней, кому как и когда соблюдать конспирацию, выходя незаметно в секретный рейд.
Под черными закопченными сводами печки – полумрак и тайна. Как в знаменитых пещерах саблинских – в поход ходили с Володей, пионерским вожатым, в первый день летних каникул сорокового года. С единственной свечкой на весь отряд, нарочно с одной, чтобы опасней было. Под своды вошли – сразу же Мухе вцепилась в волосы летучая мышь, между прочим. Все завидовали, буквально! А крошечному колготящемуся дракончику наперебой совали и сервелат, и семечки, и черные липкие дробинки паюсной противной икры: ее почему-то взрослые обожают, так, может, он взрослый? А Сенька Егоров пытался его даже крем-содой поить с чайной ложки. Мышонок отфыркивался, вертя ушастой головкой, пищал и корячился, сморщенный весь, как старичок. В круглых выпуклых глазищах летчика, влажных, как черный лед, видела Муха свое крошечное лицо, освещенное свечкой, – белые волосы и красный галстук. А Володя объяснил, что летучие мыши от света сразу слепнут, наука доказала, надо, мол, ее отпустить. «Отпустить, отпустить! – Липучкина закричала. – У него, наверное, дети!» Володя забрал ослепшего летуна и понес вглубь пещеры. Весь отряд, конечно, потянулся за ним. Тут мыши крылатые на пионеров как посыпались! Градом, буквально. Серыми стремительными комочками выносились они из мрака, и сырой воздух дрожал возле глаз полуослепшей Мухи, щекотал уши и шею. Огромные тени скакали по стенам. Кто-то выронил котомку с брякнувшей о камень кружкой, а Светка Липучкина присела на корточки и обняла Муху за коленки. Муха тогда сказала громко, чтобы не было страшно в пещере: «А у мышей летучих тоже, получается, коллективизм – вот здорово!… И честь отряда у них на высоте – точно?» – «Молодчина ты все-таки, Мухина! – Володя крепко, по-дружески обнял ее за плечи, да еще и по шее голой погладил. – С классовых позиций на дело смотришь! Зрелость проявляешь!… А может, кому страшно, а? Тимуровцы! Признайтесь, товарищи! За это я никого из отряда не исключу – если честно признаетесь, конечно…» Муха дышать перестала. А Липучкина там, внизу, впилась ногтями ей в ногу и укусила за коленку. Тогда Володя вдруг – фук! – свечку потушил! Мухе представилось во мраке, что все летучие мыши пещеры сейчас же, сию минуту набросятся на нее со всех сторон, – и в волосы вцепятся, и в уши, за ноздри схватят цепкими своими крючочками на крыльях, пальчиками, коготками, остренькими бессовестными зубками, карабкаться начнут, царапаться, вгрызаться, пищать, а там и в уши ей заберутся, как есть с колючими своими, перепончатыми драконьими крыльями, – как сама она вперлась без приглашения в зловещую их пещеру с барабаном красным через плечо. Сенька Егоров уронил бутылку крем-соды, и она об камень, конечно, кокнулась, Мухе на голые ноги брызнуло щекотно, она вздрогнула вся. И горло ее как-то так, вроде, само запело вдруг во всю мочь: «Взвейтесь кострами, синие ночи!…» Все, конечно, сразу же подхватили. Не совсем, правда, сразу: «Клич пионера – всегда будь готов!» Так стояли в темноте и пели. Из пещеры на свет вышли – Володя взял Муху за плечо и сказал тихо: «Председателем отряда будешь! Товарищи, думаю, поддержат твою кандидатуру. Я к тебе, Мухина, присматриваюсь давно». И галстук на груди ее поправил. Аккуратно так разгладил концы, плотно – как утюгом. Даже щекотно стало внутри – то ли от радости, то ли снова от страха. А может, и от стыда. Муха первая в классе стала носить лифчик и очень стеснялась своей выпятившейся вдруг груди: совершенно лишнее это, во-первых, мешает, а во-вторых, стыдно перед мальчишками, другая как будто стала, а каждому ведь не станешь доводить, что какая была, такая и осталась, никакого фактически отношения к бугоркам этим дурацким не имеет она и не собирается даже иметь – мерсите вас с кисточкой за такой подарок!…
И теперь в печурке, уменьшенная для конспирации неведомой силой по приказу генерала Зукова, проплывая над толстенными обугленными бревнами обыкновенных поленьев, над бликами и
пятнами утихающего жара, вспоминала Муха ту гордость свою, и стыд, и перепуганного мышонка с перепончатыми драконьими крыльями сказочного красивого зла, и темень нависшей пещеры, где пела, чтоб не зареветь, про костры пионерских ночей, вспоминала пламя огарка, тени на стенах. Сейчас бы, должно быть, пещера драконья показалась ей маленькой и нестрашной. А вот в печке, оказывается, так просторно, уютно, что вдруг подумаешь даже: хорошо бы пожить здесь, отдохнуть. Книжку почитать – Джека Лондона или Жюль-Верна. Света от углей будет вполне достаточно, и причем никакая бомбежка в этом железном блиндажике нипочем. Но задание прежде всего. Есть слово такое – «надо»! – слыхали? Или забыла, Мухина? Давай, не дури, чудачка, успеешь еще наотдыхаться, когда доложишь, как полагается, генералу Зукову: «Ваше приказание выполнено! Красная Армия победила!…»
А пока – струясь и свиваясь с последним угарным дымком над синеющими угольками, – прямиком в дырку под сводом. И, скользнув ужом по длинной коленчатой закопченной трубе, – словно вытискиваясь наконец из последнего жесткого покрова, наколдованной шкуры лягушачьей, – вырывается Чайка в голое, распахнутое до горизонтов пространство. Редкие первые звезды глядят на Муху восхищенно, как котята. Теперь вся она – как вдох без выдоха. И не нужно прощенному сердцу дрожать и сжиматься, давая болезненную, бесталанную жизнь военному телу, – нет у нее сердца. Вот бы и наяву так, а?
Сначала низенько-низенько, над самой травой. На лету вбирая без дыханья, одним только доверием, сытный запах зрелых соцветий зверобоя, и мяты, и таволги, и чистотела, – ведь каждый цветок обращает к летучей деве свой венчик с малым сияньем радужного аромата: силой тайной своей спешит поделиться, чудак-человек, – на благо общего доброго дела. Плывет, струится, перетекает над травами лазоревое долгое облачко, – через ложбинку перед огневым рубежом, где застоялось без ветра последнее душистое тепло минувшего дня. Не осязая без тела и кожи теплоту, дева-облачко видит в своем заколдованном сне зато все ярче текучие пятна, расходящиеся кругами волны, тонкие вьющиеся волокна запахов. Искрится на кочках пижма – россыпь медных начищенных пуговиц, рассылающих на все стороны стремительные зеленые иглы. Сияет серебристое облачко над кустом прохладных росистых ромашек. Стеной восходит вал голубого густого пламени над полянкой с высокими розовыми фонтанчиками иван-чая. Тонкая зеленоватая радуга висит над белым зонтиком сныти. Густая палевая дрема клубится над камышами мелкого болотца. И всякий всплеск легкого, бестревожного мирного света, любая слабая и мгновенная искорка малой радуги над цветами и травами отдает пролетающей деве долю своей силы, снаряжает ее на бой.
Если токи глубинных вод притягивают ее к самой земле, то различает дева сквозь глину и камни в глубине бесцветный медлительный подземный ручей – ясно слышит прохладный голубоватый звон. Извилистые ветви потока, пронося серебряный блеск между подпочвенных валунов и синих глиняных глыб, поднимаются на поверхность родниками, питая болото и речку, огибающую фронт полка с левого фланга. А глубже, сквозь каменистый пласт слежавшейся глины, едва ощутимо пробивается искрами жар земных недр. Словно бы и за глубью глубин, во веки веков не сгорая, источают багрянец и пурпур гигантские поленья в печи колдуна-великана. А может, и сам сатана раздувает костры под котлами в пещерах ада – жуткое дело! Нет, лучше не заглядывать туда. Конечно, и дьявола нет на свете, если бога не существует, но все-таки, все же, на всякий пожарный случай…
Чайка летит и видит дыханье каждого ириса на болоте, каждого серебристого колокольчика с резными фестончатыми краями, повисшего на своем тонком, как нитка, извилистом стебельке. Видит и слышит звон и шелест подземных вод, и вздохи спящих в кустах синиц, и недовольное фырканье крота, – вот шахтер
мировой, видали? – по-стахановски, в ночную смену пробивает себе новый ход из норы на поверхность, где мелкие ягоды земляники, как будто россыпь искр от потушенной папироски, – не разглядела бы Муха днем в густой траве, никогда б не нашла. Только ночью в полете и видишь, какое все на самом деле на земле яркое, изнутри светится, – разве что камни да сама земля, почва темнеют глухо, слепо и молчаливо. Осталась бы навсегда в этом прозрачном мире, среди сквозных радуг, нежных сияний, искристых бликов, – но ведь такое можно видеть и чувствовать только во сне, а днем, наяву, не положено. А с собой ведь из сна ничего не прихватишь, еще в детстве поняла. Вот и поглядываешь весь день на солнце, торопишь его к закату, чтобы скорей началась настоящая нормальная жизнь, где тебе всякий цветок рад, и почетная секретная служба…
Багровое небо на западе. Оранжевые облака – новогодних мандаринных корок гирлянды. И уже закипает, как пузырьки газированной воды, уже вот-вот разверзнется в ней восторг невместимой высоты. Но почему-то все же непременно каждый раз хочется пролететь напоследок перед рубежом, – то ли попрощаться со своими на всякий пожарный случай, то ли еще раз убедиться, что и вправду Чайка – невидимка, что сон ее не подведет и на этот раз, вынесет, выведет куда следует, – на прямой боевой курс. И на бреющем, как говорится, полете скользнет Чайка, едва не задевая рыхлый бруствер свежевыкопанной траншеи с пулеметными гнездами на флангах, где дежурят продрогшие от ночной росы Санька Горяев с Федором Шумским, рыжий Олежка, да Музюкин Степан Фомич, да Колыванов и Старостин, неразлучная парочка. Покуривают в рукав, булькают припасенными фляжками. У Старостина, труса известного, свет над макушкой уже такой реденький, такой тусклый и дымный, что и разглядишь-то его еле-еле. Да и то сказать, спасибо, что так-то, наполовину хотя бы жив от страху, – исключительно благодаря глотку из фляжки. Он пробку завинчивает, а свеченьице над его пилоткой уже съеживается, тускнеет, вот-вот замрет окончательно. Недолго, видно, осталось Старостину гулять по земле, видела таких тусклых сколько раз, что у нас, что у немцев, одинаковые они – обреченные. Ишь как слетаются, откуда ни возьмись, на слабенький, жалобный свет его плоти черные змеящиеся стрелки, – в голову колют бедного, а он и не чует, – в макушку самую, смерти указывают цель. Ей-то, смерти-то, тоже, видно, предел свой отмерен и установлен порядок, всех и каждого подряд забирать – это какая же получится война? А Старостин уж вторую неделю мается, приметила, вот и жмется плотней к Колыванову, а раньше за Серегой Рысевым как привязанный бегал, добился своего, паразит, навел свою смерть на приятеля. Неужели и Колыванова сдаст? То спиной норовит к спине его широкой прислониться, то приобнять его как бы в шутку. У Колыванова-то, слава богу, и над башкой чуть ли не солнце индивидуальное восходит, и все его мощное тело такой издает багряный жар, – на всю роту, небось, хватило бы, а не одного только Старостина обогреть перед смертью неминучей. Вот так бы, наверное, и Вальтер Иванович светился, если бы жив был. И был бы он, конечно, как Колыванов, кавалер ордена Красного Знамени, а то, может, и вовсе Герой…
И, пролетая над головой Колыванова, Чайка не может сдержаться. Как бы невзначай, для самой себя незаметно, самым кончиком невидимого своего мизинца касается она упругой малиновой волны у плеча Колыванова. Легкий мгновенный ожог, как на трамплине, подбрасывает Чайку вверх. Спасибо, Вась! Извини, конечно, что без спросу. Был бы ты офицером, – знала бы, чем долг отдать твоему щедрому телу…
А вон Санька Горяев, светлячок зелененький, голову запрокинул, первые звезды считает. Глаза его не видят прозрачную вышнюю Чайку, и она, задерживаясь над ним, не старается унимать свой неслышимый хохот, – страшно глупой кажется ей знакомая физия Саньки, который не может ее, чудак, разглядеть на расстоянии штыкового удара. Прильнув щекою к его щеке и отпрянув, Чайка по носу его щелкнет, фыркнет ему в лицо, убедившись, что глух Санька и бесчувственен к ее ласковым шалостям. Потормошит еще его за руку, дунет в ухо ему, перекувырнется в воздухе над ним и Олежкой, оставляя лазоревый искристый тающий шлейф, для них незаметный, и, окончательно разрезвясь, пролетает насквозь через их животы, сквозь высокий бруствер траншеи, – ну прямо юлой вертясь, изнемогая уже от блаженства, буквально. Свободна! Совсем, окончательно свободна! Да пошли вы все в жопу!…
Знает Чайка, что не видит еще недисциплинированных ее шуток генерал Зуков, не попала пока в поле зрения, – и не слышит он ни смеха ее беззвучного, ни ругательств, ни тайных мыслей. Хотя скоро, как только запеленгует ее в полете стальной его голос, вся она вздрогнет по стойке «смирно», досадуя, что каблуками не щелкнуть, нет каблуков. Да что ж это все-таки за рация-то у него, бляха-муха? Без антенны даже каждый приказ слышно. И чем, кстати, сама Чайка голос его принимает в полете? Ухом? Так ведь нет же у нее ни одного хотя бы уха, товарищи!
А пока, ни стыда, ни досады не чувствуя, пролетит она, ничьей власти еще не подвластная, и над оврагом, и над речкой, и над редким березовым леском, куда ходила, вроде, позавчера «за черничкой» с каким-то длинным, как зенитка, худым и жестким, – да будто бы и не она вспоминает, как давила на голый живот пряжка его нового необмятого ремня. Нет, не с ней это было, а с той, замертво спящей в землянке Мухой, – спящей с белым бескровным лицом и вспаренным от земляной сырости телом, скрипя зубами, тяжко перемалывая заново во сне привычный морок своей неподъемной службы-дружбы.
Выше, выше! Генерал Зуков уже, наверно, настроил аппаратуру! Скорее дальше и выше – на запад! Оранжевые, с мохнатой лиловой шерстью на брюхе, там стоят облака. Неподвижные, как аэростаты. Мягко розовый, со слабым зеленым отсветом поверху, закат не может ни сжечь их, ни прорвать. Он задыхается под ними и гаснет, затопляемый сверху сиреневым холодом августовской ночи. Но чувствует, торжествуя, Чайка, как полет ее становится ровен и неудержим. Не в одиночку бы вот летать-то, а с Вальтером Ивановичем на пару, а? Эх, бляха-муха!
Над деревней Шисяево, занятой немцами, – там еще не ждет Муху никакой смерш, а уцелевшие стекла избенок бойко посверкивают золотыми вспышками, отражая краснознаменный закат. И трудно поверить, что в советских сознательных рубленых избах, крытых жухлою мирной дранкой, спят вперемежку с оккупированными колхозниками белобрысые долговязые гансы в белых бабьих трусиках каждый, – гогочки высшей марки! Ведь это же до какой степени последнего человеческого падения обработал безмозглый Гитлер свое здоровое ядро немецкого рабочего пролетариата – совершенно отбито у людей даже самое простое классовое чутье, напрочь, буквально! Дрыхнут без задних ног самым бессовестным образом – в двух шагах от живых строителей передового социализма. Вон старик со старухой на печурке угрелись, а эти по лавкам да на полу, – Чайке-то ведь и сквозь крышу легко смотреть, как сквозь землю. И, что характерно, ни в одном индюке белобрысом не просыпается почему-то нормальная угнетенная солидарность с передовой и поголовно почти грамотной советской деревенщиной. Ни один, буквально, не вскочит, не кинется, к чертовой матери, с такими же русскими братьями из беднейшего крестьянства брататься в темпе, пока не поздно, – ни один, даже не верится, вот до чего уже дошло! Да бляха-муха, уж давно бы на вашем фашистском месте стянула б с себя трусы, – чем не белый флаг?! – да и сдала бы свои автоматы дурацкие деду с бабкой. Кто же вам мешает, товарищи дорогие? Кто не дает инициативу разумную проявить? Да тут же, в избенке, не зажигая даже для конспирации керосиновую лампу, провернули бы на скорую руку собрание объединенной советско-фашистской партячейки, под председательством, к примеру, той же бабульки, – коммунисты ведь вы в душе, все как один, насильно вас Гитлер оболванил и на фронт погнал, нам-то все про вас известно, не бойтесь. Ну и постановили бы единогласно: офицеров своих, которые особо заядлые и станут голосовать против, – тех к стенке, воздержавшихся же коллектив может взять на поруки для дальнейшего перевоспитания в духе преданности. Но это уже, правда, строго индивидуально, исключительно по желанию масс, если патронов не хватает или, может, особо сознательный был товарищ, старался себя с положительной стороны проявить с самого начала войны, агитировал против Гитлера, как полагается, а пока суд да дело, вредил своим чем мог: эшелоны там всякие с боеприпасами под откос пускал как можно чаще, склады взрывал, кошек дохлых в колодцы немецкие подбрасывал и прочее, – ведь много же сознательных коммунистов в немецкой армии, у каждого душа к настоящему делу рвется. Вот и сохранили бы жизнь некоторым из них – особо активным. Да, не откладывая это дело в долгий ящик, построил бы всех дедулька скоренько в колонну по два, парами, немец с русским, как в детском садике мальчишку с девочкой ставят обязательно, потому как веры им, сволочам, нет и надо его, гада, на прицеле держать постоянно, на всякий пожарный случай, не зря ведь Сталин сказал: «Доверяй – но проверяй!» Ну и форсированным маршем, прямиком через огороды, речку – вброд, дедульку только с бабкой взять на закорки, не забыть, чтоб не сплыли ненароком по течению, дерьмо доисторическое, – а там и до леса территориально рукой подать, а в лесу, конечно, партизаны сидят под каждым кустом, очень в пополнении нуждаются. Только агитаторов штук пять разослать по окрестным деревням – ускорить рост классового сознания и дальнейшую мобилизацию в наши стальные ряды. А лучше даже не канителиться, не рыскать по лесу полгода, пока на партизанский лагерь наткнешься. Какой из немца партизан? Ганс порядок любит, удобства, на голодном пайке да без дела фактически почти постоянно он в партизанах долго не выдержит: то боеприпасов ему подавай, то тушенки. Не могут они как люди воевать – скромно. Нет, ты гансу сейчас же обеспечь войну мирового масштаба, не меньше, это как минимум. Ну, а раз такие настроения, взяли бы, да в первую попавшуюся часть Красной Армии всем бы миром и влились, хотя бы даже в нашу пулеметную роту, – большому кораблю большое плаванье, как Сталин писал. Приняли бы как родных, будьте уверочки! Дедульку бы сразу к награде представили, бабке – корову, конечно, хряка. Так в чем же дело? Товарищи немецкие рабочие, к вам обращаются, кажется! Спят. Да проснитесь вы, родные! Оглянитесь вокруг, бляха-муха! Неужели же вы не хотите жить зажиточно и безбедно, как наши колхозники? Ведь все дала крестьянину советская власть, все, буквально! И теленок тебе в каждой избе фактически, – вон он под лавкой соломой хрумкает, рожки выставил, – Чайке-то сквозь крышу все видно, тем более, крыша – решето. Тут же и курица тебе – прямо на ладошку, прицельно яичко положит, только руку протяни, не ленись. А у порога квасу бадья полнехонька, несмотря что не вдосталь нынче хлеба по селам, – хлебай с похмелья, да хоть купайся в нем, пускай себе пузыри, – так бы тебя, засоню, мордой-то и макнула б в бадью, чтоб раз-навсегда протрезвел, отродье драконово! Задают храпака, индюки германские, громче деда с бабулькой, – ну что ты будешь делать! Спикировать бы на них, спящих, да навести бы в деревне порядок наконец! И без вальтера любимого, даже без кулаков могла бы вполне справиться в одиночку хоть с целым взводом гансов, уж будьте уверочки! На что спорим?
Главное – вовнутрь ему забраться, гансу, – в горло, в брюхо или там в башку через ухо, – да мало ли куда! Сквозь печку-то пролетала? Факт! В дверце ведь дырочки не шире, верно? Заберешься ему в самое щекотное место, а дальше действуй по обстановке, и дело в шляпе, ваших нет, девять сбоку, как говорится. Мы ведь, Чайки-то, не лыком шиты, боеспособность наша проверенная. Опробовала как-то однажды этот способ – под хорошее настроение. Какой-то майоришка пьяный, а не то капитанчик, под боком ночью незаметно пристроился храпеть, – и не услышала, как заявился. Спала себе мирно, в одновременном стратегическом рейде при этом, – так ведь в самом начале операцию сорвал, предатель! И, главное, поперек топчана раскидал руки-ноги, с места не сдвинуть эгоиста, жуткое дело! Бескультурье только свое показывают каждый раз, сколько крови с ними попортила – это не передать! Вот и с этим тоже. Пинала, пинала его сапогом, устала, конечно, ну и задремала с досады. А как во сне взлетела опять, свободной себя почуяла, так первым делом в ноздрю его майорскую, заросшую да мохнатую, – шмыг! Продвинулась там сколько могла по пересеченной его местности, выбрала надежную укрытую позицию – практически окопчик готовый – и просто-напросто посидела там. Скромно и предельно вежливо. Под кустиком, как зайчик. Дай, мол, поинтересуюсь все-таки, как реагировать будет, если он такой козел. Разлегся, фон-барон, весь топчан занял. А ну-ка, козлик наш, поскачи! Взяла да и распрямилась там, в темноте. Сжалась – и опять распрямилась. Еще и руками помахала туда-сюда, как на физкультурном параде, бывало, эх, бляха-муха!
Что тут началось!
Фактически, если разобраться, получилась самая натуральная разведка боем – как согласно всех уставов и наставлений нам гласит. С нашей стороны задействованы самые минимальные силы, можно даже сказать – одна боевая единица. А противник в ответ вдруг обнаруживает всю свою огневую мощь, полную численность гарнизона, а также наличие боеприпасов, если грамотно провести. Так и вышло! Только Муха в ноздре физзарядку закончила, – как пошло оно грохотать да ухать, как задрожала под Мухой мать-сыра-земля майорская, как разгулялась взрывная волна, – столетние бы дубы до земли гнулись, не то что волосики мелкотравчатые на крутых склонах ноздри. Так он, чудак, расчихался, – вся землянка тряслась, буквально, с потолка песок сыпался. Тррахх! Ва-бах! Шурум-бурах! Муха ведь и сама почихать любительница, если уж честно признаться, но такой силы чих ей пока недоступен. Лукич вскочил, в брезенте своем путается, за автомат хватается, – бомбежка, решил, обстрел. Оценил обстановку, плюнул – и дальше храпеть. А майорище-то все кроет и кроет крупнокалиберными да фугасными, – землетрясение, буквально. Как и сама-то не вылетела снарядом из ноздри его гладкоствольной? Удержалась, однако, довела свою разведку боем до полной победы: проснулся, засоня.
Из данного боевого эпизода мы какой вывод сделать обязаны? Стратегический! Ведь никаких практических усилий не применяла, просто сидела в ноздре и, наоборот, отдыхала, как полагается, а результат налицо, верно? Еще бы минут пяток – и зачихала бы человека, к чертовой матери, насмерть, жуткое дело! Причем в данном исключительном случае явно имело место очень теплое, вполне товарищеское отношение к оккупанту, просто шутки ради и для воспитания с педагогической целью, чтоб не шастал пьяный по чужим топчанам, не оккупировал территорию, а приходил бы всегда к девушке согласно организованной очереди, у Лукича записавшись на бумажку, как все, и притом в аккуратном, подтянутом офицерском виде, как полагается внимательному кавалеру и строевому командиру Красной Армии – добро пожаловать, бляха-муха! Очень характерно, что именно даже при товарищеском отношении подобный козел едва жив остался, следует подчеркнуть. Но уж с гансами-то, с настоящими отпетыми оккупантами, что в шисяевских избах дрыхнут, с ними-то, уж будьте уверочки, совсем иначе было бы Мухой поступлено, факт.
Хотя уже главное ясно: даже если одним только опробованным тактическим маневром действовать, как с тем майором, только уже на полную катушку, конечно, – сколько бы гансов за одну аналогичную ночь можно бы насмерть зачихать? Вы сами-то
посчитайте, товарищи дорогие! Вы же от этой мировой цифры захохочете, хуже чем от щекотки, буквально. Если по полчаса на рыло прикидывать, как обычно. А? Семь часов фашистского сна – четырнадцать гансов, это как минимум, списываем в расход. Ведь от ноздри до ноздри территориально рукой подать, время на перелеты учитывать нет смысла. Четырнадцать итого, а? Какой же это вам Федосий Смолячков за одну ночь половину взвода уложит? А тут без винтовки воюешь, к тому же экономия боеприпасов имеет место, а это на данный момент, между прочим, самая главная задача для всех нас, как раз объявлено социалистическое соревнование и боремся всем личным составом, так как вопрос с патронами находится в стадии решения, почему и нередки перебои. Причем никого не волнует, хоть из дерьма пули лепи, когда на тебя немец прет, – прямо частная лавочка какая-то, а не армия, честное пионерское! И тут уж, конечно, на все идешь, день и ночь голову ломаешь, как бы все-таки научиться стрелять безо всяких патронов и гильз. И в этой связи хорошо бы, конечно, опыт ночных полетов распространить, чтоб не одна только Чайка имела дополнительную возможность уничтожать живую силу противника голыми руками, даже без рук вовсе (инвалиды безрукие тоже, значит, смогут), – одной сознательностью своей, как и полагается на самом деле. Вот вылетали бы по ночам в рейды по тылам врага хотя бы по взводу спящих бойцов от каждой роты, – кто не дает-то? Ведь через неделю же, буквально, вся группа армии «Центр» прекратит свое нахальное существование, потому что уничтожена будет, как класс. А через две недели мы при таких гвардейских темпах уже до Берлина доберемся, самого Гитлера хором защекочем к чертовой бабушке во все дырки, какие в наличии у него имеются, – даже и чихнуть не успеет, если организованно взяться, на счет «три».
На сегодняшний день, – будем уж правде в глаза смотреть, пока никто не слышит, – иной возможности для скорой победы нет, учитывая дефицит боеприпасов, а также отсутствие прочных резинок для трусов, что уже было подчеркнуто. Ну так в чем загвоздка? Неужели же трудно генералу Зукову отдать приказ? Организовали бы скоросрочные курсы эскренного обучения курсантов-заочников, Чайку можно инструктором. Сколько добровольцев будет охвачено за неделю? Умножаем четырнадцать ноздрей на тридцать курсантов, получаем более четырехсот штук на каждый взвод молодых орлов-ноздристов. Целого немецкого полка как не бывало! Причем без отрыва от собственного сна. Экономия боеприпасов раз, а во-вторых, одновременное укрепление растущей боеготовности путем глубокого освежающего отдыха: это никогда не повредит. Но если всего какой-то там взвод наших невидимых орлов запросто пускает в расход целый полк немцев, то, значит, рота – дивизию, так? А полк обученных Чайкой засонь в два счета аннулирует, например, танковую армию какого-нибудь Гудериана – тихо, скромно, экономно. А в Кремле, небось, головы ломают маршала, где взять патроны. Да вот же они, патроны ваши, товарищи красные командиры, разуйте глаза-то! Каждый боец и есть патрон фактически, если разобраться. Даже не патрон – обойма целая! Ведь семерых за ночь уложит, только дайте ему добро на взлет. Давно б уж на вашем месте подкатилась бы к генералу Зукову, в ноги бы ему бухнулась, пока не поздно: спаси ты Родину наконец, сокол наш! Ну что тебе стоит, бляха-муха!… Поклонятся они – держи карман шире! Еще, небось, и доносы на него пишут, чудаки, за спиной шепчутся: неизвестно, мол, чем рискованная его затея с этой промокашкой кончиться может, не было бы хуже, того и гляди разжалуют, да в тюрягу, как перед войной генералов сажали да маршалов. Трусы! Нет у вас веры в солдата ни на грош – потому и отступаем! Один генерал Зуков умеет верить как полагается. В сорок первом доказал, на волейбольной площадке. Видели бы вы тогда глаза его святые, слезы его! Да что с вами толковать, офицера вы все, а не люди! Только рядовой боец по-настоящему может оценить, проникнуться и оправдать.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?