Электронная библиотека » Михаил Крупин » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Чертольские ворота"


  • Текст добавлен: 24 декабря 2018, 15:40


Автор книги: Михаил Крупин


Жанр: Исторические приключения, Приключения


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Легенда

Никита Владимирский, на правах духовного советника царя, осматривал священские анбары, патриарши закрома. Впрочем, о правах Владимирского вряд ли кто что-то ясно разумел (а сам он и думать не думал), потому-то им предпринятый обход для всех явился такой неожиданностью, что никто даже не смог сделать ему некоторые вопросы, не то что перечить. Так что Владимирский пошел.

С ним шел еще волхв, из одного недокрещенного вятского племени, выпущенный новой властью из-под темной башни, но не утекший на родину, а так и оставшийся и приблудившийся к новому клиру. Он старался безотлучно быть теперь при набирающем силу Владимирском, а тот, думая, что готовит парня к оглашению, понемногу пересказывал ему, не приученному к грамоте, сколько сам мог упомнить – Ветхий и Новый Завет.

Так, на ходу поветствуя, терпеливо сам выслушивая гомон ключей, притороченных к поясам причетчиков, проникал он из комнаты в комнату, из света в цвет…

На одном пороге он только приоткрыл рот, но ничего не сказал, хотя говорил перед тем об интересном – о Дьяволе. Смолкнув, чуть постояв, Никита сразу сделал несколько шагов в распечатанную комнату, оживленно крутя головой. То была ковчежница. По стенам чуть поблескивали рукояти темных ящичков. Владимирский выдвинул один: в нем под костяной табличкой, в холщовой тряпочке, лежало наверное несколько косточек – мощи святого. Во всех других ящичках-ковчегах тоже покоились святые. Волхв, взойдя вслед Владимирскому, тоже крутил головой: всем, что прежде по должности люто ненавидел, вяло интересовался теперь.

Иеромонах с иноком-ключником, в черных клобуках, тоже вошли и безмолвно смотрели на то, на что не могли даже по особым дням года раньше, но не дерзали выдвигать ковчеги. Еще вошли два навязавшихся откуда-то шута Адама Вишневецкого, они тоже держались в общем скромно – рассматривали все, покачивая тряпичными рожками на облекающих их головенки капюшонах.

Владимирский вдруг часто задышал, замотал головой, забил себя в грудь кулаками. С громом, в несколько судорожных толчков, задвинул все ящики и бросился в другую дверь. Замоталась выдернутая с крепежом скоба…

Никита побежал по темным коридорам, бился в двери комнаток, кладовок, кто-то отпирал ему то, что не вышибалось никак. Наконец, раздышавшись, он остановился, вынул кремень с огнивом и трутом, зацокал кремнем. Тихонько затеплил какие-то свечи в шандальцах – и вновь испугался. Откуда-то шел к нему шум, ровно усиливался – страшно спокойный, неумолимый. Отворилась дверь (не та, через какую попал сюда Никита), и в комнатку вошли шуты и чернецы с готовящимся к оглашению волхвом.

– Вот он, паря… Все же приостановился!.. А мы уж кричим те, кричим…

Вошедшие расставили и свои, принесенные, свечи, придав дела зрению.

– Ба! Престолов-то!..

То ли патриарши, то ли митропольи, то ли царские – деревянные, сорящие щепою, гнильцой, набок, навзничь скошенные, резные, костяные, каменные, распустившиеся трещиной, великолепные – как новые, чуть открошившиеся с угла, один в другой сунутые и вспрыгнувшие один на другой, полегшие, уставленные в ряд… – предержавные стульцы скопились здесь. Видно, по своему достоинству они никак не могли быть выброшены, сожжены или рачительно разбиты на меньшие, пригодившиеся бы еще в низшем хозяйстве, части.

Волхв прошел и на один более-менее приличный трон присел прямо и тихо – как ученик.

Владимирский заморгал:

– На чем я остановился?..

– На Дьяволе…

Владимирский только нахмурился – не вспоминалось. Чернецы напомнили подробнее, он смотрел, точно желая проникнуться, но уже не зная как.

Пока учитель соберется с мыслями, волхв, устроившийся потверже между шатких подлокотников, заговорил сам:

– Да я уже это все понял. У нашей-то народности другое сказание. Жили над самым седьмым небом отец с сыновьями. Отец такой был – всем отцам отец! Это Бог, наверное, по-вашему. (Его ребята – ангелы, наверное). Вот, понимаешь, и решили они оживить, возделать и эту землю – тяжелую, мертвую еще… Бились не знаю как, и так и эдак – ан ништо не клеевито в руках: земля-то не держится – сыплется с сути живой. Уж отступились совсем было, Отец-то с сынами. Нет, не оживить земли… Один молодший сын, прозваньем – Денница, все не отступается… Вот приходит он к Отцу, докладывает: мол, так и так, никак жизни к земле не прилепить – отойди ты от нее, один выход. А то ты, говорит, больно близко, больно тепло над ней дышишь – только жизнь обратно к себе переманиваешь.

Шуты, лежа поперек подлокотников, слушали. Монахи, сидя на полу, глумливо дышали – в нетерпении.

– …А так, не будет тебя знать – ей и деться боле некуды – притерпится. А как животы землю попрочнее обживут, ты тут как тут и сверх меры заполнишь сосуды свои. – А как? – А так! Положу свою лапу крылату на землю, и свет твой станет к ней токмо цедиться сквозь персты мои – через мой мех и пух. И подо мной нарастут на земле животинки отдельные – многие… Ладно, Отец дал Деннице в удел землю. И пошел Денница мастерить, и забыл, что – отцов сын, что – ангел: все по-над мостами огороды городил между землей и небом и не успел оглянуться, и сам от всех стал отгорожен, отделен. Сперва-то он от первых земных животинок только отделился (кусались, черт их дери), все одно – пребыть вечно в каждой пучком тьмы, как Отец – лучиком солнца, он не мог, да и по умыслу нельзя так было. Вот и стал Денница строить свой удел. Думал он: отгородится от всеглупых и премалых, рядом уже при его подмоге нарождающихся. А отделился он и от Единого Отца… Трудно, тесно на земле Деннице – к небу, к дому отцову привык, ну – делать нечего… Понеже у Отца тепла и яства он боле не брал, то и голодал сперва и холодал. Бывало, и хлебцем единым был сыт, да было и хуже того, уж все чаще хватал что попало – и тварей, чуть только слепленных своих, за обе щеки уминал, и ангелов-помощников. Бывало, всех в горе загонит, а всю мочь, для плоти их процеженную с Неба, – знай, сам прожевывает. Видит Отец, надо землю от Денницы спасать…

Владимирский медленно отвел еще у одной двери засов, всем собой толкнул дверь и ослеп: там был свет, снег… Не успев придержать шага, Никита упал и поехал, вскоре натолкнулся на какие-то кусты, ухватился пальцами в мокром снегу, как в меху, за упругие ветки и, жмурясь, оглянулся на невозмутимую рыто-поблескивающую колею за собой – в отвесной белой целине.

Выбор

Единственному из тьмы тысяч – открывающему на точке престола небесному свету глаза, наперво делалось прохладно и дурно.

Он и раньше чувствовал себя умной песчинкой, в наилучшем случае – лодчонкой, ладно бегающей в буре, держащей по всем водам и ветрам полоз и парус самозванства, вот и обошедшей волею судеб носы тяжелых кораблей, отправляющихся со страшной досады на дно. Но теперь, оглядывая с тронной верхотуры протекшие и вновь приводимые в движение славою памяти валы, прорвы, слепые утесы и трепещущие вешки, он – через тихое подташнивание временами – ясно примечал, что его собственных, самых отчаянных, усилий – не то что для искомой пристани победы, а чтобы до затишья милостиво уцелеть, – было едва ли достаточно…

Почему смертокудрая волна, возносящаяся прямо над слабой его головой, вдруг обмирала в жутком зевке и оттеснялась помалу другой, предоставляя ему время на спасение? Отчего самые безумные оплошки и недужные срывы ветрила, вдруг молниеносно уводили его от неминуемой, но еще неувиденной гибели? Зачем именно в тот миг, когда впору было уже бросить все и, только погуще пятки смазав, жечь абы куда… – его ждала сама победа?!

И что сия есть стихия?! Что все эти воды и ветры ожидали от него? Кто так хладнокровно и точно отводил черед его петляющей, невнятной ловитве?.. Отчего, когда он окаянно вверх дном переворачивал общую лодку и сам макался вниз головой в незнаемую глубину – по самому адову дну гуляли и помигивали ему солнечные зайчики, а когда же казалось ему, что он наконец-то поступил приемлемо и даже вполне справедливо, законно, почти по-людски, – быстро ополчались на него вдоль всех лучей глухие тучи и что-то, походящее пронзительно на неуловимую наставничью трость, бросало его головой о палубу?..

С сими вопросами, норовящими то еще мельче и звонче рассыпаться, то слиться в тяжелогудный один, Отрепьев дошел до светлицы схизмата Владимирского. Был тот на сей раз несомненно трезв: только что он запил квасом греческую кашу, съеденную им почти всю вокруг непробованного скоромного гуся, и уже собирался в кремлевскую библиотеку.

Сборы Владимирского заключались, собственно, в подвязывании и общем упрочении мощных вериг – от плеч до щиколоток. Вериги его были представлены всеми винными сосудами, постепенно опустошенными им со времени обоснования в высоких чертогах. Здесь были и толстостенные зеленые бутыли-фрязины и немцы-полуштофы с железными кумганами в обнимку; оплетенные лозняком смуглые южане и запеленутая лыком, пережженным свинцом зачерненная, своя родня. При помощи сего изобретения Владимирский уверенно отучал свою – избаловавшуюся в смертной роскоши – плоть от богомерзких торжеств. Каждый свежеопорожненный объем он честно присовокуплял, подвязывая за горлышко или витую ручку, к своей топырящейся вызывающе гирлянде. Кстати, сюда же шли наибольшие кости съеденных кудесником птиц и зверей: и вся прибывающая таким путем верижья тяжесть, а главное, намеренно открытый людским взорам прибывающий позор, все тверже удерживали своего носителя от очередного послабления. В любой точке Нижних Теремов и часто на кремлевской улице был слышен теперь напряженный дрянной звяк и гром, сопровождающий верное движение к свету и совершенству Владимирского.

Ясновидец ходил, где хотел. Архиереи, прежде шарахавшиеся от еретика, осужденного синодом, ныне – позрев его в новом убранстве – сочли оное существо уже явно или блаженным, или юродивым и охотно подходили под благословение его.

Преклонив главу и выслушав все «почему?», «зачем?» и «как это?» нагрянувшего запросто единодержца, Владимирский долго стоял еще, молча и головы не подымая, как нерадивый ученик, а потом, передернув плечми, вдруг весь пришел в звук и движение и заговорил, заглушаемый чуть ли не напрочь – стенаньем, тиканьем и бряком раскачнувшихся вериг.

– …в твоей руке и воле, да воля-то руц твоих в деснице Творца… – сосредотачиваясь, различал царь. – …Или под пятками у Беса, так?.. – Схизмат гремел, не подымая по-прежнему глаз. Ликом он как-то протемнел; почти ничего еще, по мнению Отрепьева, не рассказавшие губы уже высохли и слипались: Владимирский, поискав на столе рукой, поднял кубок с квасом, но забыл попить. – …Вельзевул наделает… Бог яко снег похмелит… б-р-рж: убелит. Гадость всю напасть в причину вечного добра преобразует… А по первости всегда наоборот, чем иго Бога тяжелей себе накличешь, тем тебя Этот сильнее взалчет забодать…

Православный кудесник совсем обессилел, весь как будто поскучнел или повял. Бережно, но все-таки с великим гулом, он опустился за свой стол и стал доедать неудержимо гречу.

– Теперь без оглядки гряди, – наконец сказал он, соря с бороды, веселее, и вдруг оторвал у гуся на тарелке крыло, и тут глянул на Дмитрия – как чистыми осколками зеркал далекого литовского замка: – Тебе бы только из дремучего да частого себя наружу выйти – там не пропадешь…

Государь вышел от блаженного в досаде и разочаровании. Он ни на миг не усомнился в искренности вести Владимирского, но не мог не сожалеть, что в трезвенниках его чародейственная милость сделалась косноязычней и расплывчатее прежнего. Следовало бы «на-заверх-сыт» разговорить теперь Вселенского, но царь до сей поры вел с ним беседы только на предвечные русские темы, а сейчас дело щекочуще касалось самой грешной парсуны властителя, о грешности коей второй придворный любомудрец вряд ли имел пока настоящее понятие, если, конечно, первый – ясновидящий, ему не насвистал.

Уходя, Отрепьев осведомился о сем у Владимирского.

– Я что – щегол? Или – шуткарь с волынкой на престоле? – немного обиделся схизматик. – Моя бы воля, я б весь век молчал… Не робей, царь: поточи балясы, поточи с Виторианом, – оживился вдруг он. – А моих подсказок на загадки ваших родословий для него не надобно. Он головою славен: то кружево, сквозь какое я, например, спасибо небу, просто вижу, он по ниточке споро рассучивает.


«Нет, наверное, Бог не совсем всемогущ. Вот я бью кого-то кинжалом, даже неважно – виноватого перед Ним или невинного. Раз всемогущ, и это, стало быть, по воле Его. Ну – такой уж он, значит, – приятности мало, но – пусть, ладно. Но пошто же тогда ему потом наказывать меня за лиходейство и пропекать на огне? В чем я согрубил, если сполнял волю его?!.. Нет, нет – игра так получается какая-то, нелепица, церковники запутались… Вон облака прекрасные по синеве плывут, как будто лето, а – зима… Если в добре я с Ним, а во зле льдинном под Врагом, то Он, добрый, попросту бессилен меня защитить от моей же стужи и чужого зла, и сам слаб без моей твердой подмоги – доодеть теплом всю эту неуловимую тяжкую Землю…

Ну не может тот – Кто всем ветвям и животам дает неизреченную жизнь и сам хочет восполняться расцветающей свободно и любоответно жизнью, сам еще со вкусом угрызать ее, свою ж частицу, и сорадоваться низовому – на морозце во чертях и человецех – угрызению. Вот это ясно и просто… Как же мог я принимать прежде мир как сплошной вихрь? Как умел не мучиться, не думать?.. – А хорошо, бело, нескладно, хоть и страшно, тогда поживалось. Открыл ристание с Борисом: а ну-тка, кому на сей раз Бог престол даст? Уй-лю-лю-лю, гойда, гойда, ходи веселей в цари! Кровь, ровные плотбища, ревы людские… – Христу-то тут что могло быть угодно?! Кому Бог даст! Да можно ли великой спесью, или послушанием каждой, дразнящей розово-подснежным языком волне, угодить тихому Ему? Понять бы тогда, что Он не всемогущ… и не вихрь-неряха, яко ты! Да полно, остановился бы? Не пошел бы вперед по той же жердочке, только цепче и диче? Раздумываться времени не находил тогда… Не оправданка, что Борис гнул Русь не туда. Не прими Юг Дмитриева стяга, старик, может, устоял бы и не помер, и, не дурее цесаревича сопливого, вовремя свои выправлял бы ошибки. Чай, рос тоже воз замыслов, мечтаний – как у тебя, милость поддельная, теперь… И тоже, верно, допекало всего пуще одно упование: найти и в палатную службу на каждый день учредить ангела – утешителя совести… Вдохнуть долгий день полной грудью… Облака плывут – как будто лето».


Бирюзовые глаза Вселенского сияли смело, выпукло, покладисто.

– Надумал-то взаправду, государь? Тебе же главу оторвут!

– Хорошо бы… Это на Лобном месте принародно открыться, так, что ли?.. Да нет, я-то не про то, мученический венец принять – моего духа не хватит.

Царь вполголоса держал беседу – сидел на беленом порожке, одна нога в горнице, другая – в коридоре, протягивающемся – тихо темнея, чуть не исчезая, пусто и далеко – до прямого сумеречного угла: из-за угла поднятой ровным ветром мелкой шелковой сетью-фатой падал свет на пожарную лохань и вделанный в стену над ней тусклый шандал без свечи.

– Проще все можно. На английской шняве из Архангельска отчалю… Братцев-корольков далеземельных будто надо навестить, а где (и кем!) на берег спрыгну, ведомо и самому не окажется. В Европах этих, дядя Витя, чем русского шалого человека – легче в стогу сена финик сыскать. А тут и без меня с Лобного места исправно объявят – так, мол, и так, вор и чернокнижник Гришка Отрепьев с Москвы снова к латинам поганым утек… И все опять будет правильно.

Не подымая бороды, Вселенский почесал ее осмысленно и шумно изнутри:

– Страшно?

– Не то страшно… Опротивело трястись уже… По совести, наверно, хочу, как ты, как Никита, как Андрюшка… по совести, без страха жить.

Вселенский мягко просиял очами – покосил просительно от исповедальца к поставцу. Привстал, бережно отваливая ворот пламенной косоворотки.

– Ох: дверь настежь, а все одно – жары страшенные. Не истопники – звери у тебя, всесветлый царь.

– …Ваш же учитель, Твердохлеб Матвей, когда еще прочел мне: не возможет ладным господином и слугой другим стать тот, кто прежде не возмог стать князем и рабом собственной чести. Вот, дядя, тебе и всесветлый… И тогда ведь знал, что старец прав, а теперь только и понял это.

– Да, ученый человек – Матюша, – шел горницей Вселенский, отирая усы рукавом, – так и пригрелся, видимо, в Галиции, радужной стороне… – прислонился к косяку рядом с царем: – Может, отворим окно, да чтоб светцы не задуло, дверь-то прикроем? Прямо уж лишние уши так на порог и наползут?

Царь не ответил, видел, что Вселенский время тянет (и у поставца бастр лишь пригубил), что-то стремительно решая про себя.

– Чуть-светлый! Зло, бессовестность – не какой-то ведь особенный или там проклятущий человек! Одна это чума на всех! – так и есть, разрешился наконец: на порожке для обоих места не было, наставник на лавчонке пододвинулся к царю. – Род человечий весь задет, кто крепче, кто слабее – значит, вылечиться сообща только и можно: мы же – мир, одно село на трех китах! Вот был ты злом Руси, но оттого-то теперь ты и ясней видишь, как с этим злом, из коры которого сам лезешь, и по всему царству управиться!

Отрепьев умерил раздавшийся до голоса глагол мудреца жестом и сам несколько подался к нему.

– Уйдешь – задашь только труда ангелам – следующего Кесаря лепить, – забурлил тише остросмысл. – А, думашь, мало им сил стоило – добру тебя наставить, теленка сего?.. Да ты уйдешь – Дмитрии Самозванцы на Русь посыпятся, как из мешка: раз тот Отрепьев был – мол, уж мы-то всяко настоящие! Ты уже дорожку указал, внятно представил: влезть на московский стол? – да проще репы… Нет уж, сиди, раз Бог привел. Породы не стыдись: мало ли князей крови отечеству кровя пускали? Сиди уж ты лучше. Помни только, грехи твои Там не забыты. Вот кайся, искупай их на престоле теперь. В скиту али в лесу глухом, кануть куда предполагаешь, это едино в каком – в керженском али в булонском, человеком быть легше – а ты тут попробуй-ка. Такие ли соблазны припрутся еще по твою душу, какие прежде блошки прыгали. У каждого свое послушание – все ведь от норова сердец, голов: один от марева соблазнов и в темном бору не открестится, а иной и в дворцовом миру, каждодневно видя все их хари, личики, личинки… и ничего так, не забудется, не очень-то прельстится…

Государь, уже теплевший на порожке, жеще сузил глаз. Вселенский понял – в оскорблении заклокотал суровее:

– Да будь ты деспот, змей, как Иоанн, или прохиндей истый, как твой Бучинский, я бы сам греха не побоялся – тебя вот этим посошком к дверям пришил.

Отрепьев посмотрел с мгновенным облегчением. Вселенский глубоко кивнул, и для продолжения разговора взял из печной решетки гнутый жезл – по-воински, под мышку: во избежание всяких сомнений в своем священном безрассудстве.

– Ответствуй, чадо драно, можешь ли в дольной землянке грехи замолить и верный дух созиждить?

Отрепьев знал, что постараться надо, но в этот миг, когда схизмат приставил к его груди свое копие, а сам отворотился, шлепнув бороду на помост горсти (чтобы собеседнику быстро подумать, не смущаясь ничьим сведущим взором), замерло в нем «чадо драно». Вся его звонкая, сторожкая, туго укрученная – как тетива, плоть воспротивилась сему бесплотному, впустую оперенному решению…

– Ну вот! Где тебе? – Вселенский уже прямо смотрел. – Тебе же всю кожу сменить надо, чтобы в бору смирно пребыть. Царствуй уж, худо ли получится, никуда ли не годно, делай, делай, с миром расти и с собой, благославляю! – Схизмат повел крест-накрест кочергой.

Издалека заструился покойный и безразмерный напев – наверное, стольник мурлыкал от скуки за коридорным углом, выставленный там царем для обороны совета его.

Отрепьев вспомнил о нем, встал и захлопнул дверь: не мог уже тихо вздрагивать, икать и держать речь, тихо шмыгать и сморкаться.

– Я это так перелепить… так хочу… чтобы… Святой отец, не знаю ведь я ничего, не умею, не знаю…

– Ничего, ничего, – тихо хлопал его по спине, дивясь и смущаясь, схизмат. – Только вперед не теряй вех верстовых Христовых… Направят и вывезут все серафимы твой Кремль… Сиднем только не засиживайся в нем, ты делай, делай.

– Какой он мой?.. И не выйдет у меня, дядька, недостоин… – наговаривал царь на себя, стоя у поставца как красна девица, зная, что – нехорошо, но уж можно теперь.

Пыхтя, Вселенский дотянулся и расцепил слюдяное окно – полетели, танцуя, снежинки. Стоял, поводил плечми растерянно:

– Знамо, не выйдет. А ты хнычь, да делай… Делать-то все одно что-нибудь нужно. А иначе – сказал так один подвижник – бессмыслица какая-то получается…

Через несколько минут государь уже сам с вселенской трезвостью, опершись на решетку, на лавочке сидел и загибал персты:

– Да я всем побывал: монашью жизнь знаю, дворянскую знаю – отец мелкопоместным был, в стрельцы перешел – знаю стрелечью жизнь. Потом: холопом у бояр был…

– Запорожцем был, – подсказывал, кивая припорошенной лепной головой, Виториан. – И казачество, и русскую рать, и нерусскую не понаслышке знашь. И зарубеж понюхал, сравнишь теперь – где что наблюдал.

– Пахарем не был я, вот это беда! – вспомнил, саданув в досаде по коленям кулаками, царь.

– Ну ничего. Престол вон тебе и орало, и хомут… Епитимия вечная!

– А этого достаточно? – вскинулся тут Отрепьев.

– А не хватит, на том свете отбудешь свое. В сафьянах, небось, здесь не оставим, наше с собой унесем… Впрочем, лучше это у Владимирского поспрошай. – Замаялся наконец учитель. – Ведь дело какое затеивал, а думал, все без мук сойдет, – дышал и, соря на ковер снегом, качал головой, – вот варяг, африкан…

Но на другой день утром Отрепьев все равно опять не знал, может ли на радость ангелам и счастье людям сидеть вещий лжец на великом столе? И пошел у Владимирского уточнить правоту ответов Вселенского.

Верижник долго не понимал, о чем речь.

Пришлось пересказать ему и про неповторимый опыт венценосца в области порока, и про всех, что рады будут, расталкивая враг врага и руша Русь вокруг, сигануть на свято место, и про ведание нынешним небывалым государем изнутри всех русских разрядов, сословий и смутных путей, и про то, что только трон будет ему соразмерным наказанием за старое, а темный затвор только соблазнит – и про другое многое, подобное и неподобное тому. Владимирский, уже все понимая, в лад государеву слову учтиво кивал и все шептал бледными – от напряжения чего-то за уменьшенным лицом – губами:

– Не знаю, не знаю…

Царь взбесился наконец.

– Ах, не знает он! – рванул с волхва дурацкие цацки. – Жрец тоже, только водку жрать! Икру по калачам задарма мазать!.. А ну реки, как на духу! Какой же ясновидец ты к твоим чертям?! Торчит тут точно вымысел какой, ведьмак-родомысл!

– Да, да, – лепетно подтверждал, сам чуть не плача, Владимирский. – Да, конечно, всяко никакой…

Он выпростался из последних тяжелозвонных вериг, сложил еще какие-то регалии и спешно начал креститься на образ в высоком углу.

– Э! Э!! Э!!! – воззвал царь.

– Грешен я перед тобой, Егорий Богданыч, груздем назвался, да кузовок не по мне…

И забыл перекреститься осьмой раз, скользнул из комнаты: уже летел самодержавной рукой пущенный стулец.

Царь в громах кружился по коврам. Кумганы, кости, сулеи – выбрасывались, отлетали из-под каблуков. Выпалил, виясь, вперед ливонский штоф, и человек лег навзничь с еще неиспытанной скоростью – раздробив внутри берестяного свивальника глиняный горшок башкой.

Отрепьев вскинулся – Владимирского не было в светлице.

Вдруг зарычав, пламенея щеками, царь выскочил в переход: за поворотом скрылась фигурка в сером зипуне.

– Стой! – шепнул Отрепьев и бросился следом. Он бежал, как во сне, хорошо ведомыми переходами, но, как во сне, не мог настичь дорогого беглеца. Тот словно шел не торопясь – простой сельской походкой, но каждый раз в свете змей-птиц, прыгающих вспять стен из чашки в чашку – едва запыхавшийся государь вылетал за угол, Владимирский только мелькал – исчезал за новым поворотом коридора.

– Замри! Караул, взы его! – в голос крикнул, истекая жидкими ногами, царь.

Владимирский стоял в льняной рубахе перед ним. Два жолнера и стольник Пронский заслоняли от схизмата дверь его светлицы.

– В холодную, на хлеб и мед, коленями в горох, – оттолкнув еще кого-то, встал с лавки на ноги царь. – Всех видов ему священнических книг! Ищи, не кочевряжься, друг, со всеми сферами неявными советуйся – ответ яви… Детушки, пшепровадьте пана до пивницы!

Владимирский хотел было собраться и подумать, но всюду, или на макушку, или на колени, капала талая вода. Он уже успел отвыкнуть от такого жилья. А сначала было наоборот, не знал уюта в палатах.

Закутавшись в подаренные ему караулом дорожные шкуры поглуше, ворожей вскоре очами обратил темноту подвала в полусвет. Тогда он избрал, обиходил себе место и раскрыл посередине, наобум, верхнюю книгу из заточенной с собою стопы и увидел там, куда легли глаза:

«Пусть слово ваше будет: «да, – да», «нет, – нет», а что свыше того – то от лукавого»…

Владимирский закрыл уставшие от темного чтения глаза, закрыл книжку и положил ее под голову, с другой такой же (и всю стопку книг он поместил рядом, у правого уха, – здесь, под бочоночным узким настилом, не дуло и не падала вода). Он уже осязал уют своей вечно-весенней темноты и ближнюю жизнь брожения гордого юга, коим на здоровье может упиваться сердце северянина, но который в эту же судьбу второго сердца ему все-таки не даст.


Нужно было уже думать, на кого идти будущим летом войной. Ратной работы требовало как здание всей державы, так и здоровье личного венца. Наперсники внушали, да и сам знал: отважное победоносное деяние во москово благо надолго захлопнет рыкала крамоле – видимой и невидимой, сделает нынешнего, воцарившегося все же с бранью, властелина в очах всех неоспоримо законным и Богонесомым.

У Руси на ту пору цвели по двум рубежам главные язвы-напасти. Сверху цивилизовавшиеся варяги, любя наряду с разбойной доблестью порядок и серьез – выполняя все слова каждого мирного договора, мирно подушивали русскую торговлю, защелкнув берег Бельта. Снизу, никаких человеческих грамот и харатей не разумея (или поскорей их забывая) летали, сияли оскалами, Крым и Казыев-улус.

Отрепьев, пытая советников, никак не понимал: почему все цари русские, хоть Грозный, хоть Годунов, рвутся в первую очередь на Балтику? Ему отвечали: к ней выйдешь, царство враз обогатится – варяжский берег подороже черноморского, отсель во все европские базары втешемся, а на югах Османия одна залегла все проливы. Да и свеев чуток потеснить проще, в том нам найдутся и союзники по окоему сему: Дания, Гасбурги, твоя Литва-Польша. А крымцев только тронь, сечься с Портой не избегнешь, она горой за этих всадников стоит – Крым своей прохладной волостью считает. Нет, там много дольше воевать придется, мнится – морока не одного царствования…

Но царь Отрепьев все равно не понимал, как это ради пусть прежирных барышей на севере отдать живых южан, надеющихся на его державную защиту по орловским, трубчевским и брянским деревням, на произвол степи?

Донец Лунев, изведавший сызмала счастье татарского плена, чудом вырвавшийся – и мстить за себя и сбытую в Кафе ганзейцам родню подавшийся к казакам, обсказал еще царевичу в Путивле обычный порядок набега. Как сначала режут всех подряд: не беги и не смей защищаться. Как хохочут, вяжут, как жгут опустошенные избушки; как еще несколько человек, перед гоньбой полонян в Орду, на выбор убивают для общей острастки и быстрой покорности. Как одни батыры успевают, сев в кружок на корточках, погадать на кишках их, другие – побесчестить, деловито отделив от девок (девок нельзя трогать – дорогой товар), молодых жен в глазах чад и мужей…

Отрепьев, выслушав очевидца-донца, пнул мешающийся мгновенному действию путивльский кремль, еще сильнее вознегодовав на слабость Годунова, не умеющего ни залить норы подлых степных зверей, ни даже отделаться от гарцующего по украинским сельцам враля-мальчишки…

Разбирая сейчас тончайшую карту Руси в приезжей книге Геррита де Вера, царь пробовал шире повиснуть над всею землей и почувствовать, строго следить, как неимоверная Орда уже течет из горлышка своего комкано оседающего бурдюка – объемно нарисованного немцем Крыма: вот подмывает снизу и уносит Русь вкусными кусками – хуторами, починками, селами… Целыми маленькими, короткорубленными крепостями… Сонными стадами, живыми урожаями, сплоченными в овины, смеющимися богородскими игрушками, клубами золотых садов, бедными образами, железными бусами, вилами, соскобленными куполами церковок, еловой лапой, зацепившейся за облучок кибитки… – Вниз Русь легко несется, легко – ах – исчезает, еще даже не унесясь, и только долго в прежней красе и целости всходит она потом в дивных снах полонян, кратких снах – приподнимающих над траурными водами галеры и опускающих в иные русла, в снах – гаремы навещающих любовью, обращая их в веселый сеновал, и громадами июльских облаков над лугом испаряющих каменоломни вест-готтовы…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации