Электронная библиотека » Михаил Крупин » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Чертольские ворота"


  • Текст добавлен: 24 декабря 2018, 15:40


Автор книги: Михаил Крупин


Жанр: Исторические приключения, Приключения


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Моток сознания. «Царь-мысль»

Как быть с вами, венцы, багряницы? Да смертный на ступеньку только братьев перевысит, в душе его, не тратя времени, уже аспидица-гордыня вьет укромное гнездо.

Но и так: заповеди Богом заповеданы всем без исключения, ан исключение-то – тот как раз, кто в сей век исполняет хоть треть их. И вот среди самой глухой монашьей братии этого-то схимонаха и отшельника, царя духовна, весело себе не позволяющего ничего, что хватко позволяется и ценится другими, уже не обязывают добывать в поте лика себе и обители хлеб, а, напротив, за честь почитают только несть ему. Он же на любимую планету сразу за всех молится, густым лесом любуется, не раздражается, не умышляет неправд, а тянется по древу мысли к истине, не превозносится, инокинек предобрых не трясет… Се – не спесивца высь, а знаменосца.

Не так ли и государь, отрешивший себя от человеческого – утех счастия, простора застолья, в душу принявший вечное терзание сознанием порока своего владычества, приобретает некоторым образом право поцарствовать? Не так ли?.. Да, как-то не так. Не клеевито, сыпко – не добавлено чего-то, воска ли, яичка, лишку ли чего замешано…

Ступенька… Схима… Хлеб. Вот! Своего отца-надежу иноки питают и ходят за ним доброю охотой. А ты потому и Царь, что не все любят так… Он – путь для каждого, а ты – палатный потолок, кремлевская стена.

Устрою вот опричнину «наоборот». Думе проповедаю кру… тьфу: кро-тень-ко, – как во Писании говорено, кто последним станет, первым наречется. Так и пребудете отныне вы у мя: кто вотчину свою в казну Отечества отдаст, у самого престола сядет… Нет, вотчину, ты, цесарек, хватил!.. Ну половину. Исполу прибытка. Што вам весь доход? – вы ж не купцы, а государевы мужи – когда ж вам самим торговать, копить, коли служите, жгя животы, – а, ребята? А лепты ваши пойдут на строительство дорог, на бои за берега морские: вы от сего так еще разбогатеете, что не поймете и откуда что взялось, только рубины на пальцах менять успевай!.. Да: кто не желает, как скажет. Жалеешь добры родовые – пожалуйста: купцы царству тоже гораздо нужны, отпущу со дворца на все четыре, без опалы. Промышляй себе, да царь-заказ получи – мортиры лей, руды разведай, парчи привези. С востока кровных скакунов, с запада ресорных карет пригони. Вот и ладно выйдет – ревностный до государевой службы за жертву получит великий почет, охочий до вольного хозяйства приберет богатство.

Вот и ладно… Господи, куда понес? Будто не зашепчут в первом закуте: вота, велика честь у вьюнца в венцах под рукавом сидеть – обобранным вконец! Видано где, чтобы бояре, как купчишки, суетились? ну тем-сем и всегда приторговывали, дело знамо, да то, что ли – татьба? За то ни места, ни почета отцы не лишалися!

Конечно, выищется кто-нибудь – сподручный легкостию духа и, норовя затее царя, подаст голос:

– Так-ить прибытку-то самим-то более наделать мочно будет. Коль целое время только сим и заниматься! Тот же ключник больше украдет, коли за ним не посмотреть – а мы все в Москве!

Но: – Постыдись, Иваныч! (менее возможен и другой «ныч») – враз нагрянут тихими сычами голоса. – Весна царства – боярство! Нам и без возни цветно и вонно долженствует бысть!.. А ему пол-лихвы с удела задарма отдай… Твое царенье – присылай, как отец, «псов» с вениками – все выметай, убор наследный с головой сымай! Но чтобы я – своеручно?!..

– На шубы, на упряжи, на хорома – ведь гроши нужны? – вспомнит кто-то. – Он, видно, хочет, чтобы мы на западную шишголь походили! Видал я иху знать – ни бороды, ни тебе платья мехового, ни пузени – а так: утиное перо над трепаной башкой. Ноги, прости Господи, наги от пят до мудей. Тако-то и мы с таким царителем вскорости будем – голыми лядвеями сверкать.


Между тем (и это при живом самозванце!) уже явился новый самозванец. Чудом спасенный внучатый племянник Димитрия, прежде потаенный сын Федора Иоанновича и Ирины Годуновой, двигался (с растущим не по дням, а по часам отрядом) теперь почему-то от устья Волги к середке страны.

Сыскники Басманова споро проведали: царевичем нарекся в этот раз некий казак Илейка, сын Коровин, сам родом с города Мурома. Сильно раненый в последнем кавказском походе, без движения все Смутное время лежал он неприметно на печи. А тут недавно взяли и пришли Илейку навестить его дружки – терские казачки, да черт их дерни – в грустной, у одра недужного, беседе – позавидовать донцам, пожалованным властителем новым примерно. Илья тут еще полежал-полежал да с печи и вскочил! – и повел друзей-терцев на Русь, по течению вверх, искать царского жалованья. Хоть всякий купец, дворянин или боярин бывал граблен на казачьем праведном пути, но не каждый был убит. Илья, не ленясь, каждого важного спрашивал: веришь ли ты, чтобы я был твой государь Петр Федорович?! А только лет двести без малого спустя на такой же в точности вопрос русский дворянин сплошь отвечал – без колебаний! – отрицательно. «Ты, дяденька, мне не государь, а вор и мошенник!» – добавлял иной и высоко поднятую голову сам продевал спокойно в петлю. При Дмитрии же Первом малое дворянство (а пожалуй, и великое боярство) было проще, ближе к чаяниям и отчаяньям народным. Не только не отойдя, но еще не выйдя толком из народа, гордое сословие еще разделяло с ним – и как с добрыми соседями, и родственниками, и друзьями – блажь и горюшко, совесть и нахальство, обряд, песню и речь, таинство и наивство, кабалу и мятеж. Крестьянство тоже не имело еще в своем сердце той грозы внимания к своим, пока недалеко зашедшим в разговлении и чужестранном просвещении, князьям, и подразделения Илейки Муромца, то бишь первого Петра Федоровича, не снискали славы лютости подобно пугачевской.

Даже царь, сам из простых, нашел возможным вдумчиво раскланяться с «племянничком», для начала – в письмах. Дмитрий отписал Петру в Самару: ежели он и впрямь – сын брата Федора, пусть на Москве будет желанным гостем. Ежели же он не истинный, да удалится из пределов царства прочь.


Что-то я паки – не совсем то… – еще терзался мыслью царь, но душой уже подозревал красивую непоправимость московского великодержавия. Не первородно ли сам по себе сильный дух его грешен? Вот же ровные, чуть теплые, слоистые, – как слабое дно мира – синайские скрижали. «Не убий» – убивать государству приходится. Хоть непокорного умника, хоть необъяснимого злодея, всегда соседа – дурака-врага. «Не сотвори кумира и его изображения» – попробуй этому стулу бодливому копыта не позолоти. «Не пожелай ничего, что у ближнего твоего, ни вола, ни денег…» – и желать приходится. Вроде бы для того, чтоб сторицей потом отдать. Да где эта ковшовая мера взятого и отданного? И берется-то силой (это только кажется, что взятие тех же податей ведется изначально по немому соглашению сторон, но кто же их с опрятностию нес бы – аки лак драгой на именины чужой жене или кадь овса на дорогу дальнюю своей кобыле, если бы только имел случай уклониться?), и возвращается сторицей-то порою насильно, или не возвращается совсем, или вручается уже в другие руки (что туляку московский мост?). Так общий, зыбкий дух государских хлопот о грядущем всеобрадовании не сживается с отточенным чином частного изъятия. И конечно уж, при взносе в Большую казну нет никогда даже речи о выгоде духа, единственно непреходящей пользе уплатившего, как скажем при пожертвовании прямо юроду или на храм. Какое уж тут благо горнее, когда за твой же рубль, пусть отманивая от тебя зевы напастей, будут кого-то печь, кроить, сочить под добрым жемом. Да, державство на соборы Божьи серебра порою не щадит… Но зодчий человек, умелец небываемое подпереть непостижным, телеса Небес к раздрянному клочку Москвы прижмет – а сам Дух царенья даже готовым чудом дел таких, кажется, не озарится, но удоволенно вздремнет, горячо сгустясь и иссочаясь чистым саддукейством.


– Самодержие вообще пренехорошая штука… – говаривал схизмат Виториан Вселенский и, чуть помыслив, всегда добавлял: – Да ничего ведь лучше не придумаешь…

Вселенский рассуждал об узкой выемке-лощине меж нивою Всевышнего Отца и обрывами Препадшего Начала – дорожке, коей следует держаться (уж самодержцу-то во всяком случае). Лукавством замыкать соузы, сеять раздор меж сильных, искушать могучего, пожертвовать слабым – вот кесарево ремесло. Идти странной иззубренной гранью: дабы народ его не был ни давлен телесно, ни духовно рублен – сокрушать шуршащую тьму жал внутри полей своих и ясность скрипящих оскалов снаружи. И так – до тех красивых пор, пока и изнутри, и извне не вызреют благие семена, не заглушат чертополохи лепестками милости Христовой. Он-то, страшный царь, на то и нужен: оберечь до свята лета эти семена. Когда ж они взрастут и силой солнца сладкого нальются – и цари к добру изменятся. Но до этого еще – о-хо-хо – как… О-хо-хонюшки, хо-хо…

– Вот ты все шепчешь, узнаешь насчет лжи на престоле! – как-то совсем проболтался Вселенский. – Не знаю, не знаю – всякий ли лжец возможет быть монархом – но любой монарх обязан побывать лжецом.

Поостыв, Отрепьев хотел уже выпустить Владимирского: отласкавшись, отшутившись, помириться с ним. Но чудодей вдруг заупрямился, отказался выйти наотрез – мол, премного услажден есть давешним вашим попечением, только трогать мя не надоть теперь: и нам, и вам да побудет какая-то польза, мне отсюда правду легче говорить.

И, слова не вызволив более, Владимирский ушел под свой заулюченный с севера настил. Царь, чтобы хуже не обижать, оставил прорицателя в покое.

Он решил догадаться сам, как можно обихаживать нежнейший сад и не растоптать первый же его побег своей сторожевой драконьей поступью.

Преображение

– Правда ли, что сватаешь литвинку?

– Да…

– Я рада.

– Так нужно, потому что… – владетель приостановился, вдруг начиная чувствовать в своем пространстве еще небывавшую легкость и чистоту – будто облачко прозрачных точных стрел прошло навылет его.

Он вдруг заговорил престройно и пойдя вдруг с самого начала, думая, что объясняет сразу все. Он говорил о вещих землях детства, врущих сказках отрочества, о том, что не должна пропасть и эта, тихо вымывающая душу тошнота его – объевшего все дерево добра и зла. Что, если он еще раз ошибется, сразу упадет, но он еще от того вон плода попробует… И что неважно: он – этот первородный мученик-садовник, или я, важно, чтобы сделалось по Свету Слова… А Ксения, слушая, остановив, как бельчьи ушки, кончики венца, – ждала, сейчас, сейчас в завершение скажет: …и я понял – люблю ее, а не тебя.

Глядела на странно, тревожно, закатно преображенного, давно не думала, не знала ничего о нем. А он с тех самых пор, как улыбнулся ей с ковром на льду и, поскользнувшись, упал, так все и падал, падал куда-то, сволакивая за собой мостки, людей, подпрыгивая на утесах, раздирая на раны себя об ограненные скипетры, бунчуки – утыкающие выступы… Каким-то чудом он за что-то ухватился и, срываясь, плача и злясь, стал подниматься и поднялся сам, без малой помощи ее руки, и комканые крылья расправил без ее внимания, чтобы без спроса и дальше, по уступам звонниц и зарниц уйти…

Она схватила его говорящую голову и начала целовать, в косицы, в усики устами, слезами в глаза.

Стихнув, Отрепьев тоже попытался целовать ее, видя, что вдруг достигает давней цели. Теперь он уже побыстрей прежним стать хотел, так алкавшим ее, – сейчас же всем сердцем обрадоваться, безгранично взыграть, как изначально мечтал, примеряясь… И не мог…

Будто кто-то в его теремке перестлал низко матицу, то ли в береженье от ветров, то ли в насмешку, и теперь опрятно надо было горбиться, вбирать немного голову в плечи.

Но ветер протекал и сюда, дул сзади в спину и дул. Обносил, куда-то зазывал, и только в объятой собой близи Отрепьев еще слушал тепло и затишье – здесь к нему была прижата Ксения. Ожидаемого осчастливленного пыла он в себе различал только малую милую часть и теснил губами прохладную ленточку, несильно стягивающую льняные волны.


– …Раз неважно, что же не вручить твой дикий сад другому? И пусть во славу оцарапается… Что же все мои-то, Господи?! – В высоте над постелью предивно заплелся, дыша малахитовыми огоньками, балдахин. Царь вывел из-под одеял руку – потянул ткань: верный подзор тонко пощелкал и раскружился широкими складками, с шатра ушла мошка.

– Сам же говорил, Венецья, балы, океаны… Забыть бы, забыть все, этих пауков в шелках…

– Если я неправ… Недостоин там, или неправ… Я уже скоро уйду… Это – так, гордыня. – Голос возлюбленного у плеча звучал все печальнее. – Уступка царя князю мира сего… Сама, что ли, не знаешь, какое место ваш престол?.. Тучной пасти – уж не вечной святости… Этот грех самый тяжелый – его мне или сразу отпустят, или не простят вовек: все понимать, а все равно подвинуться и дать родному бесу на высокой позолоте место!

– Ах ты, голова позолоченная…

Отрепьев еще раз сжал под одеялом свою добрую сказку; чуть погодя, зашептал:

– Кому, кому отдать? Твой Шуйский – повторюшка только. Да и стар, бездетен, случись что с ним, такая тут грызня пойдет, мой Северский поход покажется гулянием на Святки. Ладно еще, коли бородачи договорятся, подсадят свойского кивалку. Вот хоть Мишутку Романова, отрока вселаскового… Голицын давеча, шутя, мечтал: в Думе захрапишь – такой подушечку подложит; воруешь? – отвернется, лишнего не приневолит никогда… Вот им какого бы царя…

Отрепьев вдруг взвил одеяло и сел, раскутанная сказка вздрогнула в мгновенной прохладе.

– А может, не гордыня это вовсе?! Какая уж гордыня тут: вечно сам поколеблен во всем!

– Немочь ты бледная, немочь! – вдруг напала сзади Ксения.

– Точно! Вот так – будто в затылок кто-то дышит, – хохотал, еще удивленно борясь и объясняясь, Отрепьев, – мечом как хочет водит, а я – к остригию спиной приделанный – хожу!

Падая, он вывернулся и изловил из рук любимой нерасчехленный сердоликовый кинжал.

– Ох, шту-ука! Никакой нам Черномор теперь не страшен! Неси нас, бес, в Париж! – как плетью замахал кинжальным длинным темляком. – За бороду держись!

– Лети-им! Над полями, над лесами, над уродинами польскими!..

Все-таки сорвали балдахин.

И упали, тяжело дыша, на елисейские поля. Сверху кружево – захваченный с собой, да изъеденный уже ранней нерусской весной, трепаный сугроб.

– Отколь ты только узнала?

Ксения с легким сердцем выдала Шерефединова. Долго ли еще будет он тереться поблизости? Он и кинжал подарил – надеется, что им себя, что ли, или любовника поганого убью.

Отрепьев высвободил лезвие из ножен: две иголочки сначала проглянули в его зрачках, а потом смотрел и поворачивал в руках так, что вспыхивала дорогая сталь – именно, казалось, под его оглядом.

– Теперь не засидится, – твердо пообещал наконец и, хищно успокоенный, на голень натащив сафьян, толкнул туда же и кинжальчик. – Наговор на государя. Ковы убойства ножевого – тоска у кого-то по Угличу… Басманов это дело живо застогует. На пять ссылок хватит.

«Полно… Нет ли тут еще чего?» – вставая, уловил царь холодок, скользнувший, разлившийся к плечам, от затылка. Но пока подавил его властным живым теплом, перед женщиной не высказал.

С решением судьбы Шерефединова обоим стало как-то слишком легко, и как-то вдруг непонятно – в чем уж тут прямая удача, и владыки-любовники повели о другом разговор.


Как только в начале июня изысканно, «пекно» кружащуюся по вселенной Польшу догнала весть о воцарении самборского крулевича на косолапой дебелой соседке, смешной и великой Москве, статуты Мнишков в посполитом панстве много изменились. Снова вокруг них явились блестящие толпы в кутасах, роты в венгерках, цифрованных ментиках, полки в кринолинах… – сонмы, сонмы реестровые и охочекомонные.

У Стася снова оказалась тысяча невест. Но Мнишек-старший уже не спешил женить сына. И только нежно похрюкивал, жмурился, выуживая лично – из-под столов и из урн Стасева логова – вяло драные признания в клокочущей страсти от его бывших симпатий. Гонор той, что со стрелком-отцом, тоже несколько повыветрился, все ее славное, обыкновенно разбросанное по королевствам, семейство съехалось в гостиной Мнишков. – Стась почти в животном, брюшном перепуге, как от ожившего французского блюда на заносчивом отцовом столе, отшатнулся.

Ротмистр запирался в спальной, в кабинете: и оттуда слышал дрязг бокалов, вытреп и повизг гостей, навязшую поперек дыхания лютню. Он выезжал без псов и ловчих на охоту, в сквозящие пущи – и там его находили. Начинала ныть рана, петь, жать голова, и искали, искали отдыха себе глаза – друга, человека. Когда отлучен был всеми от них же от всех, веселых и милых (но – справедливых!), тогда хоть сестры и слуги жалели и донимали его. Сейчас сестрам было некогда, слуги прыгали подобострастно…

Засматривался мимоездом с луговой тропы на широкостанных селянок, опасливо и жадно следящих за молодым конным паном из-за кривых спин бравых своих, земляных мужичков. И оправленное плотно-матово – угрюмством – быстрое усилие мужских, между заботы, поклонов шляхтенку, сразу ужимая вольный воздух, как-то вдавливало репейки шпор в бока скакуна его. И ротмистр несся, безнадежно рдея, сам завидуя и возмущаясь участи коронных трудников, и так уносился нечаянно – куда-нибудь далее…

Дома двери всех чуланов открывал, под лестницы заглядывал – где нет ли ему человека? Не было.


А властелина московитов мучили фантомы.

– Как мыслишь, твои высылки да заточения, – отлавливал царь как бы между толковейшим прочим Басманова, – кого-то усмиряют, что ли?

– А ты думаешь, внове пора времена Грозного на нас опустить? – пугаясь, выспрашивал ответ по сыскной привычке и Басманов. – Иным порядком не удержимся?..

Потрескивала печь. Херувимьим крылышком из-за трубы глядел уголок верблюжьей кошмы, и свешивалась рядом голова Вселенского – с закрытыми глазами и открытым ртом – пророк будто несся на русской печи с ужасающей скоростью.

– …А к ним, – выговаривал сыскному воеводе царь, – приставленным для частой беседы быть умнейшим мужам. Оные-то в этой-то беседе и проведают – кто да кто раскаялся сердечно и уже не помышляет о татьбе!.. Так что ж дольше их томить? Выпускай!

– Так он же разведчикам нашим сразу почнет врать! – журчал, забыл от возмущения и удивляться Басманов. – «Роди-имый» – устыдился он, покаялся! А только дай: меру перца у него не прожуешь!

– Я же говорю – умнейших, опытнейших подсадить! Не слепцов, но – что-то видящих сквозь человеков! Уж с ними притвор не пройдет, они вора – не как твои Малютки изуродуя, нет – души не выная, по жилочке, по волоконцу, так распустят, что пока тот все притворство не забудет – сам душу уж воедино не сплетет! Пока не вынется на свет из своей тьмы, не осветится для ясности подробной хоть небольшим светом…

– А коли хоть один из этих, – буркнул воевода, покосясь на печь, – ну… пречудесных людей… надумает проть своего государя своих же разлюбезных каторжан подбить, кого-сь тогда по косточке не соберут?

– Пусть: государю, значит, поделом, – махнул было рукою самодержец. – Только нет, толкую ж тебе: благочестнейшие мужи! Он лучше мне в глаза все выпалит – ни лукавить, ни там тишком угрызать мою силу праведнику не с руки. Понимаешь – это промеж себя у них… как бы, ну – малейший спрос, что ли, друг с дружки для уважения или, может, особая честь… Тем более, ему придется, если уж – меня, так и своих обманывать, вместе-то никогда эти разумники не договорятся.

Вселенский в невозможной жути застонал.

– Чует разговор, сердешный, – предположил Петр Федорович. – Где ж на все курвы, прорвы российские, такого золота набрать?.. И было-то, по-моему, только вот двое. Уж помилуй их…

– Помыть – еще песочку наберется. На сусальце рябенькое… Ничто. От копеешной свечи Москва горела… Ты вот да я и то на что-нибудь годны. Видал, из твоей опалы старый Шуйский каким осиновым листочком – свернутым да запечатанным – вкатился? А вот, поди ж ты, походил, поцарствовал сам-друг со мной – и каков?

– Помолодел, помолодел.

– Лев, тур поджарый, книжник, орел!.. Сам ищет теперь – дремучих сверстников образовать.

В другом покое прозвенели италийские часы. Вскоре с улицы послышались отстуки бердышей, смех и слова команды: меняли караул. Привычный, почти незаметный – столь же чистый колдовски и негустой – удар «Ивана». Издалека снова смех, и незнакомый верный голос повел старо-рыцарский польский напев, заменяя его польские слова на русские, отчего, хотя и выходило складно, песенка сразу потеряла прежнее свое очарование.

– …Ну тюрьма будет – беседы приятные, – качал головой воевода.

– Еще – книги трудные… Под праздники – знаменные распевы a capella. Ну, монодию.

– Так нарочно в застенок тогда побегут! Краше священских действ и иноземских академ там станет!

– А в Писании что сказано? Последний первым наречется. Падший низко избирает лестницу с запасом… Наши кромешники-то еще всех поучат!

– Нас первых! – грустно неверовал Басманов. – При такой обученной крамоле – не знаю, долго ли, пан-государь, тебе на престоле сидеть…

– Да как ты не поймешь? Самая младшая мудрость начинается с понятия, что даже лучшая власть – все-таки зло. Не сделаешь ее добрей, силой клыка порвав старую власть, взгромоздясь новой…

Забыв на миг свое уныние, Басманов невольно залюбовался шепчущим царем, как будто побывавшим в райских кущах и готовым на своей земле уже насаживать кустарный рай.

С высоты печи пошел, тяжко мужая, храп – перемежаясь тонким и каким-то издевательским, юродственным, подстоном…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации