Текст книги "Чертольские ворота"
Автор книги: Михаил Крупин
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
Кровные враги
Колчан его – как открытый гроб;
все они – люди храбрые.
Иеремия (гл. 5, стих 16)
«Нет, не то он творит – распропадем, – уже дома опять одолели сомненья Басманова. – Так ведь когти Тайному приказу и урезал!.. Да скинуть уж, что ли, его, и самому? А что вот нет? Стрельцы мне послушны… Или впрямь честнее пропадать? А то…»
Побежали с легким, чуть шуршащим прочерком под сердцем, какие-то – враз срезанные – чурбаки, колеса с крючьями – ознобом за ребром. С чистым чмоком, а не звяком, – накаленные железки. Невыразимым – прохохотавшим, кажется, в лицо самой природе – взломом дохнуло поперек лопаток дыбное бревно, а издалека – верно, из самых недр земли – в пятки пробило окаянными и неприкаянными молоточками…
Таки Басманов взял все это в руки.
«Такова же судьба всех больших полководцев. И Александр Святой выкалывал глаза своим новогородцам – за непослушание хану, а уж сколько русских косточек куликовский друг вокруг Москвы перекрошил – и прикинуть страх…»
Петр Федорович немного успокоился и, развернув плечи, поехал из приказа почивать домой.
Изгнав из спальни слуг, гоняющих врасплох мух там (забыв, когда последний раз боярин закатывался из Кремля, тут никто его не ждал и заранее не перебил насекомых), Басманов сам, присдев за каблуки о порожек, смахнул с ног – об дальний угол – сапоги, сам же упал в постелю. Длань за голову заведя, с полки под божницей, где стояли неразъемным строем его книги, не глядя, достал одну.
Но голова воеводы уже как раз была мглиста, слепа, слипались зеницы – мягкою завязью изнутри усталь замыкала тело; последнюю тревожку, большую и малую, из него вымывало, выбрасывало сущее безучастие приливной повадливой волной…
Басманов только поморгал нежно, беспомощно… Нежно же, не раскрывая книги, жадно, с наслаждением помял в руках ее кожаные надежные корки – причем: что между них было, кажется, частично все-таки втекло в – такого же недвижно полного, покойного и примиренного – него, прежде чем он завалил книгу назад под деисус.
Ничего сейчас больше не надо… Слава богу, спать…
Бодрственный – до крайности, тончайше озабоченный и вместе с тем развязный звук сразу пронизал все тьмы и глуби сонного Басманова. Привередливо или обманно отдаляясь и замысловато налетая, двигался комар. Чуть выше образовался еще… А вот опять первый…
От решения его зависела теперь его жизнь, и он долго примеривался, не хотел рисковать… И вдруг глупо сел прямо на лоб.
Басманова рука, тяжко выждав, пока комар втянется в кровь, пала молниеподобно – у самого лба распустившимся камнем… Но комар был быстрее. Невидимый, он отлетел – сам с негодующим возгласом.
Петр Федорович кликнул слуг. Прибежавшие с двумя пылящими светом шандалами, с кожаными битейками, те принялись выслеживать и сечь его врагов. Басманов, лежа, также скользил по потолку, стенам взглядом, указывал прямой неумолимой дланью на открытых псов, но, видя, что неуклюжие сонные служки все равно не управляются, вскочил, не утерпев, к ним на подмогу – расправу с тварями, душу выматывающими полуночными певцами.
Кажется, отделавшись (с воеводовой-то помощью мгновенно!), служки поглуше задавили окна и унесли свет и пустой ковшик, откуда попил квасу господин. Басманов, вновь закутываясь хорошенько, похрипел и, поворочась, точно собою весь прицелился в объятья упованного бессмыслия. (Прицелил ся – пригнав крепкую подушку к плечу – ружейным прикладом. Ся – что зарядец, кроткого да легкого, безвидно темного… Навел по желанной лунке…)
И: пи-иии!!! – иии!!! – ии! Зью – ююю!!! – ю! Пржи – ии!!! (В общем, пржибыли.)
«Имя им легион!» – сказал Басманов из какой-то ратной римской летописи. – Да вы поганыи-и!
Коротко, с грудным рыком вздохнул и опять кликнул слуг.
Странно, но в этот бой Басманов вспрянул уже свеж и бодр – сразу завращал битейку. После очищенного от сыроядцев воздуха и светлых ровностей, Басманов, вспрыгнув на постель, стал водить быстрой ладонью и битейкой по ковру – яркому, с перским углатым узором, чтоб поднялись на воздух комары. Их так на пышной ткани не видать! – смекнул боярин. А вспугивая подлецов, он даже ранил одного…
Один комар спрятался в складку басмановского одеяла – Басманов последним, случайно, заметил его, после того как долго уже не мог найти ни одного. И Петр Федорович был премного удивлен его коварством, сделавшим бы честь и более крупному и умудренному врагу, – поселиться возле самого преследователя: не взбредет же, мол, ему искать врагов в своей постеле!
Бия комаров, Басманов испытывал уже удивительно сладкое, вольное чувство. То, верно, от уверенности, что выпускает из врага кровь явно по праву – это ведь его была, боярская, кровь. Он карал сейчас кромешное ворье за разбой неоспоримый.
Стены, светлый потолок и черные битейки уже пестрели мазаными червчатыми пятнышками. Плевать, вылижут потом… Ложась, Петр Федорович велел было одному челяду остаться над ним – с ладошами наготове, при свечах. Но боярину не отдыхалось под подробным человеческим оглядом, он прогнал слугу.
Сам теперь строго вслушивался (ни в одном оке – сна) – когда запоет в небесах?.. Но в небесах над ним теснилась тишина, Басманов вновь в замкнувшихся глазах почуял сласть предсонья…
Ухо ему, нарастая, обогнул неровный дребезг, а вот – бороду… и из жуткого хлопка неторопливо удалился в комнатный туман. Видно, это был самый сторожкий, матерый, упорный комар. Через непонятные кроме него никому промежутки тишины он возвращался. Верно, в эти промежутки успевал подремать где-нибудь на обороте ковра или в ставенной щелке, а Басманов не успевал…
Сладострастно воспела телега и потокали копыта – совершенно равнодушные.
– А мы так не прозеваем заговор? Ох, вывернутся из-под нас какие-нито столбики… – одержат верх.
– Федорович, не одержат… Ну, поиграем в чехарду, побегаем.
– То-то и есть, чехарда… Все начинанья наши разом сгубят!
– Так я опять приду. Только, знаешь, не как прежде делал… Уж с окраины не поведу войну… А встану сразу лагерем, как мой батька крутенький, под самой Москвой – в той же Александровой слободке.
– В Тушино хорошее местечко.
– Да? Ну вот. Самому охота – малость отступя, будто сызнова начать… Что мне теперь боярская крамола? Только Русь прослышит, что на Москве против царя кто коготь поднял, вся мне на подмогу в это Тушино придет… Что ж? Тогда придется и твоим злодеям торопиться на поклон…
– И опять простишь их?!
– Ох, опять. Но в мой огород шагнуть уж им не дам! Всем выпишу вольную: открепленье от дворов, уделов, от челяди густой…
– Вот – так?! Вольное будет боярство?! – засмеялся Басманов.
– Само мечтало! По старине, яко при первых Иоаннах. А я им, видишь, даже подревнее сделаю: как при добрых диких Рюриках. Вот вам и полная вольгота, и пустая тайга!
– Шутишь, государь?..
– Вас перешутишь…
Все тяжелее давались Басманову совещания с вещим царем: точно пополам разламывал кто воеводу. Точно прибивши подковным гвоздем его за ноги к своим каблукам, царь за волосы, дрожащие вструнь, тянул, вытягивал душу Басманова куда-то вверх и… – взынь-нь-нь – с клоком звона в щепоти, оборвавшись, взмывал один в свои синь-небеса. А Басманов из-под оставленного на своих плечах груза расправ, тихо запрокидывая голову, следил за парящим в высоте царем тоскливо и любовно – из своей замшелой, подколодной глубины.
И чем на вид все шло примерней, тем верней какое-то колючее чувство впивалось в Басманова…
Как-то под вечер в его приказе сели – приподнять по чарочке за государево здоровье – Голицыны, Вася и Ваня. И Петр Федорович, отваливая опорожненную стопку от уст, поймал туманный Васин взгляд – точно такой, как тогда, год с гаком назад, в ратной палатке, – молодой, задушевно-усмешливый… Басманов, едва не вскочил бешено, как тогда, под Кромами в шатре, чуть родню не ухватил за грудки: что – опять, гад? – винись, признавайся! Но глаз Васи в тот же миг померк – да и не мог бы блестеть дольше: тот Голицын весь бойцом был – наглым, чистым, люто исхудавшим и застуженным рисково… А у теперешнего – в сузившемся оке – мозговая жиркость только, никак не душа, проступала…
Все ж Басманов подождал закусывать – вдруг Вася еще рассмеется по-тогдашнему и прямо спросит: «Петька-пес-рыцарь!» Или: «Ох, не спиться бы – довольно с цесаря здоровья! Пора из него, стать, кишки выпускать?!»
Но Василий так и не рассмеялся, и ничего такого не сказал. Открыл рот – завалил винцо щепоткой редьки и покойно положил Басманову ладонь на плечо. Здраво, тихо так, по-доброму сказал:
– Да, Петя, мы с тобою знаем, что он не есть сын царя Иоанна Васильича, но все ж он теперь наш государь. Будем за него молиться, да?
Басманов обнял брата. Голицыны, Вася с Ваней, выпили еще по стаканчику и ушли, побрякивая сабельками, чуть покачиваясь на хмельном ходу – под низкой притолокой чрезмерно глубоко и бережно пригнувшись…
Басманов, прибрав штоф и чеканные чарки, тоже вскоре собрался домой. В этом мае было мало комаров, и, как ни уставал, Басманов ездил теперь каждый раз на ночь для успокоения сердечного домой – в упруго звенящую береговую низину. Легши, он где-то час перед сном рукоплескал, сам бил себя из тьмы руками, и комары обкусывали со всех концов простирающегося к ним Басманова… Наконец Басманов убивал случайно комара и засыпал.
Двойники
Дмитрию Иоанновичу давно было желательно – оставив при Отрепьеве все самое позорное и скверное, что только можно ему было оставить, распрощаться на века с ним. Это не казалось трудно: прозвание Отрепьева в его же мнении сделалось ругательным задолго до того, как кремлевский монах решил из-под него выдираться. Одновременно с присвоением сего обозначения, на первой же чужбине – в приходской московской школе, уже пылал и Лохматьевым, и Оборвановым, и Тряпкиным… О сколько «фонарей» (темнейших, лиловатых – подобных доиоанновым объезжим настоящим фонарям) роздал (еще больше – получил). В конюших – это величаньице сквозь зубы – точно сплевывали перышко тюфячье господа, братва Романова. В иноках – с чувством, на заглавное «о» налегая, выпевали дьяконы и даже иные веселые архимандриты.
Казалось бы, что проще? Из несказанности детства, быстрого обсказа отрочества, раздвинув вьюношачье страдное клеймо, унырнул прямо из присказки в сказку: из дураков – в царевичи, из вралей-царевичей – в благословенные цари… Ан: сего дни, еще до обедни – Дума, перед вечерней – Басманов с секретным осведомлением, и пожалуйте: необходимо вдруг решение – укажем так – не страх благородное! А необходимо земле, царству, да – и себе, сиречь трону, ну царству, в конце концов! И тут О-тре-пьев тихо выходил скорей на свет и, на сгущавшемся жарче свету, с благословения Игнатия-владыки (благословение его и свет обычно сразу прилагались к мягкой тени одобрения отца Виториана) все дела решались. Но царь вновь двоился в озере недоумения. То ли очень трудно было, еще пока непривычно, стлаться по всем волнам Дмитрием? То ли Дмитрий и Григорий и впрямь не могли быть далеко разведены?
У всех двойников царя были еще и тени. Вычерчивают их вранье и отречение, старающиеся замуровать в тугую тьму живое прошлое живых людей. Но прошлое не может жить без продолжения, тени двигаются. И вот на престоле сидел молодой царь и вечно чувствовал, что монах, пропавший с патриаршего двора, до сих пор шляется где-то – по лаврам и дворам, побирается в Литве, отлынивает от постов, из скитских кладовок ворует причастные вина, а из пекарен просвирки, соблазняет холопок, балагурит в корчмах и на ярманках и заботы имеет не дальше, чем по края вечера, когда мечтается – прекрасно бы докуролесить до престола, где-то там же изловив среди белосиянной вечной зимы спален и царевну-красоту…
Едва явился ненастоящий пусть, но живой (в силу всех чистых и нечистых сил лицеискусства) Дмитрий, тут же оживился, выхаживаемый тщательной тщетой Годунова, столь же поддельный и живой чернец. Он с тех пор никуда и не делся, и всем позором своего предполагаемого существа и теперь неутомимо угрожал царю. Заходил с малым причтом умный грек Игнатий, били о булыжник ровными лбами мальчишки – меньшие дворяне подле Красного крыльца, и с престола казалось: тень расстриги то набегает, то снова милостиво удаляется от аспидных ступеней крылечка, кедровых – стульчика… Теперь можно было догадаться, что окончательно избавить государя от опасности, носящейся в этой тени, может только сама воплощенная опасность – в честной яви. Вполне зачеркнет жизнь былинного вора Отрепьева только призвание его – рядом с хрупким робким Дмитрием – на мирской суд и мучительное откровение, что обличит перед всем миром дела их. Так чести и души расстриги и Дмитрия, совпав воедино, наверно спасутся, но, такому спасению в жертву, скорей всего, придется принести их животы.
Сие же – выше и властей и сил. Первое: своей плоти земной, ясно же, сердечно жаль – и без того обнадеженно смертной. Но, оказывается, и с самой, помноженной на мнение народов, многостию своего лица царь уже свыкся – точно это благодать и помощь, а не хворь души. Он теперь страшился честного слияния своих парсун в окладе покаяния – как нестерпимых судорог кончины.
Долгие земные тени, видимо, служили ему как страшноватые, громоздкие, да добрые опоры. Вот они, смыкаясь в свете, пропадут… – все, что в тенях прежде было темно и основательно, станет недействительно и невесомо, и провалишься куда-то сквозь парсуны и народы…
Должен быть был и брезжил, брезжил иной выход… Но пока – меж двух бесплотных пределов, зловещего распопа и целоумного природного царя, как между причудливых высоких перилец, медленно росли, расталкиваясь и сцепясь, и настоящие живые люди – почти неведомые ни себе и никому, поскольку – истинные и природные…
Власьев едет
…Очнулся дьяк уже в покачивающейся колымажке. За отбегающим за поворот орешником постукивали все возы, а стряпчий Митька спал будто убитый – съехав дьяку в ноги, закатив трепещущую голову за облучок.
С облучка ж простиралась ввысь и вширь пообтянутая чистым хамом спинища: незнаемый преобъемный мужик подменял Митьку, лениво играя вожжами.
– Малый! Ты отколь упал? – потягиваясь и распрямляя над стряпчим затекшие ноги, спросил дьяк.
Малый, не оборачиваясь, спокойно отвечал, что между двумя подтаможными ямами – минувшим дьяка Власьева и следующим, который год идет пря из-за сбруи и коней, а так как разбойный порубежный ям, докуда они едут, этой осенью перетянул трех лучших меринков и веры ему боле нет, то он, малый, сам уж теперь с государевыми сверстными проездится и потом лошадок в целости доставит в оборот, в свой ям.
Ямщик отвечал в точности что и ждал Власьев, привыкший к передрягам на дорогах, так что дьяк беспристрастно зевнул и не вдавался далее в известные подробности.
– Ты, я-чай, такой заморыш малорослый, – обратился он, со снисхождением дорожного умеренного любопытства и веселья, к ямщику немного погодя, – весь окоем в подчинении держишь?
– Нет, – сразу ответил верзила, в этот раз весь повернувшись к дьяку для одного только слова.
– А что так?
Ямщик опять повернулся, и проглянувшее в хвойных ветвях солнце пошло соскальзывающими мазками золотить – кудлатой канителью – его бороду, в оклад подбородка и щек.
– А не хочу никого подчинять, – отвечал он, чуть лыбясь.
– Э, брат, – разочаровался Власьев. – Прямой цаца. Следовательно тебя тогда, наверно, бьют? Времена-то нонича какие? Даром, что неслаб, – в мыло заездят!
– Не зае-ездят, – красиво снова улыбнулся в золоте своей кудели. В выгоревших набело ресницах – тоненькая синева.
– Ой ли? Почему ж такое? – Власьев смутно чувствовал, что мужика он уже видел прежде.
– Потому что никому не хочу подчиняться… И ничему.
– Вот и все! Бунтовать, стало быть, хочешь? – гадал дьяк, дивясь и невольно вздымая каблук – надо было уже Митьку побудить.
– Не-у, – посерьезнел прямо с улыбкой ямщик и все крепкое, спокойное свое лицо, сощуря, обратил на солнце. – Бунтовать не хочу…
– Так чего ж ты хочешь? – сам начиная странно лыбиться, опустил отсиженную ногу мимо Митьки Власьев.
– Всего останьного!
Молодец на козлах говорил так мало, преспокойно и разумно, что и Власьев как-то ясно, словно в детстве, в самой зыбке, успокоился и опять уснул на повороте в тесный лес…
Проснулся дьяк уже от остановки качения на ямьем дворе. Митька – сна ни в одном глазу – с дьяковым кошлем под мышкой, ноги кренделем, якобы делал заказы – на крылечке повивал какой-то околесиной приглядную и строгую корчемницу. Из-под крыльца на коней глядел кот. Рядом, стоя подле бревнища завалинки, набивали трубки трое немцев в ожидании печатей на явки и подорожные.
За чашкой горячего сбитню в комнате дьяк вспомнил давешнего ямщика, только по-прежнему не смог восстановить в уме – где, на каких дорожках они раньше-то виделись? Наконец показалось ему, что именно сей силован подвозил Борисову лагерю хлеб, когда возвращали Копорье… И когда умирал, скрежеща зеленоватыми клыками, выкатывая ало зрачки, царь Иван, он это доставил отличный белый бут на царский саркофаг… И вот, ты ж гляди на него, встретился дьяку снова…
Позванный Митька ничего не знал ни о каком подменном ямщике – моргая смутными и мягкими от корчемницы глазами. Так выходило, что на посольском пути распрей между ямами и не бывает никаких, и не сидел на ответственном Митькином облучке никакой чужой златоокладный мужик, и вообще Митька сам сидел и не то что в неприкосновенные дьяковы ноги съезжать – во весь путь разику не клюнул.
Власьев рукой только на стряпчего махнул – на пустое наваждение. Что ж тут вытянешь из этого народа? Шельмы, право, хуже многокудрых пудреников с венского двора.
Жил-был мечник
По какой-то доброй молодости, по ранней ли необдуманной женитьбе, Скопина Михайлу пока мало влекло в ярый мятеж меж дареных перин. Своей мужней силе над женщиной он отдавался не безоговорочно, без влажного трепета страсти, – все же он был хорошим солдатом и здесь. Невольно он овладевал полем постели твердо, спокойно, даже – как нехотя, и торжествовал над женой, почти не узнавая ее. Но если бы он мог и умом взглянуть на Настю как на славную прелегкую победу, сам воин в нем поуныл бы…
Какое-то время ничто не угрожало его чистой уверенности в достигнутом пределе отрады. Даже легкое, ошеломленное, а непрожимаемое при нажатии его лица, лицо жены мешало его нежности подчас – такая это была тесная, проламывающаяся куда-то нежность. От нее мгновенно обессиливало тело, но чуть чувство ослабевало, тело разом обретало силу, и тогда личико девчонки-супруги мешалось уже по другой причине.
Иногда Настя просила у него пощады или перемирия, он всегда давал ей отдохнуть. Потом она сама бросалась на него. Когда тот человек, которого она боялась, с кем азартно боролась, порою по нечаянности хитро расступаясь перед ним, вдруг весь исчезал (Скопин тоже переводил дух), она быстро засыпала, прижавшись к вернувшемуся по каким-то ухабам заветному другу щекой.
Тою ночью, когда она впервые уснула женой, он немного погодя очнулся: им владела уже странная тревога. Сердце ровно билось. Спала жена, женщина – кем-то уже приходившаяся ему. Непонятная тишина – огонек лампадки уравновешен, и даже сверчок не кричал. Не страшно было погибнуть на настоящей войне или кого-то покалечить – на игрушечной, потому что уже было у Скопина место, где ничего ему не противостоит, и вот нет его, а есть… оттуда дом, другой дом, лужа, третий, сад, ветер, другой ветер… Сверчок, Отец, Настя… Сейчас есть жена. Девчонка из наперстка, под венчальной волшебной шапочкой, примеренной в невидимом на снегу малом храме, обратилась в великаншу. Вот удал-витязь, отважен-муж, и испугался… И, казалось бы, все то же самое. Кроме ее нежных больших рук, ног, всего стана, спины, души, подмышек, тестя с тещей, втолщь раздавшихся твердынных стен!.. Коленей, бедер…
Скопин подумал было, что только так кажется, что это пройдет, да тут же спросил себя – а куда денется-то? Все, женился.
Тихо одевшись, он вышел во двор. Месяц, видно, не зная об оттепели, стоял высоко и ярчайше. А внизу черно, будто и не было его. Но слышно, постепенно и видно: на дворе всюду спали на воздухе гости, один катался брюхом на бревне – лицом вперед и вниз, тщился освободить новому яству место, да так и замедлился в талой воде и заснул. На перилах надсенья сидели еще и неслышно разговаривали, может обнимались. Скопин тихо покрался по снегу, воде и земле. В воротах, драгоценно оправляя обе вереи, сияла лужа. Сколько раз – необъяснимой теплынью – встречала она маленького выдумщика, сейчас звездой резала глаз – стыла, в зыбь пьяна. Но Скопин с обиды всю ее проплыл, какая есть, и, выйдя на четвереньках на улицу, сел на прошлогоднюю травку, к забору спиной.
Из низенькой древнеможайской яблони за калиткой Настиного дома медленно рождался месяц. Где-то отворилась дверь, пахнуло летом и старшая соседка закричала: «Настена, домо-ой!» Пробежала девочка. «Мишка, а ты что сидишь? Ладно уж, не сторожи меня, и так за тебя пойду…» Чинный чмок раздался возле Мишиного уха, на щеке остался леденец.
Скопин тоже побежал домой. «Снова Чингисхана с ума свел! Каша на шестке… И сметану подпол не убирала». Отказавшись, прицеловал леденец пошатнувшейся няньке на щеку, полез на печь, на жар-кирпичах разостлал сырое платье и лег на опоек рядом сам. Горка лучин, истонченными кислыми лунами – сушеные яблоки, тут и грибы на ниточках, книжки, набожный и вдохновенный сверчок… Большими прыжками измерив полати, ткнулся носом, лбом об руку Скопину огромный кот, и сразу заговорил, ворожа, прорицая все хорошее: «Завтр-р-ра. Завттр-р-ра. Завтттр-ррр-ра». В шкапу в сенях ждали малиновые и земляничные жамки. В ящичке под литовским оглядалом – глиняные ратники с гвоздиками-копьями. Где-то – с Северной войны шел домой быстро отец. На дворе валил неживой снег, открывая еще что-то о ведомых тропах. И завтра будут петь, стихать и опять вдохновляться печка и сверчок. Сегодня его поцеловала Настенька… Прибились к хомутам в сенном углу короткие вязовые лыжи… И завтра индевелые веревки уйдут вверх, в прозрачную сокровенность кроны тройственной березы, и затемно, выбирая из колодца душистую воду, дядька Николаич поскользнется на глазури, провернется в тишине на рукоятке и – за всех проспавших это, за весь еще немой, а уже озорной (опрокинувший его!) мир – захохочет, просыпая с бороды голубоватый пух…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.