Электронная библиотека » Михаил Крупин » » онлайн чтение - страница 20

Текст книги "Чертольские ворота"


  • Текст добавлен: 24 декабря 2018, 15:40


Автор книги: Михаил Крупин


Жанр: Исторические приключения, Приключения


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +

…И вы, братия, совершили единодушно подвиг праведный и честный! О, когда Богу было бы угодно – крови бы помене пролилось! Но Сущий, кой земные царства кому хощет раздает, развил сам наше умышление! Вот русские и избавились от обольщенья бесоугодника, и надобно им нового царя! Род же царей пресекся – сыщем же, верные братия, во государстве нашем человека приближенно государевой породы! Прилежнаго к святой восточной вере! Крепко благочестивого – дабы обычай держал невозбранно! Сиял бы всеми добродетелями для престола: был опытен – никак не юн! – и поставлял бы царское величие не в бренном буйстве, но в вечности и воздержании! Скажете, может, что такого человека не найти нам? Но земский добрый человек себе взять должен государя наилучшаго…

Хоть такой человек явно был в Русской Земле только один – князь Василий Шуйский, после сей речи князя в Задней подписной палате бояре делили великий стол еще три ночи и три дня. Средь прения головы туманила печная духота. А на день четвертый… снова не ко времени ударил главный колокол: помчал к Кремлю народ. Лобное место уже было густо обложено, так что народ мог поместиться только по уголкам площади. Ближе к каменному пятаку встали кабальные дружинники, малые приказные, спехом свезенные смерды и закупы с вотчин Шуйских (и твердых их друзей – Овчинина, Головина, Сосунова), были, кажется, бурлацкие ватаги Мыльниковых, впрочем, на них не написано – все те же москвичи. Разве кто порой прокрикнется с такой белой поемной душой – как яичко на ровном вертнет, или по заботному башковерченью признает москвич чужака. Но более – по-над головами – взгляды били в Лобный осьмигранник: туда подымались уже всеизвестные – митрополит Пафнутий Крюк Колычев, два меньших Шуйских, Татищев, Головин…

Митрополит забрезжил издаля – о надобе ему другого патриарха на место прежнего слуги и потаковника римлян. (Святой парок у рта.)

И тут ближний к возвышению народ (или что-то схожее издали с народом) как разорвало…

– Наперед пусть изберется царь на царство, он потом и учинит вам патриархов!

– Так разослать нам, что ли, – закричал тогда сверху Овчинин (сразу как по волшебству притих людской шум), – разослать, значит, во все городы и юдолья пергаменты?! Чтобы дворяне выборные отовсюду к нам плелися?! На царское, значит, избрание?!

– Да сколько ж это ждать! – закричали во внятной очередности вокруг помоста. – Разве не пропасть нам без царя?!

– А отовсюду дворян и теперь на Москве важно!

– Благородный князь Василий Иоаннович избавил нас!..

– Он – отрасль корня государского!

– От Невского его род!..

– И сам, как Невский, живота за нас николе не щадил! От еретика как пострадал летось!..

– …Да вручится ему!..

– …от прелести избавил!.. (И – как по соборному требнику – от остальных лих, так далее.)

С кутанных туманом площадных окраин коренные москвичи тоже кричали что-то – кто их там поймет? Конечно, тоже звали Шуйского на царство – сквозь ближайших ревность.

Наконец возвели на пятак самого. До трех раз отворачивался от митрополита, наконец сел и сказал:

– По Божьему хотенью…

Отсель молодого царя повели в баню и церковь. Меж банею и церквой стоял на ковре крест, одобренный заранее Всебоярой Думою: и новой, Дмитриевой, и мятежной, совершенно новой, и совсем ветхой, мягкой и старой. Сей крест царь новосадимый (быстро, обжигаясь о ледяные щиколотки Христа губами) целовал на том, что никому не станет мстить и помнить мимошедшее, а равно не пожелает ни судить, ни жаловать никого сам – без их боярского согласия и приговора. Да, паче чаяния, никоторого указа ни писать и дела не затеять без согласия же сих сильных Руси.

На всем том Шуйский умело крест и целовал.

Все, впрочем, понимали, что ближние к Дмитрию стольники и окольничие (не заговорщики), как меньшее, должны быть сосланы на податное воеводство в захолустья – что с ними сделано и было.

После крестоцелованья Шуйского и все бояре, и стрельцы, и останние немцы целовали тот же, тихо теплеющий, крест – служить и прямить, и не заготовлять царю во зло ни зелья, ни коренья.

Во все пределы царства поскакали грамоты про то, что чернокнижник Гришка пойман на самом престоле, сдал все свои (те и те) воровские дела и покончил свою жизнь суровым способом. Дальше указывалось, что новому государю Василию Иоанновичу Шуйскому-Невскому вся Русь уже била челом всех своих лучших людей – боярства, священства, мещанства и приказшества всех городов, в том числе и того города, куда рулон сей слан. А посему в городу сем в три дня сроку – всем перецеловать под роспись крест и под соборный перезвон перепеть все, что нужны, молебны.

Живые поляки были оставлены все под московским засовом, пока Сигизмундова дума зане не побожится, что не обижается. Чтобы иметь твердый повод держать пленных, заставили Яна Бучинского, счастливо отсидевшегося от погрома у каких-то протестантов в деловом кумпанстве, увековечить на бумаге замысел Дмитрия – панскими клинками скосить московитый сенат. План пагубы был готов уже детально: Федора Мстиславского убивал пан Ратомский, Шуйских – Стадницкие с Тарлом, так и иные – дальнейших…

Поляки, кучками и порознь, в полной безвестности всего, что за их слабыми воротцами, – вздрагивая при каждом колоколе, вельможи и челядь, сидели…

Новые высшие налегли только сразу на самозванского тестя. Уж он-то был враг без упрека – исконный. В нем – оправдание вчерашней крови, первом нанимальце смут.

Мнишек был происшедшим убит совершенно, поэтому – бесстрашен, как черт.

Сковав пенные гребни манжет на груди, он благодарил вошедших в его узилище сенаторов московских за отменное гостеприимство. Угощение их тоже велико и беспримерно. Разве – чуть солоновато и немного горячо. Так что после оного у многих выблеваны души!..

Выборные бояр и слова поначалу не умели вставить. Им были мгновенно показаны подлость и злость непросвещенные прямо в их сердце. Не безвинные поляки здесь обманули кого-то, но их – все. (Представленные доказательства.) А вы, великие бояре, как вы нас, слишком положившихся на ваши письма, на кресты присяг, приехавших, как благодарили за него, что мы его столь добросовестно вам сохранили, чисто воспитали и помогли встать на ноги! Как смеете теперь лепетать – что это был не он! Все письма ваши целы у короля! Значит, ВЫ нас обманули! – уж не знаю, сейчас или тогда! Как вот оправдаетесь вы перед вечностью в столь страшных и спешных давешних убийствах? Чем виноваты наши музыканты? Надо было к вам приехать с целым войском, а не с двумя доверчивыми тысячами, к вам, которых тут сто тысяч на Москве. ТАК мы сделали бы, ежели бы знали к вам вражду. Мы же, будто братья ваши, жили у вас без лукавства – врозь: кто тут, кто там – какой тут к бесам умысел? Сколько ж вы в Польше теперь создали вдов и сирот, разве нельзя было поменять стул под человеком без этого? Но Бог – на небесах…

Наконец Мнишек иссяк и пошел по кругу башенной светлицы, тряся зябкими брыжами.

– Ну бог с тобой, не виноват, – повинились перед ним бояре. – Но и мы не виноваты же, а виноваты твои перепившиеся своевольники, кои приручали, идя с пиру, наших женщин и детей, смеялись и гордилися над нами, грозя – пересвятив и перепив – убить нас. Они и возмутили целый город… Но при чем – мы? Мы унимали беду, как нам мочно. Но кто же может противостоять сотням тысяч, раз они уже пришли в движение? – Это во-первых. Во-вторых, твой зять тоже ведь нам дал довольно поводов, послуживших для его кончины… Он и телятину жрал, и держался вообще… – ровно ваш гнилой язычник. Да в конце концов и нас заставил бы творить там всякое… что супротиву нраву Москве, уж не благой чуть.

Пан Ежи требовал свидания с послами, дочерью и сыном и прочими родственниками. Бояре отвечали, что не только их сведут в любое время, но отпустят насовсем – ежели: во-первых, воевода и родные его ни сами, ни через вторых и третьих лиц, не станут мстить новому царству за обиду; ежели поклянутся, во-вторых, что расстараются и обеспечат мир между Москвой и Речью; в-третьих же, конечно, требуется воротить полста тысяч рубликов и прочие подарки, пересланные ему на сватовство в Литву.

После такого перечня Мнишек уже сел перед боярами – темней и отважнее прежнего.

Перед свиданием отца и дочери тот же иск представлен был Марианне.

– Все жениховы злотые – и столько ж своих – потрачены на странствие сюда, чтоб почетней было вам же! – быстро отвечала та – бледная, как и до низложения, но более разговорчивая и живая. – Все, что и оставалось в покоях, вы же и взяли обратно! (Внимательные взгляды бояр друг на друга.) Вот вам последние оздобки и платья. Остальное, вот вам крест ваш, – вышлем из Польши! Отпустите лишь нас!

Отдав все драгоценности и остающиеся платья, Марианна в спальном подпоясанном халатике, в персицких, с вздернутыми носами, шлепанцах поплелась по морозцу к отцу.

Воевода встречал полным церемониалом императрицу – поклоны, поплески манжет, заздравия. Хотела на шею, на грудь – нет шеи, нет груди, с коленей приласкал. Русские думцы перемигивались – над широтой бород кривились.

Мнишек чекнул перед ними из кожаной сумки казну: рейхсталеры горячей струйкой со стола полились на пол, иные, вспрыгнув, понеслись колесиками – рубли так не могли.

– Я по-честному взял это из самборской экономии! Берите, берите все – ни на копейку здесь вы не имеете права! А что ни переслал в дар нам мой любезный зять, императрица взяла сюда с собою, а куда теперь все подевалось, вам да вашим прекрасным святым лучше знать. Смешно (Мнишек распялил дико рот) – как с ограбленных и голых вы еще ожидаете сорвать… Мы с царицею вашей поклялись вам не мстить (мы-то клятву держим), предоставим мщение тому, кто говорит: «Мне мщение, аз и воздам». Уж он-то отомстит… За его же величество, короля польского, тоже ничего не обещаю. И рад бы разделить вашу приятную надежду, что на пролитую подданную кровь хватит его сердца… Но как мне от его имени тут с вами договариваться, да перед такими еще брать обязательства? Не требуйте-ка невозможного…

– Сиди тогда, – простились с ним бояре.

– Матка боска надо мной, – успел уведомить их Мнишек. – Приняв крест с Неба, все буду терпеть! Все, что еще… – Запугиваемые думцы уже выходили. – Более, чем Бог вам попускает, мне никак не сделаете! – хохотал сенатор.

– Более – никак, – кивнули ему, замыкая дверь.

По совету Мнишка решено было поискать пропавшие кошелки и подарки где-нибудь и впрямь у себя. Приказано было столице все грабленое у поляков доставлять в казну. Второстепенным литовским гостям, безобидным вельможам, тоже нехудо было бы ихнее все вернуть – усердием умилостивить Речь. Но указ сей не гораздо исполнялся. Отдано, найдено было лишь несколько черных и страшных, облупленных до золотинки, скелетов карет да около десятка редких скакунов – ничуть не поврежденных и бодро светящихся (сразу не ускакал на таком, уже не продашь и не спрячешь).

Гайдуки Стадницких и Тарла жили по-прежнему в кусачих зипунах на голо тулово, их панам были вытребованы все же под зипуны холщовые новейшие рубища из конских кладовых.

Но с четверга наконец потеплело. Спохватясь, осиянное небо впилось в мертвое серебро города – торя дорогу ненадеванным зеленым льнам, и без всяких набатов, на площадь перед ряд толстых чаек-бойниц, сошлись слободы. Отошедшие с похмелья, сегодня не топившие печей и где-то сами собой сговорившиеся, лакомые, злые на невзгоду пригородных яровых – на солнышке вопили. Кто снес царя? Кто высадил нового? Раз-перераз вас, думцы перетертые, доказывай, держи ответ! Вспомнили вдруг: весь тот год, что царствовал Дмитрий, или расстрига – не суть как его там, но – год баловала землю красная погодка. А теперь что ж – будет опять, как при Борисе, одна с небесами маета?

Шуйский шел девственным ковром к обедне, как почувствовал волнение народа за древней стеной. Этот богатый, замедленный кирпичным тыном звук и жалобное дрожанье воздухов он узнал бы сквозь любую тьму шуршаний.

Остановясь, ссутулясь, Василий Иоаннович плавно обернулся вокруг посоха к вельможному походу за собою.

– Что – это?

– Неведомо-кто созывает народ именем царским, – знающе ответил Волк-Приимков. Иные только переглядывались, разводя косыми рукавами.

– Что – это?! – глядя и на всех, как на Приимкова, ровно никого не слышал Шуйский. – Пошто опять разволновали чернь?! Ну кто да кто из вас?!.. Какое теперь сочиняете коварство?!

Путано вьющийся полк боярский остеклел от прямоты и света государева глаза.

– Коли я не люб вам, говорите сейчас! – вдруг в распахнутых очах царя блеснули слезы. – Коли… коли так… коли я… Я оставляю стол! Вы избрали меня, вы и низлагайте!

Шуйский отпустил орленый посох (посох брякнулся перед ним на суховатый ковер, хотел скакать, катиться – не пустили крылья набалдашника). Снял отороченную соболем ермолку с крестом на маковке:

– Возьмите же! И выбирайте наново – кого вы там хотите!

По-над горем запрокинул голову, и уже только немногие видели, что так его зрачкам ловчее читать всех сквозь гнутую слезу. Князь Шаховской и думный дворянин Собакин сделали невольное движение, лицом и станом, к скипетру с шапкой. И тут же стали серы – поняв…

Шуйский мгновенно надел шапку, в раскрывшуюся длань приял посох, взлетевший сам к нему по воздуху – кажется, и не коснувшись десятка метнувшихся рук.

– А раз так!.. – возвысив сухо, ровно голос, тек себе глазами государь. – Нет, заели уже эти козни! Раз не хощете иного и я таки вам царь, дайте царить и отказнить виновных!

Всем говоря, смотрел теперь лишь на Собакина и Шаховского.

– Мы, государь, уже поцеловали те крест, дай нам и помереть за тебя! – сказал Приимков-Волк. – Давай, казни кого как знаешь!

Собакин, цветом постоявшей извести, шатнулся и стал падать на спину, разгоняя ферязи и двукафтаны…

Бояре, с государева веленья, поспешили на Жар-площадь – заговаривать народ. Ручательства новой кремлевской правды решено было Москве дать такие: сволочь на Лоб ей всех жирующих еще по волостям Отрепьевых – виниться им в мерзком родстве. Итак, раз знаем, что он – этот, значит, точно – не тот. Доказать и с другой стороны: раз тот – не он, значит, уже давно убит, подождите – завтра выроем его и на узнание царице Марфе привезем.

Шуйский знал, что внести успокоение в умы слобод может что-то отвлеченное и неожиданное. Старая крамольная побаска, что во Угличе у гроба Дмитрия творятся чудеса, была теперь возвещена с амвонов. Удивленный посад стал ждать перенесения мощей.

Меж тем и первые весточки от спасшегося чудом Дмитрия-царя явились. Думе довели, что с ночи, накануне последнего волнения московитян, на воротах множества бояр – сторонников нового царства, а также пленных поляков, прибиты подметные письма, а то и просто – пламенным суриком писано поперек ворот, что укрывшийся от душегубов прежний государь приказывает истребить за воротами сими изменных вельмож и добить ляхов. Царь Василий снова спрашивал своих бояр, чьих козней это дело? Хоть сам знал (и пристрастно, глубоко молчал), что набирает силу истинный расстрига, избегший ножей мятежа. Бояре же дружно ссылались на живорезов-разбойничков, давеча повыпущенных из темниц: всяко они это, разлакомившись, зовут новую кровь и грабеж.

Царь поклялся, что велит сыскивать накрепко, ставить с очей на очи, и кто скривит – казнить. Иуня третьего дня он вышел за Каменный город – встречать мощи. Гроб углицкого царевича вез Филарет Романов: под искрящимся ерусалимским пологом на открытых золоченых одрецах истлевший гроб.

На этот раз встреча царевича всем была хороша – и побежавшим впереди священного похода параличным, и осиянными слезми Василия-царя, и иною земною красой, и – под стать людских туч – сплошь обложенными небесами. (Если не считать одного из испущенных какой-то гущей, у Спаса на Щепах, камней – акурат влетевшего в окно самодержей кареты. Но туда мгновенно ринулись гридни и по-стрелецки одетые немецкие воины: град бунта постепенно стих.)

Гроб внесли в Архангельский собор, процедили за ним сколько уберется Москвы – на глаз так: чтоб не тесно, месту сообразно.

Черница Марфа, испереживавшаяся, схваченная под локти сестрами, чуть лепетала, а иеродьякон рядом повторял за ней все, не слишком преклоняя ухо, – как по-писаному, привычным тоном одевая храм.

– Виновата, – лепетала белесая черница. – Перед великим князем и царем… Василием Иоанновичем всея Руси… Перед людьми… а более всего перед сыночком-мучеником.

Ближние к амвону и гробнице слушали, несколько сердясь на дьякона: то же да не то же вопиет. Но тут – за степным дымком ливана – было тело нетленное. Дитя лет девяти будто почило вчера. В ручках, сложенных на дорогой погребальной груди, молодые орешки с чуть подсохшей за пятнадцать лет листвой – в ровной крови. (Оказывается, не в ножики игрался убиенный, а в эти орешки, так и положенные с ним, сохраненные царством Небесным для бесного. Ножики – годуновская сказка, дабы вывести царевичев самоубой, от православной земли спрятать венец новомученика.)

– Не объявила, виновата… – (апостолу, что ли, под собою на круглом столбе?) – По бедности моей… Докучно больно уж в обители, да стыдно, голодно… Родные еще дале разосланы по клеткам – ровно псы каки… Так, по грехам, обрадовалась, вызволена… так уж, что не мой, не известила, извините… А и этот ведь не знаю чей, опять может кого зарезали… А где уж теперь мой мальчик лежит – и не ведаю… – безвольно путали губы.

Все сильнее с двух плеч жали сестры, кто-то сзади за рясу тянул на себя. Шуйский, кладя перед чем-то поклоны, рыдал в голос и с визгом скреб посохом по плитняку. Гуд дьякона не прерывался:

– Дабы не быти мне в проклятстве, для чада моего благовернаго святаго страстотерпца и его многоцелебных мощей – простите мя!..!..!..

Плакучие костры свеч висли над пестрым ракушечным берегом народных головок, хор преумиленно запел… Но никакой человек сегодня во всем храме (а снаружи и подавно) не плакал, кроме Шуйского. Мрачен стоял московит. Ни белые дрожливые уста царицы, ни громовая ее речь, ни мокрые места при очах государя-боярина, за три смутные года три раза целиком менявшего в башке посадского картину углицкой беды, ни жидкие столпы свечей – уже не утверждали в вере. И если в первый день стоянья гроба царевичева произошло в храме тринадцать чудных исцелений, на другой – уже только двенадцать. Упорно растекались слухи, что и то учинено покупным безбожием заранее здоровых.

В продолжение чудес – при каждом – звонницы «пускались во все тяжкие». Наконец все прекратилось, после того как князь Хилков и дворянин Безобразов, пройдя сквозь тьму кликов, втащили в церковь старца при последнем издыхании и бросили боком о саркофаг. Старец испустил дух. Двери кремлевского собора перед сквернолюдьем замкнулись пока.

Знакомые же всем слепые и увечные на аспидной паперти главного храма почему-то заранее были убеждены, что царевичу не взять их. «По маловерию нашему, – поясняли любопытству стрельцов-немцев, сменяясь с паперти, страдальцы. – Наш Бог через окольничего ангела объявляет нашим протоиереям и архипопам, кого он, значит, удостоит… Стало быть, наша очередь не подошла». Немцы поражены были спокойствием понятий малых сих, опасным для их лютеранского свободомыслия.


Дабы не добили пленную литву (явно кто-то тайком подбивал к тому толпы, страша их отпускать верных мстителей за рубежи), решено было, пока суд да дело с королем, литву переместить из престольного в недальние иные кремли. (Кстати, уж ежели и добивать, так полезней там – от царя и бояр в некасаемости.)

Итак, Тарло повезли в Тверь. Вишневецких – в Кострому. Стадницких – в Ростов. В Ярославль – Мнишков.

«Направляй меня, Господи! Направляй…» – шептал Стась из какой-то русской молитвы в шатком полузабытьи тюрьмишки на осях.

Его повлекли почему-то отдельно от родных, не на Петровские, а в объезд, на Сретенские восточные ворота. У Спаса в Песках его колымажка завалилась – с края еловой мостовой сорвалось колесо. От удара оно соскочило совсем и понеслось назад, ныряя в чертополохах канавы…

Узнику сказали пока выйти – будут подымать карету, ловить-надевать колесо. Восходя из закинувшейся по-чердачному дверцы, первым, что увидел Стась, были твердо безжизненные, тонкие и голые, если не считать какой-то черной жеванины на них, яблонные ветки, перекорячившиеся через сухой заборный дождь, и упирающийся снизу в них – как бы в величайший терновый венец – шлем конного Мстиславского.

Федор Иванович смотрел на подымающегося из кареты Стася. (В глазах его прянул на миг невозможный ужас и в то же время чистая готовность…) Князь махнул Стасю плеткой – отойти с мостовой на ту сторону – к чугунным прутьям церковной оградки. И сразу отвернулся – выпростав шелом из-под путаного цепкого венца, ушел шагов конных на десять вперед.

Цветущие церковные прутья с той стороны слабо держала Мстиславская.

Несусветная тяга и тоска пленника взяла под ребра.

– А он всегда мне нравился, – кивнул Стась, плохо зная, что делает, на учтиво отдалившегося, зыркающего украдкой из-под шеломной стрелки князя – обеспечившего им прощание.

– Мне тоже, – тихо улыбнулась Мстиславская.

– Увезу в Польшу! – крикнул на свою тоску Стась. – И все!..

– Себя-то хоть увези, – все улыбалась – как будто устало от счастья.

– Да ты не знаешь… Я всегда могу уйти. Охранники – друзья мне… Но отец. И сестрицы.

– Не надо… Там-то переменятся охранники.

– Ярославль городок – Москвы уголок, – напомнил ей язык ее царства, мысль отдав свету лица, пожал плечом.

– Не надо… Дураков нет. И я рехнусь…

– Я вылечу…

– Як сен поважашь?.. У тебе родня, мувишь, а у мене – чи не?.. Мстиславского жалко, во-первых – он старенький.

– Во-вторых?

Стась, обернувшись, вгляделся в чисто выбритого небольшого всадника. Повернулся к чугунным бутонам опять – распадающимся на глазах.

Ткнулась повойником в прут, отведя вдруг глаза – вся приблизилась и вянущий чугун-цвет укрепила.

– Нет, он мил сердцу, а без тебя не могу совсем…

– Коли хцешь – ворочусь, идзьмы… Думаешь, я тебя совсем не могу?..

– Нет… Понимаешь, мы так клялись…

– Я ниц не мувен против, ни поведзялем…

– Не понимаю…

Стась уже различал в ее голосе странные мышиные нотки. Они были, наверно, и раньше – но… может быть, от каких-то разудалых, стремглав мужающих крылатых мышей. (А сейчас ему сделалось страшно вдруг, нет, хуже – скучно нечеловечески, как не бывало никогда…) Она как на грех – еще говорила… и с каждым словом Стась все тверже понимал, что ненавидит ее. Это невидимое, неуловимое, попискивающее в пустоте, обманно упершейся в сердце, божество.

Направляй меня, Господи…

Пан тоскливо оглянулся – вычурный черный цвет метнулся в обе стороны. Ни калитки, ни одуванчикова лаза… (Возница и три стражника, мучаясь, мыча, все никак не могли напялить на ось вырученное колесо, сторожко взглядывая на Мстиславского.)

Тогда пленник уперся одной ногой в каменный столб приземистой церковной ограды, другой – в русскую землю, и с тем же мычанием, что и мужики при возке, навалился на ажурный стебль – от-вел… Мстиславский развернул коня и поскакал, стражники бросили карету…

Мстиславская, без накидной шубейки и повойника, вновь переменясь, из разжатого бутона вынувшись, бежала за ним – втиснутым в колесную тюрмишку, – спешила, в пол-улицы шепча:

– Я приеду… Я жду… Да будем вместе или нет, мы ведь уже вместе… Не будем не вместе – как раньше по одному? Правда?.. Да?!..

Мстиславский стегнул ее наотмашь плетью по виску, она остановилась, хохотнув, точно зажженная, и упала возле колеса – уже надетого и получившего чеку. Гневные кони, сорвавшись с места под хлыстом, покатили грохочущую колымажку. Мстиславский скакал рядом, не оглядываясь. Заборы, начав моросить, смешались в сухой ливень. Хитро, будто на смех, нарочно пугая, проскакивали белобутовая и голубая тверди. Снизу доверху, от мостовой до зубьев и венцов, все прыгало смешливо. Трясясь, с запяток лихо перевешиваясь наперед, охранники заглядывали в малые оконца колымаги.


Немало малоценных литвин было отпущено в отчизну – сразу за послами. Договариваться с Зигмундом поехали князь Удача Волконский и дьяк Иванов. С ними ехал с польского посольского двора Якуб Борковский (ценный Гонсевский на всякий случай был придержан на Москве). Освобожденные пленники далеко отстали от посольских возков – вся худородь пешком шла, погоняемая приставами. Мотались на шейных гайтанах, снизу, перевязанные бело-алые руки, выше – перевязанные, ало-белые головы. Хромых и тяжелораненых все-таки везли – на открытых и на зачехленных сзади таратайках – в скудном строю грузовых фур.

В одной такой крытой тележке где-то меж Дорогобужем и Смоленском умер ротмистр Борша. Он так и трясся бессловесной головой на мочальном тюфяке – поначалу никто даже не заметил его смерти, даже сам Борша сразу не понял, в чем дело.

Он продолжал трястись в повозке, как и прежде, только шатры ее тепло зазолотились, набухали и набухали светом: Борша подумал – светило встает так близко – будто отовсюду впереди.

Борша ощутил, что ему небывало хорошо лежать теперь в повозке – и сама тряска какой-то живой колыбельной благодатью теперь казалась…

Борша решил было, что он поправляется, или уже здоров, но вовремя (в прозрачное, невыносимо-невесомое, влюбленное в кого-то золото оделось уже все кругом) заметил – тряска так тиха, что невозможна при шаге коней по земле. Ротмистр чуть задрал заросший подбородок – посмотрел на возницу – назад, но раньше чем его увидел, уже знал: тот – неизвестный, но странно родной и знакомый, хоть с еще слабо различимым сквозь лучи обличием, сидя на боковой слеге, сам давно глядит надежно и насмешливо на ротмистра – точно это молошный тайный брат встречал его задолго до двора.

Борша начинал припоминать уже возницу и мигающий от тряски и ветра, но держащий дорогу, этот свет постоялого солнца – предпоследнего…

Все им прожитое к этому часу на кругах земли сосредоточилось теперь для него в одной подушке, на которой смешно и напрасно потряхивалась еще его ничего не весящая голова. Одна подушка не была еще покуда золотой, а – своего тенистого, серо-сырого цвета, и Борша теперь осязал свою прожитую сейчас жизнь как уходящие неверные сны, еще жалобно, слабо бродящие вкруг его головы, замешкавшиеся при землистой материи подушки.

Едва Борша поднимет сейчас с этой чуть живущей ткани голову – он точно чувствовал – сны отлетят, не оставив и воспоминания, – навсегда. И не торопился снимать голову: надеялся как-нибудь удержать в ней для прибывающего золотого света, как-то зацепить за этот легкий свет влажные и неуклюжие земные сны…, хотя ему не терпелось уже высунуться из кибитки – что, что там? Но он не спешил, и возчик, улыбающийся всепонимающе и заговорщически, его никуда не торопил, сиял. (Мол, рваться куда? – все, мол, успеется.)


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации