Текст книги "Чертольские ворота"
Автор книги: Михаил Крупин
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)
Старый реформатор
Как из ссылки воротился, Шуйский пал перед царем:
– Простил, простил! – рассыпал тресковенно, престарело не по годам, голос. – Ведь я, злыдень, и впрямь сумлевался. Да теперь-то, зыря на твое великосердие, мыслию тверд: право, чьей такой душе и быть, когда не царской?! Да и чем с такой душой и заниматься, как не царствовать?!
Отрепьеву тем паче пришлась по душе эта похвала, что основала все достоинства его не на праве высочайшего рождения, а – наоборот – утверждала высочайшие права на его родных достоинствах. Шуйский сразу помог ему осилить старое сомнение: что если добиваться трона с самого низу мира, а не беспечно принять по наследству, то пока добьешься, уже так замараешься, что уж – по душе, по чести – править никак будешь не достоин. Пусть на мгновение, но Шуйский строго убедил царя в отрадно-обратном, и с этого дня царь полюбил Шуйского.
Вполголоса (что придавало его суждениям в глазах царя особенную несуетную основательность и – тут же – чуткость, здравую подвижность) Василий Иванович поддерживал все новоустроения Дмитрия: они много помогали тайному озлению бояр. (За царскими глазами же, совсем тихо, князь Василий старался поприжать преобразования – на всякий случай: испугался вдруг, что, когда все по-цареву делается, все вдруг увидят, что это хорошо.)
И в деле просвещения солнцем западной науки, где Дмитрий уж никак не ждал смягчения «благочестия» знатнейших, даже там, где встречал ропот и недоверие молодых – Салтыковых, Голицыных, даже Басманова, видел понимание и одобрение теремного старика. Это видел царь верно: если бы князь к старости и впрямь не испытал настоящего влечения к безбожным мудростям, едва ли оное возмог бы разыграть.
Взять врачевальную науку. Смолоду она казалась совершенно ни к чему. Собственное тело еще не занимало князя глубже кожи, он представлялся себе цельной перехожей емкостью для остужения обильного ягла или лагуном-бочонком, в который сливается сваренное пенистое пиво. С годами чувство целости и слитности внутри утрачивалось: ослабевали обручи; потрескивая, рассыхались доски; источенная солью, трепалась пенька; опускалось днище – открывались истечения необъяснимой влаги… Пищало, ныло, ломило, зудело и капало то тут, то там, и князь Шуйский, толкуя о том с бондарями (то бишь дохтурами), теперь понимал, что состоит из тьмы отдельных нежнейших частей, требующих каждая особого понятия и попечения. Если раньше князь только где-то слышал или порою за обедом – разрывая куропатку – на вскус осязал, что у всего живого на земле есть костный мозг, легкие, сердце и печень, то теперь взалкал поболее узнать об этих, состоящих в полном услужении у собственной души, незаменимых привередах, разобрать их жалобы, проникнуть в нужды, – дабы «малые сии», от отца с матерью наследованные крепостные, ходили преданнейшими, неприметными друзьями и рабами, никогда бы не ударились в мятеж.
Арифметику и алгебру Василий Шуйский тоже признавал: лет пять назад один крымчак – полудикий человек – князю быстро показал счетную арабскую цифирь, и потом князь Василий долго не мог надивиться проворству ее. Не раз, когда дворецкий подавал своему господину длительные свитки – алмонахи буквенных – вязких и громоздких пересчетов, Шуйский в два приема – тут же при казначее, чуть в сторонке – ладным столбиком поверял все казначеево корпение и даже, на лету мысли, правил в великом рулоне ошибки. Казначей уходил из княжьей горницы убитый – набитым каким-то дураком, до седин дожившим, но даже не приблизившимся к барскому уму, и ожидал скорого отнятия своей фальшивой головы от воистину золотой должности. А господин только посмеивался, и не открывал казначею десятичного восточного секрета лихих перемножений и дробей. Князю во всем необходимо быть высшим страхом, неотгаданным умом – даже для многокнижних слуг, только так спасешься от лукавства их и воровства, чуткой злобы, измены… К тому же, арабова литорея – умственная легота – принадлежит господину по праву, как и всякое удобство. А тот, которого счет чисел – истовое ремесло и богатырство, пусть кириллицу от света до темна и мучит домонгольскими складами – на то и присажен… Пусть, пусть достигает снеди в поте лица своего.
Шуйского удручала несколько наука география. География рассказывала о том, что на Земле над океанской влажью ежевечно умножается и рушится, цветет и вянет прегордое число царств, императорств, королевств и бухарств. Сиречь: властелинов земных, божьих наместников над материками уже столько, что хватило бы заложить их венчанными головами все бойницы и зубцы Московского Кремля (да и на Китай-город бы осталось – такая расплодилась властелинов прорва). И все одно достославной главы князя Василия Шуйского среди них не было бы.
Новичок
В играх детства само выходило так, что деятельный, прожорливый и сметливый Безобразов занимал все заречное пространство, хоть и не руководя, но изрядно тесня мечтательного и смешливого Отрепьева. Теперь таких тревожливых хлюстов вокруг Отрепьева было такое множество, что, когда Безобразов хотел занять одно из достойнейших мест среди них, такого свободного места уже не оказалось. Хлюсты легко оттирали Безобразова от царя (то были истинные, дельные хлюсты, не ему чета), но самого монарха – как разглядел вскоре Безобразов – они, всем подвижным отважным многолюдством своим, уже не заслоняли. Напротив, все – так ли, эдак – обращалось именно вокруг него, расступалось перед ним в потребном ему направлении, притекало к нему плотно или стремилось обратно. Хотя Отрепьев мог, пребывая, и исчезнуть – сказав только несколько слов, точно бросив в хворощатую охапку самомнений и пристрастий свиты пару крохотных искр. Тогда, от горделивого растреска и шума костра голосов, в прыжках поеживались или гасли на месте настенные свечи. Но всегда оказывалось, что Отрепьев никуда и не отходил, не оставлял свой костер без призора: он, наверное, только сжимался – как на корточках, задумчиво вслушиваясь в благодатную и честную костра работу… Когда ему одному нужно было, он его ловко, по-охотницки, тушил – прохладной точной струйкой. И расшвыривал скипетром порознь дымящиеся сучья и уголья…
«Пошто ж так? Правом какой силы им это обделывается?» – все как-то не понимал Безобразов, пока случайно вдруг не вспомнил, что друг его просто царь. «Как же он?.. Ведь он Бога не побоялся? – долгими вечерами все мнилось в привратных хоромах их новосельнику-стольнику. – Вот я за эти же три года до пригородного дворянина дошел – так ведь я: на Горохова Проньку, соседа, извет нашелестил, три пятины под Ростовом у него оторвал, мзды дал приказному две кадки капусты да меду – одну, да дьяка в гости зазвал – чихирем из бутылки с-под молвазии поил да подстелил под него на ночь свою бабу, и то – вот каковы дела мои! А он?! Это ж сколько он-то тогда накуролесил?!..»
Но в другой раз Безобразов замечал вдруг, что Отрепьев мало изменился с их детства. Как и тогда, в беспечности Заречья, он вроде бы не обладал особой властностью или окаянной хитростью. Кажется, не полыхал ни свирепым геройством, ни обрисовывался на окрестных сероватых небесах льдисто-зримым узором расчета, а стоял на вершине страны. И Безобразов как-будто постиг, почему так. Нет, не пришлось Юшурке неустанной тягостной грозой, лукавой милостью, тесно ощетиниваясь волей толка, залучать в свои сети людей. Он, вечная дрыхоня, увалень и холень судьбы, начал сразу с конца – на авось… Оседлав при самом нарождении безбрежно восходящую волну – сказал, что царь, а остальное… море… Море остальное – приложилось. Царь – не атаман, не воевода. Нижние, сильные за него все сделают: тех засекут, этих врагам стравят, не надо – хоть обматерят, да купят, в пакости, крови изгваздаются, глотки сорвут на майданах, а этому – царь ведь! – ему спервоначально положено только китайским платочком помахивать… И в тончайшем жиру ручки боится испачкать: вон крайчий запропал, захлопотался, так сидит – ждет, хоть ножик перед ним – в барашке. Чашник вон видит – страдает, но ему тоже нельзя пальцы марать, отставят от сулей и рюмок враз… Ну что? Что, чашник, смотришь? – теперь я крайний?.. Ну нет, если встану, в рот ему всего овна вобью: сам, сам, сам пусть кусает!.. Что, что глядите, князья?! Вон крайчий опомнился уж, кроит, подает, колет, режет… Да вон все уже за ягло принялись, вздымают исполатья, точно и не было пиру спотычки, – нет, один как вперился, так и… Ну, ну, в честь приди, уж отворотись от моей худости, князь Василий свет Иванович!..
Обручение
Дьяк Власьев много ездил, видел Промысел Господень скал и долов разных стран. И каждый раз, при возвращеньи домой, с протаиванием сердечным сквозь как бы тело тьмолетия от Сотворения, дьяк веще – по сменяющимся перед ним придорожным приметам – следил: вот зодчие Ангелы Господни отставляют праздничную буйственность, свирепую претесность и всепышность первых, южнейших, своих опытов – так и всякий истовый творец, смолоду долго хвастливо ярящийся, игриво горящий и каждому кажущий (а, по чести, еще только пробующий) силу, к зрелости приходит к простоте без пестроты, к единственно дивной судьбе и свободе – трудному талому свету, легко пронимающему самую вешнюю, щемящую тучу… Да любую великую внешнюю тьму.
Когда дьяк уезжал по государевой требе в чужие края, ему там бывало неплохо, но под конец уже он чувствовал, что скоро здесь умрет; а когда возвращался обратно – веселился как юный дубок от любезного ветра. Голова посла прекрасно отдыхала, и сердце востекало к чистому сомнению: да человек ли – русский человек? Он ли – Власьев дьяк? Не дерево ли, не река ли, не василек, не снегирь ли какой-нибудь он, и только неволею случая пошел на двух ногах, сопливясь и потея?..
В Польше дьяк Власьев установил – на теплом неуверенном снежку прямо под окнами сендомирского воеводы – царские подарки: булаву в каменьях, аргамака в яблоках, с прибором, прохваченные золотом меха, персидские ковры, русских живых соболей, куниц, кречетов в клетках.
Мнишек сразу велел впрячь аргамака в свою лучшую бричку – решил дать триумфальный круг по парку перед высыпавшим на крыльцо и веранду семейством, перед гостями и русским послом. Басовитое панское пение, изящный смех, аплодисменты уже покруживали талый воздух придворцовья.
Власьев – эх-ма, от широты чувств – кучером полез на козлы. Переняв московита за рукав, Мнишек стал оттирать: да у него неисчислимо возчиков, а коли так, сам сенатор примет вожжи, но не обременит низкой заботой прекрасного гостя. Посол что-то буркнул вполголоса. «Что?.. Как?..» – вдруг подняв тонкие бровки, Мнишек выпустил его рукав, отвалился на спинку сиденья.
– Столько же – поверх самборского долга, – повторил Власьев громче, лишь поехали.
– И за что? – внятно поджал Мнишек губки, заставляя себя успокоиться.
– Бей смертным убоем, мил лях, – передаю в уши устами что велено, – рек легко – как засыпающий дьячок – без выражения. – Трудные дела царевы ныне таковы, што вообче не до женитеб, колми паче с чужестранками. Царь мой чает – вдруг великий пан оставит притязания и королю скажет: мол, передумал…
Ежи задыхался:
– И это лишь за удвоение польского долга?!
– Утроим, утроим, прости, пане славен, запамятовал… Дюжина флоринов… То бишь – тыщ флоринов! Дюжина, конечно, тыщ!
Произошел страшный дребезг: конь въехал подковами в венецианское зеркало – так направил Власьев, обманутый мгновенным отражением дорожки.
– Вот еще на русский счет пятьсот, – гневно свесился из брички Мнишек.
Посол с трудом осадил: аргамак выпятился из свидина – кустарника до того сплоченного, что не опавшего осенью мертвой листвой. На малость припудренной, вязкой квашне перед кустами остались в трех местах перевернувшиеся небеса.
– Тп-рр-у… В Москве-то ныне страх, яснейший рыцарь, – рыси холерные скочут, чумные упыри… А тебе только за то, чтобы на ужас наш не ехать…
Власьев принялся возить Мнишка вокруг подернувшегося изнутри ледяной корочкой каменного круга с дурноезжими слонами в середине, навеки вскинувшимися на свечу.
За тополями затихали хлопки, гимны и хохот – гости, видимо, уходили в дом.
Делец-возчик дошел наконец до указанного ему в Москве предела, до которого мог торговаться. Большей суммы свобода монарха Руси, видно, не стоила. Злясь, Мнишек отверг и это предложение. Тогда Власьев, чувствуя под языком странную сладость, на свой страх и риск поднял цену еще вдвое. Потом – в три раза.
Настала тишина. Только пищала ось, да расшлепывали грязь стаканчики-копытца.
Власьев обернулся, и увидел, как он оплошал – в его тележке никого и не было, сенатор шел по мазанной метлой аллее, отмахиваясь изредка – как от насекомой погони – рукой: он больше не верил ни одному слову торгового дьяка.
Обогнув в последний раз слонов, дьяк все же поскакал за ним.
– Честь не дает мне даже начинать такие… вздорные переговоры, – отбегал, трепеща брыжами манжетов, Мнишек. – Не слушаю!.. Не слышу ничего!..
На другой день посол Власьев был приглашен королем на бал. Королю послом дарены были: три коня с прибором, соболя, наперстный бриллиант и стрелы в золотой оправе. Скрепя сердце Власьев испросил от имени Димитрия у Зигмунда соизволения пустить из подданства Марину, дочь сендомирского воеводы – законно сочетаться с мы. В воспоминание радушия, оказанного нам тут, и для братней дальнейшей, меж нами и вами, любви.
Обряд заочного обручения был совершен в доме краковского родственника Мнишков – высокого священника Фирлея. Кардинал Бернард Мацьовский ниспадал над чашами – в католическом бело-златом балдахине – сам, как краешек резной посудки в вольных линиях пенки парного, качнувшегося, молока. По левую руку от кардинала препирались вполголоса Зигмунд с сыном Владиславом. Двое панов, воевода Липский и каштелян Олесницкий привели невесту. Еще двое, каштелян Пржиемский и воевода Конецпольский, ввели московского посла – это по обряду был прообраз жениха.
После речей, из коих явствовало, что не Польша Дмитрию, а только Дмитрий Польше должен быть благодарен и обязан за свершаемое здесь, что высшая честь, а не новость, искать князьям, баронам и монархам себе подруг в просвещенных и вольных домах шляхетских, все запели «Veni Creator». В продолжении всей процедуры смирный и понурый Власьев, когда по римскому обычаю кардинал обратился и к нему с вопросом: «Не обещал ли царь руки прежде кому-нибудь?», вдруг встрепенулся… и с нарочитым изумлением понес: «А я почему знаю? Он мне того не сказывал!..» Посла вдруг осенило – как просто поселить в эти гордые ряды смятение, затянуть, а, глядишь, и расстроить все дело. Вишь, вишь, сразу – смяли фрезы под бородками, волнами пошли стихари, закинулись перья на шапочках…
«Говори за мною, посол!» – рявкнул, раздув и налепив свою пенку на стол, кардинал Мацьовский и споро – находчивый – заговорил на латыни. Власьев, даже не стараясь переврать (знал, что ему только вменится в дикость), бессмысленно и верно повторял. Кардинал перстнем, данным ему Власьевым, обручил невесту, Власьев же невестин перстень выкрутил у кардинала через бархатный платок и, отказавшись надеть наотрез, сложил в укромную коробочку. Когда обряд окончился, прелаты свернули московский ковер, на котором постояли обрученные, и Власьеву пришлось выкупить у ксендзов его – пока, вместо своей государыни, – за сто червонцев.
Перед обедом русские дворяне, въехавшие в Польшу с Власьевым, принесли в столовую подарки жениха невесте. Музыкальные немецкие часы – слоном с заводной башней, кораллорогий олень, золотой кубок-корабль, образ Святой Троицы – дар от будущей свекрови… Серебряный павлин пронзает клювом собственное сердце, дабы кровью накормить в последний раз детей; у его павы красиво распушен хвост – и частые блистающие перышки дрожат – как у живой птицы…
Власьев от себя присовокупил обручальный ковер, и все давил сенатора сердечным взглядом: ну же – выбирай, дурак, богатство, на что тебе русская власть?
Сенатор же не думал и не выбирал, он был совершенно счастлив. Он только чуть покачивался на беззвучных каблучках, усиливаясь как-нибудь не захохотать – сейчас же, здесь же, нарушив, как непросвященный конь, такой церемониал… О, лишь бы всему ему не теперь растрястись, до истомы, икоты, колик, слез, до безвоздушной дыры над животом смеясь с этого вального сейма.
За обеденный стол сел первым, посередине, король, по правую руку его уже поместилась царица московская. Слева села королева с высочайшим пасынком. Напротив – кардинал и папский нунций. Власьева чуть не насильно – под руки вправили подле своей государыни за обжитый уже стол. И усевшись-таки, он мгновенно протянул от спинки кресел до тарелок, цепко укрепил между Мариной и собой вдвое сложенную, твердую салфетку. Зигмунд спросил посла через каштелянов вскоре – почему он ничего не ест? «Не стать холопу потчеваться и сидеть с государями, – отвечал, тоскуя, Власьев. – Уж и тем есть вельми удоволен, что зрю на обед сих особ». И чем пуще призывали здесь Власьева к разумной высокой свободе и упрекали степным раболепством, тем более послу казалось, что он за годуновским или еще страшнейшим – иоанновским столом, и тем сильнее почему-то скучал он по своему молодому царю. Дьяк так и не съел ничего за столом, но когда стали в строгой очередности почета, по польскому обычаю, вздыматься тосты, он осушать каждый раз свою чашу до дна – по русскому порядку – уже не отказался: отречься от такого питья – не желать хозяевам здоровья и благополучия. При каждой здравице Власьев вставал, а опускаясь, держал слово – не закусывал, так что при последнем тосте оборвал всю церемонную салфету и, садясь обратно, вместо своего сиденья – попал вдруг прямиком на колени своей, нареченной сейчас государыни.
Несмотря на сей конфуз, пир продолжался до ночи. Марианна танцевала с королем и принцем. После того как кардинал и прелаты уехали, шесть раз еще меняли скатерть и сласти-wety по столам. Власьев этого ничего не видел: его приподняли подчашние над стулом, разбудив, – только когда царица его стояла уже на коленях перед своим королем и тот говорил ей какие-то последние общие слова о долге, памятливости, содружестве и добрососедстве. Власьев, на ком-то повисая, глядел – не в силах оторвать взор – на короля, склонившего над цветной диадимой девицы давнишно-августейшее лицо, и хотел как-нибудь, что ли, огладить, приголубить этот вялый учтивый овал, сделать ему что-то очень приятное, отвернуть вскрученные безнадежно и важно усы… На две нити рассучившись, вдеться в две наставленные остриями внутрь сардинские булавочки его глаз – лететь за ними на иную благодать и службу… Вот, вот, вот – неприподъемно-легчайшая даль…
Ох, вашмосць… Спасибо, до свидания.
Новые возможности
Власьев простился с Краковым, и дожидался воеводу с дочкой – нареченной Дмитрия, при лучшей «посольской» дороге – в белорусском Слониме.
Воевода же Мнишек теперь, получив торжественное обручение, никуда уже не торопился. Тому были причины. Следовало, во-первых, из того нового положения, в коем сенатор очутился, еще до Москвы извлечь все, какие только могли быть извлечены, выгоды – здесь, в Польше. Во-вторых, необходимо было безошибочно – не через одно, два случайных лица, а двадцать, сорок заведомо произвольных – узнать надежна ли погода в русском Кремле? какой это чумой и гилью заклинал его посол? Конечно, блеф, химера, а вдруг – нет? В-третьих, за Власьевым следом приехал царский секретарь Бучинский, привез самборский долг Дмитрия и легко-легко смотрел: этот больше дьяка знал о делах царевича и воеводы, потому был тоньше, вежливее, но в глазах светилось: вот, мол, – долг, а там и по другую сторону седла мешочек – выбирай. Бучинский, очевидно, понимая, что от Мнишка полного благоденствия на Москве все одно не утаишь, застращал воеводу, с видом малой деловой заботы, иными вещами. Именно: требовалось заранее, до выезда будущей царской супруги в Россию, ей получить от папского легата разрешение причащаться от рук православного первосвятителя, ходить в греческую церковь, поститься в среду, принимать по субботам мясо и по замужеству не открывать волос. Иными словами, стать, хоть на первое время, примерной православной христианкой. Римский двор был ошеломлен такими требованиями. Как было согласить их с уверениями прежнего, гостившего у воеводы московита и ожиданиями нынешнего папы, уже поздравившего Марианну с обручением в письме, кстати напоминающем, что водворение богослужения святой апостольской латинской церкви на Москве – «первое и наиглавнейшее дело» благословенной невесты? Кардинал Боргезе отписал нунцию в феврале: «Пусть Марианна непременно остается при обрядах Рима, иначе Дмитрий сам будет находить все новые оправдания своему упорству». Никто не знал, насколько откровенен Дмитрий при обосновании своих просьб, быть может, это лишь повод к отсрочке женитьбы? И даже если так, никто не знал: что для него – отсрочка? Мнишек снова страдал на распутье: расплеваться ли с родимым Римом и перенять московские поверья всей семьей, надавить ли, с королем и Ватиканом сообща, на Дмитрия? Или с карманами, набитыми златом, выйти-таки из рискованной игры? Впрочем, пока, кажется, можно было, Янусом-двуликим, полуулыбаться в обе стороны, не понукать и без того старательное время.
Приказчики Мнишка теперь набирали у московских купцов в Люблине товаров на кремлевский счет. Власьев отдал постепенно, по многим странным случаям, сенатору почти все государевы рубли, что должен был беречь на крайний случай. Нажаловавшись Дмитрию, что лепта прибывшего Бучинского никак не окупает пышности обряда обручения, исполненного в долг, сенатор поосновательнее обобрал и мудрого секретаря.
Бучинский, впрочем, не очень-то и возражал против такого обращения. Встретивший опустошение своей походной кассы с неожиданным смирением, Ян вообще стал ласковее к бывшему соратнику, даже принимал порою виноватый вид и уже предлагал помощь в подготовке свадебного путешествия. Мнишек чувствовал – там, далеко, под золотом драконьих глав Москвы, всходят уже другие мысли. И действительно, вскоре сенатор наверное узнал, в чем было тут дело.
Отсрочка или полная отмена брака с панной Мнишек могла и не принести Дмитрию значительного плода. Пункт вавельских кондиций, легший к исполнению на этот год, все-таки пришлось бы исполнять, – не дочь вельможи, так сестрица короля, – Дмитрий выгадал бы только упоительное, да скоро ускользнувшее бы время молодой своей свободы. Между тем косвенным результатом участившихся, в силу известных дел, казенных поездок и частных посольств меж государственными и приватными особами Московии и Польши явилось – помутив многие головы новым видением величественных перспектив – нечто, ни одной из приступавших к тесному сношению сторон не предвиденное. А именно: в путаный, но хоть как-то просчитываемый и сколько-нибудь прочный ход переговоров затесалась, тихо вторглась еще одна сторона.
Свояк Мнишка, некто Стадницкий, магнат средней руки, принадлежал к противоправительственной (полуявной, полузаговорщицкой, как открылось впоследствии) партии. К 1606 году Зигмунд уже целое движение создал против себя неоднократным нарушением прав шляхетного вольного народа, верностью старой своей тоске по скандинавскому трону, оплачиваемой польской кровью, и бесцеремонностью санкции, данной римской церкви на сметение всего иноцерковья в Польше на своем пути. «Дмитрий же Московский, – говорил арианин Стадницкий братьям по оппозиции, шляхетным арианам и православным, – весьма веротерпим и покладист. Он провел юность в Польше, пропитан польскими обычаями и женится теперь на польке… Дмитрий намерен, ва-банк, разорить Крым, вдвоем наши державы заведомо с этим управятся, что оживит наши южные ланы, отданные ныне под пар запустения». – Малоросские землевладельцы кивали, оглаживали оследцы и усы, уверенно воображая.
Итак, рыцари, готовящиеся к низложению «пса-Зигмунда», вшивали в шапки гонцов Мнишка радостные письма, в коих присаживали уже своего адресата на освобожденный трон. Дмитрий изустно, через преданнейших ездоков, отвечал, что не оставит без почтения радушие литовских братьев, и хоть, знамо, не станет сам помогать им против брата Зигмунда, оказавшего ему запрошлый год немалые услуги, но, коли посполитый люд более не доверяет своему правителю, то ни московитый родственный народ, ни слуга его Дмитрий не подумают препятствовать соседу самому вершить свою судьбу. Ну а коли приглашают, Дмитрию-царю святое дело поучаствовать в новой коронной элекции. Сквозь умеренность и даже некоторую сухость Дмитриевых ответов партия Стадницкого почуяла, как сладко вздрагивают под шатрами колокольцы на кремлевских стенах. Конечно: став владыкой двух держав, Дмитрий легко освободится от татар, проложит путь своей Руси на Черноморье и (даже без войны) на Бельт, могуществу его не станет равного в Европе. Первое же, и возможно главное, что свершается для Дмитрия сразу по закате нынешнего короля поляков, – это избавление от ненавистных вавельских кондиций (Стадницкий, свояк Мнишка, ведал и о них, но даже сподвижникам все козыри азартнейшей игры не открывал – сам весь брезжа разумением и суеверием). Разве что один пункт из кондиций следует перед Стадницким тоже соблюсти – в общем самый маловажный для Руси, но связавший неизбежным, неприметным звеном четки святых выгод польских заговорщиков, тем более уже начавший воплощение… – пункт фантастического брака друга иезуитов, православного арианина Дмитрия и католички Марианны. Но неудивительно, что при выпадающей на сей раз карте уже иначе ценит этот пункт Москва и не проволынит его исполнение.
Не диво и что рыцарь верхней рады, воевода сендомирский и староста львовский, Мнишек много помог переговорам русского царя и свояковой партии. (Он и здесь помогал, и стремился в Москву, и в то же время, напуганный апокалиптическими медведями Власьева, собственной шакальей дерзостью, сам – транжиря, разбалаболивая время – проверял издалека на шатость зятьев трон. В какой-то мере опасения и вдохновляли рыцаря содействовать планам здешних заговорщиков: если на Москве впрямь сотворится что не так, про запас будет престол польский. Сей такому одному уже помог: вот Зигмунд – из Швеции выкинули, а золотой ободок ягеллонов сколько уж лет ушами зажимает. Ну, в общем-то, и будет с него.)
Извне был полный вид, что друзья Рюрикова и Мнишкова домов посылаются то в эту, то в другую сторону только по вопросам сватовства, женитьбы и любви. Всю зиму под подкладкой «честных» писем, в трубочки «страстных» харатей велись секретные переговоры. В нескучном ожидании Мнишек пограбливал под зятьевы расписки люблинских купцов, плаксиво объяснялся, жалуясь на непредвиденные проволочки свадебного дела, перед нунцием и королем… Дочь воеводе пришлось посвятить в иные свои сокровенные планы, дабы уберечься от ее горячего недоумения. Кажется, только Власьев в Слониме принимал близко к сердцу брачную проволочку, страшась призрака отдаленного царского вздоха, тужа от новых ветвистых посольских дорог в стороне.
Пестуемое, наживляемое официальной и крамольной перепиской, общее – тянущееся и вянущее – ожидание прервано было апрельским уведомлением Мнишку: о том, что после Пасхи, только провянут пути, Дмитрий-царь «идет к обозу» на все лето. (То есть ехать в ближайшее время в Москву Мнишкам наконец-то смысла нет – жениха не будет, не до женитеб или прений теперь: летом царь-жених в поле, летом – война.) Не зная, какой плод ему выкатят угодья Кремля после «благострадного лета», Мнишек, с дочерью, родней и друзьями-вассалами в охапке, распутицей ринулся в Москву – застать и успеть осупружить вояку. Сенатор с дочерью были согласны на православный обряд.
Перед отъездом Ян Бучинский подписал в Самборе смету свадебных расходов: сто тысяч злотых на оплату неотложных долгов воеводы, сто – на приданое невесте.
Любя свою безопасность в чужой стороне, Мнишек отовсюду приглашал на дочерину свадьбу как известных, чуть знакомых, так и совершенно неслыханных рыцарей. По смете каждый из жолнеров (впрочем, «жолнеров» Бучинский собственноручно в смете вычеркнул и заменил на чин «приятелей» невесты) получал по сто злотых задатка. Кроме того, для торжественного куражу и антуражу вербовались ражие лихие гайдуки (задатку – всего пятьдесят при «декоративности» весьма внушительной). Ян сразу одобрил такую затею, знал: дома его только похвалят за ревностное пополнение кремлевской гвардии. Зигмунд тоже был рад и ничуть не препятствовал сбору войск гостей, уходящих в новый поход на Русь с Мнишком: король уже прослеживал подспудные токи широкого заговора. Король сам пожаловал своему сенатору очередную отсрочку в уплате долгов с экономии Самбора – лишь бы следом за этим двусмысленным чертом покинуло коронные пределы поболее высокоумных шляхтичей, несносных гайдуков и безработных ландскнехтов – всех, кто, конечно, здесь не упустил бы случай почеканить хорошенько снизу – краковскими копьями и пулями – варшавский трон.
Сенатор выслал сына и еще несколько низших родственников под гусарским эскортом вперед – встречать удары новостей дороги. Но достаточно пристойный тракт держался на Смоленск; великие степи, где Стась воевал и гиб, видимо, оставались южнее, по правую руку. Сначала влеклась территория – как Польша, но скоро пошло как-то пониже и якобы проще…
Рядом со Стасем верхом шел дьяк Власьев. Дьяк с удовольствием приметил внимание грядущего царева шурина к новой ему, полуазийской своей стороне и увлеченно поведывал спутнику обо всем окрест, распространяя речь и до невидимых еще со смоленского шляха преподробностей, до всех святых обыкновений какой-то уже сказочной отчины. Потом Стась читал ему свои стихи. Последние ночи он думал о православных гарнизонах в южных крепостях, о Вишневецком, о Дмитрии, и вирши сложились на русском. Но сейчас, на новом большаке, и вчерашние слова белелись чем-то новым, дышали вольнее и тише.
Реальный бог невзрачен и безбров,
С безвольной оглушительною плетью
Легко минует листолет столетий
И влажный свет разлюбленных миров…
Власьев насторожился, и мерин под ним стал ступать весче и медленнее в клубящееся низко над дорогой одеяльце пыли…
А тем, кто, не спеша и не стеня,
Развел костер у стен земного рая,
Бросает ключ, как равных презирая:
– Входите! Начинайте без меня!..
Власьеву почему-то не понравились стихи, он только пробормотал что-то насчет «усии и ипостаси в латинствах» и сразу, и надолго, смолк.
Со страшной силой разломанный, чуть тронутый ржавчиной плуг лежал на дороге (Власьев не объяснил уже его Мнишку); гордые, едва приветствующие стрельцы на заставах… И гордость в них чувствовалась какая-то особенно промозглая, мрачная – кажется, не знающая насыщения. Если гордость поляков, при всем внешнем шумстве кичения – более детская, явно-мгновенная (перепьет один пан другого, выйдет полем или охмурит паненку, или вывертит клинком трюк… – и уже счастья выше усов, блеску сквозь кивер!), тут уже не так. Стась это еще на Северском походе замечал, эту нечаянную разницу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.