Текст книги "Чертольские ворота"
Автор книги: Михаил Крупин
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
Победа ночи
Господи,
опять пущай
коней…
Песня
Стоячая ночь, после ярчайшего дня обманувшая все ожидания – чуть ли не жаркая, у дня переняв, обняла – дальше насильно томила город. Каменистые палаты, легкие даже во тьме терема и слободские незримые избенки – все отверзли и оконные глазницы, и дверные рты веянию необъятного чистого воздуха, которого не было.
Только необъяснимые звезды проницали высокие повалуши и горницы, и бледно-свечистые недремлющие алтари… Из иных удушливых мест, запертых заборами и тополями, чувствовалось: это звезды, горя, грели. А с мест, еще более спертых, там возле звезд все же грезилась прохладная небо-вода, кругами расходящаяся от их нововсплывших огоньков и вокруг пустот от новоканувших…
У многих из вылежавших-таки сон себе в этакую ночь в дебрях живых и срубленных, намертво сбитых дерев, все тише дышала грудь, наконец обмирала, и хотелось им вверх. Сейчас, загодя, уже к кому-то обращала свое первое материнское слово и прикосновение смерть, им снилось первое детство. Смерть тоже рада была привоскрешению детств своих смертных – их недышащему свету, бесшумному добру, последним вехам на колее блудных.
Лишь под утро в улицы и домы пошла свежесть и прохлада – одарив животом многих. Один нищий в арке китайгородской башни с голоду проснулся, смотрел на светающий свой город, пустой и древний, – как в скучном музее сидел. Родом нищий сам был не отсюда. Он не помнил, снились ему, нет ли сегодня родные места: он наоборот, проснувшись, трудно дыша, видел – родина как-будто веет ему сквозь этот чудной мемориал. Особенно пристально нищий посмотрел вдруг на деревья – на ближние их корни, как бестрепетные радостные вены стариковых дланей, сам от которых незаметно отрываясь – возрастал… Оказывается, тогда, в первые нищего годы, эти ж корни, как в сей миг пробужденья не ко времени, мерцали тоже с рябиной. Кирпичная же кладка стен в обе стороны от нищего была ему еще вполне чужда, не он хотел ее, но – она: уж как занарядилась всюду глядеть на него – пустым твердым ладком, слаженным мачехой в материном доме, преследовала нищего неотступно, досадно.
На стенах и по крыльцам караульные задремывали у раскрытых решеток, никто что-то не шел их сменить. Полы разомкнутых кафтанов, навешенных на голо тело их, понемногу – от колена до стопы, задергивали маленький черненький Кремль – с ним так можно пока.
Серой площадью наискосок прошли двое – вполголоса торгуясь и бранясь, за не-поймешь-чьей надобой, холоп с холопкой. Спустя немного времени, с Никольской на тропу повдоль стены выбился машистый конский шаг: спереди зловещей легкой свиты шел на высокогрудом меринке боярин.
Не заезжая в стенные ворота, боярин, минуя их, быстро взглянул в серый провал, увидел на полу арки проснувшегося, хлопающего глазами нищего. Боярин придержал и несколько попятил, нажав вниз удила, коня. Нищий уже рылся в холщовом темном мешке. Боярин вертел бородой – ища с кошлем дворецкого.
– Да ладно, не надо, – сказал вдруг с ленцой одолжения нищий. – Мне и так много вечор накидали…
Пока дворецкий доставал, развязывал лептный мешочек, убогий все первым достал из своего мешка: пару моченых яблок, легкую польскую буханку, губчатый сыр в тряпице, пряники-ельцы, в горшочке – вареники с говядом в подливке, осетрий балык…
– Поезжайте с Богом, он простит, простит, – только буркнул конным нищий, ему уже было некогда: проголодался гораздо во сне, спешно закусывал.
Боярин зашвырнул с размаху в вынутую нищенскую кружку лепту, скакуна вытянул плетью. Нищий выбрал щепочкой из кружки вставшую в глубоком меду медную мелочь и посмотрел серебряно конникам вослед… Но те с площади уже скрылись.
– У этого Ди-ди-димитрия, – сотрясаясь в седле, говорил дворецкому боярин, – убогие даже уже зажрались! Князей, глянь, отваживают!.. Нет: пора! Да: надо что-то!.. Вот – нет, истинно Смута!.. Этак все скоро перевернется! Р-р-распр-ропадем!
Боярин горячо разыгрывал свежее раздражение, причем – будто сдерживаемое философически, выспренно-отстраненное, а сам был давно в заговорщиках. Только он почему-то иначе не мог. Мгновение назад бывши другим, к нищему он подступил в нужде – сделать сейчас же хоть капельное, да неоспоримое добро и тем припустить к себе Бога-Отца, хоть как-то облегчить его всевеликое терпение, хоть теперь угодить – накануне довольно отчаянного выступления…
Боярин был вообще думный, но уже выстроил себе местечко в новой думе, коей – быть. Об этом не хотел он уже в эти последние, страшные дни перед… и вспоминать. Порой в эти крайние дни даже позабывал он и о себе, и о Боге – но тем более брезжило насущно, незабвенно, точно из самой крови его, преобязательство зреть самые небольшие свои деяния самыми добрыми – телесно добрыми, старинно, дедственно, ежеминутно. В совокупе тогда от деятеля всем самое меньшее – привет. Праведной молодой Руси, всея-всея. До нищующей вплоть, до странной, тунеядной.
Московские низины уже прокашливались с сухим стуком, посвистом слег – достойнейшие из промысловых мещан открывали загодя торжки, когда тревожливый боярин въехал на подворье, крайнее по Никитской улице Китая. Он не стучал, даже не прыгал с лошади, только пригнулся под воротною дугой: здесь ждали – едва он поравнялся с тыном, отворили. Люди его свиты также пригнулись в воротах – тихо, чудовищно поправ обычай, быстрей въехали за городьбу за господином вослед.
В садике за амбарами, под ригой, в сенях и на задах терема, вокруг качели, сидели и стояли люди. В конюшне, под купами сада, всюду где еще лежала тень ночи, было тесно от коней: ахалтекинцы втихомолку обижали, надкусывая и сдвигая, маленьких бахматов. Те, только ахая глубоко, терпели, знали: если закричать – еще ударят люди. Покуда и люди, сходясь здесь же в кучки, молчали. Кто-то изредка что-то выговаривал, ему, побезмолствовав, неспешно отвечали кое-что. Дрожать, спешить нельзя, покуда и некуда – все верно ждали… Хоть куда уж ждать!..
– Коли до Фалалея-огуречника сухота покончится, яблоков будет океан, – проронил и подъехавший сейчас боярин, спешившийся и постоявший при одной ватажке. Кивнул на густой у лица яблонный цвет.
– То давно нам видимо, – только один думец удостоил кое-чем его слова, объяснил чужое равнодушие.
– Что ж новгородцы-то никак не подъедут? – не выдержал княжич вблизи…
– Толку в ех, – говорил чуть дальше князь Татев, то ли о грядущих новгородцах, то ли о яблоках, растирал в перстах тычинки, белый венчик. – Тут десятина и смерд сам дешевеют – пошло забляденье… Еще слыхать, царь так-таки кабалы отменяет, одну только – Польше на Русь – крепость выписывает…
Вообще, этот говорил обо всем окрест еще спокойнее приезжего боярина – как о снеге с градом за окном, о худом, но неподведомственном себе условии северного своего житья. Так и смотрел, и говорил, действительно будто не умещал в уме – для чего все они, кони и люди, гости и хозяева, тут сегодня сошлись, куда теперь дальше пойдут, и на какие, собственно, последствия нынешнее дело их рассчитано?..
– А эти-то! – подхватил нечаянно речь отвлеченного боярина стольник Окулов, напряженный, терзающий то рукоять клинка, то ладанку на шее. – Ляховчики вчера в обедню-то устали – сели на пол прямо в церкви! Ничего, вы у меня сегодня ляжете!
Окулов, хоть и казался как-то нехорошо рассеян, свято помнил – почто он тут, понимал – править отселе «камо и вскую» (куда и почему).
Яблони улыбчиво белели… И был, наверно, миг: всем, как одному, хотелось – от здешнего дела прочь, хоть к чертям на кулички, но яблони… Яблони не могли обмануть сегодня никого. Тоже в них была и искренняя отстраненность, и робость, и тревога, но такие уж нездешние, незряшние, что саднящие панцири и колонтари под кафтанами, казалось, уже розовеют, наливаются победной чистотой… Нет, яблони сегодня не кривили, не обманывали. И был, с умножившейся вдруг до предела силой ярилова восхода, миг, когда, позабыв кабалы и десятины, и ревность православия, каждый странно осязал через кольчужные колечки сладкое, тонкое сплочение своего сердца со всеми – теплыми сквозь розные, толстоискусные латы – иными. Перед возможным вечным разлучением все стали вдруг странно дороги друг другу, а дороже – сие вот невиданное чувство – томительного, изначального, неразъемно-вольного сплочения предсердных своих лепестков.
Только Шуйский старший (без братьев, скачущих сейчас согласно замыслу иными весями) один сидел при свечах в верхней горнице и, измусолив бороду молитвой, был уставлен перекошенно на моравские пристенные часы: через двадцать шагов сказочно выкованной стрелки – на Кремле сменяют караулы. Через восемь ровно – Татищева с Головиным из западных ворот пускать…
Все только начиналось. Вернее, еще не началось ничего. Помазав в эту бестрепетно-черную ночь усы и ноздри сон-травой, князь Василий мгновенно проник пять часов своей ночи и с одреца встал в должный срок – сызнова жив и свеж, как из соратников его немногие. Качнувшийся бессонно слуга, должный разбудить князя только через три минуты, умыл его над гулкой лоханкой и подал бородавчатого вчерашнего сбитню, от которого вкус сна – непропекшихся волокон какой-то дичи на деснах – стал лишь противнее.
Доброе число заговорщиков должно было сейчас под его руку подъехать, а многие с удельными дружинами стояли уже с вечера по всем здешним сенникам и в доме. В самые бренные кутовья влезли князья, холопам выпали земля и небо. Коням – река овса. Счастливые звезды – непосвященным соседям, жалобные – трусам до утра. Каждый знал, что, конечно, надо и что не удастся задремать. Но несколько удальцов и безрассудных старцев (не считая всех дворовых баб) еще до полуночи уснули и точно потянули властно за собою – по обычаю какого-то ночного таинства – всех остальцов.
Шуйский, спешно выспавшийся и восставший, замер в сенях с капающей свечкой и на переходе гульбища схватился за сердце: по всему хорому и угодьем следовала за ним, подвисая, гробовая тишина. Князь понял, что из всей царской, казенной заботной Руси сейчас он жив и осмыслен нелепо один. Ему показалось вдруг, что вот сейчас не сдвинуть одному эту тихую окладную гору сна, уже ясно: ночь куда-то неумолимо выжимала малого-старого его, может быть, раздавит его мягкой пролежнью прямо сейчас, мельком бока – навек осрамит. Заключил уже свой союз с целым ночным миром против кого-то этот безродный непроглядный заговорщик – убежденный и безбрежный сон…
«О господи, глупости… – заставлял князь Василий себя преодолеть слабость, изгонял мистический испуг. – Нет, о нет!.. Дай силы управиться!.. Ну некогда молиться. Сам управлюсь».
Нужно было только притвориться снова сильным и всевластным, строго дать побудку, пустить дыму в нос этой сонной горе – и ловко разослать ее, развеять с бережением. И кроить, и лепить дальше из этой супротивящейся твари новый лад. Первое – знать чему быть и как именно ему быть надо. Верить: длинные и гибкие поводья, шероховатые как надо – в руках. «О нет!» – отставить! «Э нет!»
С черного гульбища Шуйский взошел в комнату с сухой искрой над черепком – подошел: чуть испачкавшись, выставил веревочку повыше из железной трубки, смахнул с кончика уголь: огонь вскинулся широко – на вершок, качнулось масло, комната слабо, но вся озарилась. По двум стенам из-под одеял торчали неразутые четыги, висли руки, и пушились головы ближайших князя Василия товарищей, податных вождей и – на полу подле них – ближайших их сердюков. Не холоп, однако, и не дворецкий Шуйского, должны были побудить сейчас сих честных гостей, а хозяин сам, князь-душа Василий Иоаннович…
Подымать всех разом было ни к чему. Так, эти по правому ковру – пусть отдыхают, набираются, милые, сил… Сперва – Сергей. Его – передовая замыслопроходная работа…
Но, оглядев спящих и у левого персицкого ковра, князь Василий не признал Сергея. Слуга говорил ему только сейчас, что ясельничий здесь, да Шуйский и сам еще с вечера знал. Он – так удивясь, что даже не волнуясь – тихо прошел с ярчайшим черепком в руке повдоль обоих ковров еще раз: и почти никого не узнал… Как же, иже херувимы?.. Новгородских дворян, тут же бывших, он, правда, в лицо худо помнил. Но Сергей?! – три года с ним в Смоленске, на Суоми – год, в Москве – и не сочтешь!.. В каком он был сукне? В чуйке, вроде бы, с мертвыми такими завязками? Вот две таких висят: стало быть этот, в сорочке? Аль тот?.. Тот!
Шуйский легко затряс Сергея: черт в яслях, вставай! Тот встал, то есть сел, открыл глаза: малознакомый новгородец ошеломленно смотрел на Василия Ивановича, постигшего в этот же миг, что необъяснимо ошибся, ни один из владетелей чуек с завязками не был Сергеем, Сергей был в терлике без рукавов – вон он так в нем и спит.
– Разбуди его, – брякнул князь, показав Сергея новгородцу, не успев в смущении иначе изъяснить ему именно его, новогородца, пробуждение. (Чуть прощения, ахнув, не попросил у него.)
Новгородец таинственно пополз постелью и потолкал москвича. Тот сразу открыл глаза и, обратясь в Сергея, увидел над собой дядьку Василия.
– Уже?! – спросил Сергей громко и радостно, ленясь вставать…
Людям Сергея должно было между городами Земляным, Белым, Китаем и честной частью Кремля связь колокольную и конную держать. Первый знак соответствует приходу из Мытищ двух сотен новгородцев с дружинниками, вызванными заговорщиками из своих вотчин и тоже ждущими своего часа под Москвой. Тогда-то (никак не прежде!) и обложить вражье, самое сторожкое и крепкое гораздо – Мнишечье гнездо и ротозейски-беззащитное – царево. Из темничных башен лиходейщину кромешную – на вольный свет. И тогда – по всем улицам – разбойники, вотчинники, новгородцы… На стогны, серые спросонья, торжища, на главные улицы – знаменитые мужи. Возопить сим: «Литва душит бояр и царя! Режь литву, выручай повелителя!» Москва в оное время как раз встает и, одевшись, выходит. Литва, рассеянная по Москве – казенными гостьми, после поздней вчерашней попойки храпит. Но и она от крика, недальней пальбы и колоколов вскочит с чумными глазами – и точь-в-точь будет похожа на опаздывающего на злодейство заговорщика. Москвичи наваливаются на них, осточертевших нахальством и пьянством (будет счастье – воротить им сторицей обиду, отрада – свергнуть навернувшееся к ним на печку иго). Пусть, пусть смердячина пока обороняет своего разлюбезного царя… А где не хватит слепоты и злобы – помогут наши забубенные ребята. Тот, кто мешал князю, пугал и принижал его, будет обратно вдавлен в свою ночь, останется в ней на все дни, а старый князь Василий, ночь таки поправший – эту всеуютную змеиху, уж восцарствует! – с оной споровши роскошную кожу, оденется в нее прегорячо.
В самый миг как разбудили Сергея, на другом конце боярской слободы меньший Мнишек простился с Марией Нагой.
Федор Иванович отпустил на эту ночь (сам мяконько даже подтолкнул) жену к ее подруге, Настьке Скопиной (в девках Головиной). Дело в том, что он сам уходил с вечера по команде к Шуйскому и только так был спокоен: женка без него теперь никак не слюбится с поляком. Благодаря сему премудрому решению, ночь провели Стась с Марией в повалуше мечникова дома – сами собой очарованные, ни времени не приметив, ни легкого ночного удушья. Над хладным, острым пожатием рук – болтовня. Над болтовней… – эта ночь в очах ее. Сегодня счастливая подруга словно… видела и в нем ту ясную ночь, о которой он никогда и не догадывался, а теперь сразу начал в ней что-то различать – мерцанием, росой на гранях: ведь он видел продолжение этой своей ночи и в ней, рассветшей удивительно, бессветно… Все прежние, внешне давнишние вещи открывались дымной, новой, дивно-удаленной от места расположения рук ротмистра – считай значит, от всей человеко-гусарской поверхности его – стороной.
Нет, слов сыновьям человеческим к сей стороне не подыскать. Нежнейшее из них тяжело, что весь твой мертвый мир. Делано оно, дабы мирянам с горем пополам скорей понять (и не успеть поубивать) друг друга. А тут мало слова – тут к нему обязательны и взгляд, и рука… предрешенный поклон горы, свет – не всего солнца – только сердца солнца… Вся ускользающая необозванною жизнь… Она, все это мгновение ее здесь – первое простое Слово. А наши древние глаголы, при лучшей своей расстановке, только колышки – скорее помогающие памяти чуть метить, нежели поддерживающие невыразимые цветы. Это нетающие льдинки финских водопадов, принявшие у основания прекрасных брызг форму окраинного их движения. Скажите их – крепче оледенив; повторите подряд несколько раз – отколов от родного утеса, все равно сохранят этот вид – первой догадки и неовладимой тайны.
Стась мог сказать, что над ним полати разверзались бездной… Что золотые образа летели скромно в общий свет. Ни для кого нетесный… Что кружки и чумички высились кремлями, ковш – Кутафья башня… а кубки-фиалы – смешные. Зато кучки трав на веревочках – глухие колдоватые леса. Дурманно, сказочно – и приютно, и ужастисто стрекочут свечи.
Да, Мнишек-сын, славянский виршеписец, так сказал бы, мог и точнее, и резче сказать… Но он только смотрел, смотрел… Зачем это? – Ну взял бы он и растопил в ладони льдинку… Нет: он смотрел, учился тому – первому, самому простому Слову. По католической привычке – сидя, оглашался. Сам разговаривая, Слово недослыша, так и падал в него. Он еще поймет, может быть и сам кому-то скажет…
Когда засерело в оконце, будто закрывая руками лицо, – они простились в тихой трапезной. Нагая пошла, уже моргая медленно, на половину Наськи. Стась постоял перед дверью, за которой ему было постлано близ мечника, почти кричащего – через правильные промежутки, в доблестном, видимо, сне.
Выйдя из храмин на воздух, Стась вспомнил, что жеребчик его оставлен в Кремле, к Скопиным в гости Стась ехал в Мишкиной колымажке… Сие и славно, полетим пешком… Над домиками на востоке уже разбелелись облака. Прошло золочение по лапис-лазури… После бессонной ночи Мнишку меньшому ничуть не дремалось, но – как воску из своего неглубокого подсвешного блюдца – ему растекалось вовсюдно. Снова из солнца прямо в него, из сердца к сердцу – золочение. Это перышко на его шапке мигом над востоком размыкало облачка – снова он втискивался головой черт-те-куда, там не то чтобы какие-то такие облачка, а еще что-то, на ввал башки меж них, то бишь на чистый развал, на весь полюбовный…
Все же зевнув, упругой судорогой втянувшись назад – а-ах обратно, пан успел вспомнить с досадою, что вот опять он позабыл при прощании с панною проявить кавалерову твердость, ловкость мужества: даже не выговорил четко следующего свидания… Все это было какое-то лишнее, будто… И будет еще лишним, долгое доброе время, до тех пор, пока вдруг не снадобится позарез.
Малый звук колокола, неуверенный, чуть православный, пошел сзади откуда-то – от окраинной земляной слободы? Ему тут же сильно ответил спереди, из московской середины, кажется, сам «Иван». Тогда земляной колокол, сейчас же ободрившись, ударил набатно. Мнишек, не следивший часов, сперва поверил на слово, что сейчас время Москве звонить, но вот и он заморгал в пустынном вербном переулке и прислушался… Окрест уже трудился сонм заполошных колоколен. Вдруг, за рябинищами и городьбами – верно, на ближайшей большой улице – взвился многочеловечий вопль, плеснул продолговато. Уже где-то совсем рядом, уже нечеловечески загаркали, заахали воротца, обезумели цепные псы, к колокольному – подковному – битью помалу примешался звук как бы артельной спешной колки дров (то бодрый, звонкий, раз-раз, н-нряц – глухой, от суковатого полена), а Стась, смеясь, еще путался в утренних, безлюдных и никчемных, закоулках, сигал через речушки, двигал клены – никак не мог вышагнуть на большую улицу к событию.
Впереди, из укромной калитки в калитку, юркнула баба – за руку выдернув и проволокши за собой ревущего мальчишку, другого, веселого, неся на руках. Стась не успел и кликнуть ей, но положил тоже воспользоваться одной из ее калиток – неброских, да, наверно, хитроумно емких, каких-нибудь сквозных…
Но:
– Лях бежит! – грянуло тут сзади. – Стой, эй, стой!!! – два вывернувшихся впопыпах откуда-то московских мужика, хоть Стась сразу обернулся к ним, приостановившись, – кричали и узенькой тропкой бежали к нему. У одного в руке был – как на карнавале у новоиндейского бога – с навязанной вишневой выпушкой, с кутасом от кивера – топор, у другого – почему-то толстая слега.
Стась с облака приветливо пытливо улыбнулся подлетающим рабам-богам…
– Что-что? – переспросил он, когда оба, набежав, встали в локте перед ним как два листа перед травой мягкой опушки, ветерком нагнетенной в их сторону. – Так что с утра пораньше за манервы?!..
– Да ваших бьем, – неожиданно для себя сразу ответил со слегой мужик. Этот, столь разумно и распахнуто в лицо ему глядящий молодец в польском кафтане, расшитом петлями… не мог не знать о пропасти, в какую враз его смахнут топорик со слегой. И он же не смущался ничуть этой пропастию, даже напротив? – полнился большей, сравнительно с которой эта их пропасть – не пропасть… Может, и нет на них, всех троих, пропасти, раз уж он так, раз – такой…
– Ваши, слышно, царя убивают, а мы, значит, их, – произносил, опершись на жердь, удивленно мужик. – А ты сам-от откуда грядешь?
Мужик же с колуном молчал.
– Я-то? От бабы своей, – с залихватскою кротостью сообщил Мнишек-меньшой, не совсем понявший цели московитов. – Так чего вы?..
Москвичи тоже не все понимали: они стояли, обдаваясь странным светом. Улегающейся крови их внятно слышалось одно: меж ними и литвином сим нет той змеиной непроглядной щелины – той, что с утра… И тогда смертной пропасти той тоже, кажется, нет?.. Нет, забыли: она вся сейчас там – от стены и до стены, в Кремле.
– Кровь песья! – выдохнул пан сразу устало, наконец поняв. – В эту калитку в Кремль?
Оба восставших согласно кивнули.
– Хотели догнать: и тебя порешить… – не извинился, просто объяснил посадский с жердью. Стась, не слушая уже, вотмашь рванул бабью калитку, смяв неблизкие даже к ней лопухи.
Мужик со слегою, еще удрученный загадкой, снова окликнул его. У Мнишка не было с собою сабли, но он обернулся к нему и смешливо, и ясно, по-прежнему.
– Говорят, – крикнул тогда мужик, – за Польшей гдей-то пистоли льют… такие… без полок, что ль?! В них порох зажигается будто не от затравки уже, а враз – от кременька?! – Москвич кричал в восторге от невидимой, но полной для себя угрозы: у поляка в каждой дыньке подвязанных штанцов вполне могло убраться по необгонимому такому пистолету.
Мнишек пожал нетерпеливо плечами.
– Мне б тоже сделать где такой?! – пытал мужик. – А? Куда с наказом-то лихву передать?
– Понеже туда же, – отмахнулся уже на бегу Стась. – Из оглобли стреляй! – И канул за клеть, опушенную вербами.
Какие-то мгновения посадские стояли молча, потом взглянули друг на друга и – ох – припустились гусару вослед. Кошачья ветка над калиткой затряслась в сердцах от сброшенного на нее трофейного кутаса – путаного золочено-черного шнура…
В миг, когда, еще в рассветной тишине, Мнишек, выходя от Скопиных, прикрыл – еще бережно – за собою воротца двора, мечник на лавке в горнице, как от громового над ухом хлопка, проснулся…
Обернувшись к другой устланной лавке, он увидел, что на ней спящего гостя еще нет. Ну и ну, вот и где он? Недолго тревожась сим, мечник подложил было снова под щеку ладошки, но вспомнил только что канувший сон… Вернее, сам, наяву, словно опять канул: ближней к ложу, левой стороною сердца в сон макнулся наяву. На раскрытых очах мечника проступили слезы…
Михаил встал, прошелся трапезной, надсеньем, везде тишина, нигде не было литовского гостя. Скопин чуть приотворил дверь жены: Мстиславская, как мертвая, обратив ко всему, что ни есть над тесинным темным потолком, матовое голубоватое лицо, спала неподалеку от Наськи. Скопин, хотя прямо верил чести Мнишка-сына и воротил нос презрительно от досужей молвы, именующей уже князя Мстиславского зверем десятирогим, но все ж он в глубине души переживал за пожилого князя и теперь, притворяя бабью половину, вздохнул облегченно…
Рядом с ним в полумгле скрипнула вдруг половица. Мечник вздрогнул. Не своим – за ночь спекшимся – горлом: – Кто? (Получилось: ум-го?) Ответом был тоже неявный задавленный звук. Мечник, не оборачиваясь на окно, неспешно, хладнокровно одной рукой развалил ставень.
В дверях осветился в светлом казакине Скопин-старший.
– Вот завернул к тебе, сынок… – заговорил сразу он, переводя дух, переменяя ногу. Но все же странно, странно…
И Миша над улыбкою нахмурился… Но тотчас странность разрешил: ну конечно – точно, батька пьяный.
– Ты от Шуйского с гулянки едешь! – уверенно раскрыл он отца. – Слыхал я, там тыщи вчера на мясоед собираются!.. Так, так – стало быть, пляс до утра?!.. Но мне некогда уже с тобой, отец. Ляг тут, подремли, до дому не доедешь. А я уже в службу – вишь, с вечера даже царев меч при мне, чтоб в оружейку не мотаться попусту, сразу – на учения да церемонии… – мечник задернул крючочки на белом вотоле, завел складку по талии назад, начал привешивать жесткий с золотым крестом, выходящим из плоской трубы, укреплять звеньями на колечках пояс.
– Ой. Да, сыночек, полежу… Закачано в головушке… – трудно вторил отец. – Ох, посижу хоть…
– Ложись, ложись, там и постель не устилали, спят, скоты… – Миша приостановился с выскочившим колечком в руке, крест глухо такнул об пол. – А мне мать сегодня снилась…
– А мне вчера, – неожиданно ясно, без малой похмельной устали, ответил отец.
Сын, отвернувшись, маялся с колечком.
– Х-х-хох! – снова как спохватился Василий Силович. – Сынок, рассольцу бы холодного из подполу поднять!
– Ну кликни Кручинку.
– Да пока добудишься ее, пока доползет – упокоишься…
– Да сейчас, не стони…
Миша, сложив на отца пояс с клинком, сбежал по нескольким ступенькам в подклеть. Похлопав невидимой ладонью по полу, нашел железное колечко (кольцо! – смерить с теми), рванул – отворотил усмешливую бесью тьму – радушную, кромешную.
– Огонек-то, Мишут! – не поспевал за ним ободрившийся на расплох Скопин-похмельный – со свечой и кресалом.
– Фу ты, бать, – баран я. Ну ты тоже как… Пора бы уж тебе угомониться – вишь, вишь, бьет персты-то? Запалю дай сам… Отдам в монастырь вот тебя, да и полно.
Беспечальный чей-то язычок над столбиком воска озарил сына – в легком белом кафтане и отца – в белесом толстом. Запах пылкой серы умирял им ноздри. Поярковый, из молодой овцы, на отце казакин. Но что-то очень толстый. Кто-то расправлял его на батьке, застегал с усилием. Потому как, конечно, там под казакином – всполошено все, скомкано…
– Капустки еще вынуть, бать?
– Вынай, Минь, – листочками… Да и шинковочки дав-вай!..
Последнее слово было старшим проговорено уже с челюстным подскоком. Лестница погреба вновь потемнела. Свет младшего гулял в дали и глубине.
Василий Силович замельтешил в рассвете меж стенами.
– Блюдо взял – черпак забыл! – из глубины.
– Ничто, сынок! Не в Польше – рученьками!
– Ложку кинь!
– Да н-на!
Старший Скопин двигался как в лихорадке. Вслед ложке он швырнул в подполье, сорванный с себя, овцой подбитый казакин. (Причем сам оказался под ним не всполошенный и не мятый, а весь булатно гладкий, пластинчатый – зябь кольчатая по бокам, вот и туг был казакин.) Вниз же пошвырял все увидевшиеся в поле руки на столе, подоконнике, свечи.
– Мишучек мой, сыночек…
Бережно дрожа локтями, точно опустил тяжелый ворот – пригнал, перехватив. Насколько доспех дозволял – хватил воздуху, да толком не свистнул: низкое шипение проволоклось. Но сразу выбросились из двух дверей два удальца, повалили на погребной ворот резной псковский шкап.
Василий Силыч пробежал на мост. Там еще нескольким, сидевшим тихо, воинам-холопам он велел до прихода его (наверно, целый день) никого не пускать на улицу с женской половины, а сам дальше побежал – на двор и за ворота – к ребятам, к коням.
Колокола застали Скопина-мятежного при заезде во Фролову башню, здесь вместо караульщиков-лифляндцев и стрельцов уже свои маячили – в цветных тугих азямах.
Почти всю роту государевых гвардейцев и стрелецкую стражную сотню Шуйский изловчился распустить с вечера еще (караульные оставлены были только при дворце да на путях вероятных хождений царя и ночующего во дворце Басманова, дабы прежде времени не обнаружили угрозы). Капитан Яков Маржарет, оставленный было вчера при сокращенном карауле, сам, видно, почуяв недоброе, сказался занемогшим и, раскланявшись с боярами, ушел домой: наиграетесь, русские, со своим троном – приду снова его охранять.
Василию Скопину все сие ведомо было, и все же… оглушительное низкозвонное безлюдье палатных первых улиц – чутью непостижное… Но вот: раскрытые рты иноков в притворе Чудова… Немой дом предстоятеля… Вот! – за Ризоположения углом – застрявшие у дворцовой повторной решетки бояре-повстанцы! Первую решетку они минули легко – ее охранители, знавшие прущих бояр в лицо наперечет, всем им открывавшие дорогу на представление к царю каждое божье утро (ну сегодня – чуть пораньше, значит – важное что?), всех пропустили, не обоняв подвоха. Следующий малый пост за поворотом гульбища – не то чтобы не брался повстанцами в расчет – а просто был забыт: здесь, после вчерашней передислокации страж, должен был быть единственный караульщик. Он и был. Еще издали, из-за галерейного угла, он услышал непотребный шум шагов, положил пищальный ствол на выемку секиры – приклад упер в плечо, даже поспел затравку поджечь и достать саблю.
– Ты что ж это, так твою и раствою, нас не узнаешь? – кликнул стрельцу дьяк Черемисинов, пристывший перед ружьем его напереди всех на узкой галерейке. – Спишь, что ль, на посту? Зеники-то протри: всех нас ты знаешь!
– Черт такой, прочь пищаль! – из-под плеча дьяка шипел Клешнин, припертый к Черемисинову задними. – О, Господи, да уж сейчас набат грянет! – подвыл он – уже в безрассудстве. – Ложи ствол, дьявол! К царю опаздываем ведь по неотложности!..
– Самодержая милость в опасности, – быстро пояснил мысль Клешнина, наперед пробирающийся окольничий Головин. – Так мы к ней на помогу!
Но, приметив новое движение в навязавшейся на его галерею толпе, страж рыкнул так страшно, что все заговорщики опять расслабились как бы в мгновенном отдыхе оледенения. Запал капельным солнышком подрагивал у самой полки в его руке: видимо, мимо всех слов напряжение мятежников передавалось стрельцу. Но, взявши и себя, как оружие, наконец в руки, он отвечал, что здесь пускает только по очному указу государя либо начальника родного приказу, либо, на крайний уж час, по письменному свитку с государевой печаткою.
Окольничий Головин, исполнявший еще должность государева печатника, достал из навесного кармашка резную печать и костяную же коробочку – поигрывая ими, заставляя неимоверные ноги прямо и степенно выступать, подошел к самому дулу пищали. Отложив из баночки немного сургуча, обжигаясь, растопил его на стрельцовом фитиле, замазал дуло красной жижицей, пахнувшей едко, гадко, и сверху нажал костяной печатью государственной.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.