Текст книги "Чертольские ворота"
Автор книги: Михаил Крупин
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
Сон. Соколиная охота
Царь поднял в этот день еретика Никиту Владимирского из заточения: один он мог, наверно, объяснить последний, теплый еще царский сон.
Царь охотился во сне. И, позабыв, что царь, сам искал пущенные стрелы и дичь, которая могла, хоть изредка, тоже найтись при его стрелах. Всюду блестели, немо напрягали пузыри-зобы лягушки, ими ужасалась выпь. Современно оперенная стрела торчала из ракиты. А на ней, как курица на жердочке, сидела куропатка с необыкновенно пестрым, но отливающим едино оперением. Перышко светлое, перышко темное, за золотым – багряное, за бронзоватым – серенькое…
– Вот наседка! – подступал охотник плавно к чуду.
– И никакая не наседка, – сказывала птица русским языком, переступила по стреле. – Я – птица-судьба.
Дивная птица тут ахнулась оземь. Она обратилась так в уже накрашенную женщину – средней нижины, невнятных лет, в свободно повисающем цветном самаркандском сарафане. И Отрепьев не понял, становита ли, любопытна ли под тканью для него ханша сия? Еще он подметил, что лучи очей ее метутся в разных плоскостях и на узком, немного заглаженном по-куричьи на обе стороны лице – один глаз постный, благой, а другой глухой, как в нераскапываемой глубине земли земля: раек слит со зрачком, но – зрячий глаз, непримиримый.
Женщина-птица затеяла с Отрепьевым какой-то (дурацкий, наверно, – позабытый теперь) разговор. Они вместе пошли по болоту. Помнится только, что Отрепьев все силился ее понять, как вдруг понял – разговор только ловушка, прикрытие тихого лиха: птица давно стояла, повернувшись к нему черным глазом.
Отрепьев хотел ее обойти справа, после – слева, но барышня тоже жеманно вращалась. Отрепьев потерял терпение. Он ухватил плутовку всеми руками за острые плечи, вещие щеки и ветхие волосы и развернул добрым глазом к себе.
В то же мгновение весь край сна смеркся. Небеса, неимоверно разворачиваясь и все ниже и выше сгущаясь, какой-то грозя адовой мгновенной явью, надавливали на деревья. Тяжелооблые, те угнулись до земли. Трава разгладилась струнно до вод… Гуднул пресыщенной утробой ил.
Вместо самаркандской женщины Отрепьев зажимал под мышкой мягкую рябую куропатку, сворачивал ей голову…
– Да батюшка, да милостив, – уже похрипывала под давящими руками птица. – Беда, как расходился! От тебя не посторонишься!.. – вдруг она стала примолкать и, обсказав только горько напоследок: – Собралась вот пожить с локоть, пожила с ноготь, – повесила хохлатую головку с мертвым клювом…
Но не успел Отрепьев осознать в шуме кустов содеянное, как головушка птичья прибавила:
– Все. Померк свет в очах… Вот так: жизнь дает один Бог, а отнимает всяка гадина… – Куропатка-судьба сглатывала горечь, глубоко кивая. – Передайте на мою деревню… Так, мол, то есть и так: живется – поется, умирается – дрягается. Ну да не тужи, сам помрешь и не заплачешь… Но отдам я тебе на том свете угольками!..
Птица что-то разговорилась. Отрепьев давно видел, что она дурит, притворно и плачется, и негодует… Он скомкал ее как можно тверже в ком и всею удалью грянул об землю…
То ли был гром, то ли сразу тишина. Синей грозы и в помине не было. Деревья, камыши и травы стоеросово, вне шевеления, рвались – каждый стебелек и ствол к своей звезде. Отрепьев в быстрой тоске глянул на свои руки: пальцы и ладони оказались в липкой, остужавшейся крови. Тогда он нагнулся и стал их вытирать о травную листву. От его рук по муравам, таволожкам побежало ручейками алое сияние – в нем же копошение то в ярости рождающихся, то гибнущих мигом существ. Юрий на краю светлейшего отчаяния вытер руки досуха о свой кафтан.
Какая-то звучная тяга сошла с его плеч, земля освободилась из-под стоп: это – разняв платье на спине – из-под лопаток, локтей расхлопнулись (много дальше рук) хладные мягкие крылья. Юшка только успел подхватить в когти тушку убитой птицы и – большим темным платом – вынесся на высоту.
Он не смотрел, какая там внизу земля, видел только одну точку вдали, куда лежал ветер. Там – орльим – нет, нет, впрочем, сорочьим! – укромным гнездом, щетинясь, подрастал меленький кремль. Вот уже видны – в постланной в ширину гнезда меховой полости – голодные птенцы, с писком разевают пасти, злые, головастые, безмозглые, ничего не признающие…
Но глупые огромные птенцы были еще малы. Из них чуть погодя выйдет гордый толк – к тысячелетию их крика. И Отрепьев кинул им Судьбу (да Бог еще поможет) – не погаснут…
Сбыв с лап долой легкую птицу, он начал неудержимо подниматься, и с нечаянным безмерным уклонением он ушел на такую высоту, что прояснившееся место сердца занял у него дух… Что было дальше во сне, он забыл.
– Чаю: долгонько на постеле нежился, виденья воспоминал? – спросил Никита, малость осовевший под конец повествования.
– Да, до обеда.
– Ну и чего непонятно? – заранее вздохнул ведун.
Но Отрепьев уже понял весь сон, только от одного своего пересказа этому кудеснику.
Сокол, как человеческий глаз, помаргивая оресниченными крыльями, плавал в небесах.
Снизу наблюдая за ним, клевреты, царь и Андрей Корела, медленно обращая головы, маленькими рывками подвигали зрачки…
Кречеты подымались, кружили, ловя восходящие потоки… И было что-то и родное, и забытое – больше жизни, кажется, желанное когда-то! – в этом серебристо-голубом кружении, что-то, заставляющее мирно трепетать вне всякого сердца…
Кратко хлопала опойковая, с дорогой царапающей пронитью, перчатка, и еще с двух птичьих продолговатых головок ловчие снимали клобучки.
Сущев стан петлял как река. Подобравшись почти вплоть к кустам первой излуки, несколько охотников ударили нагайками в прикрученные к седлам тулумбасы.
Утки бежали, увязая, по воде – плеща всполошенными крыльями. Сокол Семен Ширяев в вышине вдруг сложил за спиной крылья накрест, словно повытчик перед съезжей избой, и, как отпущенный камень, стал свободно падать вниз… Ширяй ударил утку так, что она покатилась брызжущей юлой, но – чуть приостановилась – вскинулась и исправно поплыла. Ловчие хотели уже пристрелить, посчитав, что Ширяй ее плохо подбил, но тут утка макнулась в воду головой, кишки вон вышли.
Помычки, ловчие крестьяне, нагишом вбежали в озеро. Первую добычу вернули соколам…
Лебеди, вдалеке снова садясь, расправляли под углом к воде короткими листами лапы: погашая лет, скользили, уезжали под нависшие ракиты и кусты…
Из Сущева думали сначала идти в заводь Тушина, обещавшую больше дичи, но царь, вдруг помрачневший, приказал назад – в Покровское, где стан. Кречет Мадин все не хотел спускаться, он один так и не бил уток. Заманивали его сырым мясом на длинном вабиле с гусиными крыльями, Мадин все кружил и кружил, то прекрасно вычерчиваясь, то вдруг так уменьшаясь, что у стоящих внизу конников дух захватывало…
Выйдя на большак, ведший к Покровскому, Дмитрий и Андрей Корела толкнули коней в полную меть и сразу оставили далеко позади бережно трусящих с птицами на рукавицах сокольников. Некоторые из польских капитанов и окольничих свиты тоже отдали поводья, но и они скоро безнадежно отстали.
Мимо конников, мешаясь с сабельками-лужами и учащенными кустами, летела земля. Рысак донского атамана сначала обошел скакуна бывшего конюха на голову, потом на корпус. Чего только Отрепьев не делал, тянул за удило, посылал, сочинял небывалые посадки в седле… – его арабчик только сбился и отстал еще на десять сажен. Наконец царь нарочито взмолился, но – едва казак дождался его, деловито поменялся с соперником коньми.
Кучум оказался сух и сохранил дыхание. Отрепьев долго первенствовал, но и на сорванном царевом меринке Корела вышел полем. Царь опять куролесил в седле, даже орал на друга своего соратника – впустую.
– Но что, что?! Почему опять?! – ужасно потом удивлялся, хороня досаду. – Выкладывай, что за волшебство такое?
Кони их шли теперь шагом.
Атаман все рассказывал спокойно: как мягче сидеть, как не тянуть, а «на зернышко» поддерживать рысь поводом, как «нести перед», не задерживая лошади окорока и бедра.
– Вот как? – моргал и щурился Отрепьев. – А я думал: наоборот! Я-то как раз не так учен…
– Уче-ен! – смеялся Корела. – Тогда, государь, может меня еще и обойдешь! Я-то… Трехгодовалым на коня-бахмата батька посадил да огрел его плетью – вот и вся наука. Дескать, убьется – неча и жалеть, а усидит – значит, толк будет!
– Отец твой тоже был из атаманов? – спросил царь.
– Вряд ли… Наверно, старожилец просто. Я его плохо помню. Потом старики, кунаки его, сказывали: он был из твоих дворян.
– Вот-те на! Ты что ж это – дворянского роду? – захохотал Отрепьев.
– Не хотел тебе сказывать, – пожалел равнодушно донец. – Заставишь еще служить по долгу, а не вольной волей, да уж ладно… Испомещен он был под Тулой, под Орлом ли… А в заповедные-то Ивановы лета все его мужики сели в лодку да и вниз по Дону понеслись… Тятька ну их ловить – скок тоже на весла – ату! Да вот беда – нагнал их только за Красивой Мечью: смотрит, мужички его к луневскому табору уж пристают, луневцы их встречают – дело слажено, назад не отдадут. Не долго думал тятька – куда ему назад в недоразодранные перелоги, к подьячим в клешни? – плюнул, да к той же станице пристал.
– Тульский помещик? А как же прозванием-то? Корела?.. Корелов?.. Вроде не слыхал…
– Всяко не так!.. Кто на Дон от вас уходит, старое порековало на веки вечные здесь скидывает. Я и сам в непонятии. Отец – какого мы с ним роду – ни мне, ни прочему живью в степи не докладал… Так что, когда доведется, уже чистое казачье племя зачну.
Отрепьев слушал, радовался: он, оказывается, не так одинок. Своевольно сводили линялое таврение прежних неважных имен – ради новых крылатых ристалищ – неисчисленно многие.
– С тебя, значит, яко от Рюрика или Авраама, свежий народ поведется? Корелов род? – с удовольствием завидовал Дмитрий. – Слушай, а откуда это? Давно думал спросить. Что за явно северное имище?
– Да это мы, когда в Курляндии Борису против шведа помогали…
– И там побывал?!
– Зеленчик был совсем еще – чур чуркой. Вот, а местечко, сельщина там, где стояли мы, – Корела, и речка Корела. Полюбилась мне там одна девчонка, хорошо, легко так полюбилась… И она как-то вроде прикипела ко мне… Смешная, важная, по-русски ни бельмес… Я уж и не знал потом как и отделаться-то от нее.
Корела снял гроздь с близко подошедшей к большаку рябины да закусил, вместо ягод, рассеянно листок.
– На пути домой ребята веселились: да оглянись хоть раз, видна еще твоя Корела! Труси, труси уж назад, отпускаем… А я, дурак, ярюсь! А эти волки пуще!.. И дома-то потом, кто ни помяни, ну за любой причиной, этот край – все уже ржут и мижут на меня. Так и пристало слово, хуже молодой смолы…
– А что ж не взял женщину-то с собой? – пытал Отрепьев. – Взял и увез бы…
– Совсем хотел было! – тряхнул головой и выгнул усы над губой – как скислясь горючей ягодой. – Совсем было собрал.
– Так. И что?
– Да тут ветер какой-то задул, – казак вынул рубчатый лист изо рта и с удивлением посмотрел на него.
– Как, как ты сказал? – Отрепьев невольно прибрал повода, чтоб конь не всхрапнул. Андрей чуть сутулился в седле.
– Ну ветер, ветер…
Еще одно венчание
После летних дел Тургеневых и Шуйских, Басманов вел спокойные дознания, без удивлений, пытал мало. Упрочил охрану – свою и царя, по вечерам махал со стремянным в паре мечом, ел многое, холил тело – и не поправлялся… А уже безрассудно боялся, что одна душа, без глухих опор тела, вот-вот – под тяжестью державшегося на ее плечах гордого живота государства – не выстоит и упадет, сверху рухнет тяжелое безжалостное государство: душа разлетится на тысячу мелких осколков по свету – ни черти, ни ангелы не соберут…
Дабы быть, как и прежде, храбрым, Басманов старался теперь не оставаться один, более действовать, мельче думать. Раньше утрами боярин свято нежился в постели, теперь он, сквозь заглатывающее его сразу по пробуждении грустное марево, с силой отрыгался с ложа – напомнив в упрочение себе: «Такова судьба всех важных полководцев – и Александр Святой выкалывал глаза своим новгородцам, а уж сколько русских косточек укротитель Мамаев перекрошил, и прикинуть – страх!..» За день Басманов так себя старался заморить, чтобы едва коснуться поздней головой подушки – уже спать. Он и не ложился, пока не начинал на ходу кивать и мести грудь бородой – что петух индусский… Не успев добормотать «На сон грядущим», пресно исчезал…
Только в одну ночь воевода так и не заволокся веками – в ночь после тайного венчания повелителя и Ксении. Он все лежал и видел – вокруг трех слабых свечек в голостенной каморе над извинным погребом – златотканного владыку Игнатия, прислуживающих ему при таинстве еретиков – веселого Виториана и тихого, преощутимо отдающего южным вином, но горько трезвого, Никиту. Видел невесту, светлое виссонное пятно. Тревожного Отрепьева, предельно следящего, чтобы совершалось все по истине и чину: руки, возгласы, венцы… Все увеличивавшееся чувство неладности сотворяемого тут, муку искания причины вдруг сменяет на лице царя восторг догадки – понял, понял «что» неправильно.
– А ты в Бога не веруешь! – указывает радостной свечкой жених на венчающего патриарха.
Не успевая потерять великого спокойствия и доброты, Игнатий разжимает бороду – приятную греческую губку: «О Боги! Откуда узнал?!»
Отрепьев вытолкал архиерея в сени, придержав лишь на пороге, чтобы через голову сорвать с него стихарь и отнять другие знаки облачения, необходимые для свадебного чина. Воротившись, царь решительно протянул все Владимирскому, но ворожей был иеромонахом, сразу замахал руками. Тогда царь предложил торжественное облачение Вселенскому, тот с поклоном благодарно принял и возложил все оное на Басманова, единственного истово православного мужа, вернейшего чада своей церкви из пребывающих тут. В первый миг Басманову здесь почудилось страстное кощунство, но, снова глянув в лица всех оставшихся в приютной полутьме людей, опомнился и… потерялся. Он как-то хотел объяснить всем тайное свое недостоинство для такого воздушного дела, но – ужасный скрежет, кажется, слышимый не только им, от подирания кренящейся высокоплитной и светлооскальной тяготищи по его плечам, вот по хребту… Когда это все отвалилось, Басманов как будто повис в луче слабого солнца…
Он грубо, свирепо местами, читал акафист – внутри весь дрожа от радости. Коряво поводил иконой над своими новобрачными и их честным счастьем. Особенно опрятно подавал вино, ломал всем хлеб и ел почему-то сам этот хлеб со всеми… Потом заплакавшей невесте дали подышать – откинули виссон. Сидели, обсуждали всякие веселые дела на океанах, небесах и сушах и чувствовали, что обвенчаны.
То эти, то те говорили царю, что Бучинский, Мосальский, Шафранец, так и далее, – жулики, разбойники, шуты. Но властитель помнил время, когда сам весело стоял на горке одного распутья с ними, или даже ниже, и они с ним, а не он с ними, дружили, делились хлебом и медью; по свойству молодости да за воробьиной чаркой теплы были и откровенны. Теперь он – несомый ли дотошной душой, выдавливаемый ли куда-то из-под плеч накликанным на плечи грузом – покрутился-помаячил здесь и вдруг ушел, а друзья так и остались на том месте. Но мог ли он теперь отдать их – искренних и беззащитных в своей душевной лени – чьему-то, может быть, законному, но глупому глумлению. Он простирал к ним не десницу, протягивал прежнюю руку… Или ему только так казалось. Чтобы руку подать, надо было к ним вернуться, на то скорбно-отрадное место. Отрепьев же уже слишком поглощен был собственным движением – не то что возвращение, даже короткая остановка, непроизвольный привал терзали его. И он махал им временами издали, но они уже не понимали и не шли.
…Он лучше попутно поможет несравненно большему числу душ, чем его число друзей, – числу сладчайше-непонятному, но которое поймет – не его даже, а – для чего он, куда он… Поймет – сквозь него. И из того-то числа человеческого кто-то ведь будет обязательно с оказией и при тех его старых зверях и только лучше объяснит… А нет? – может, Бог тогда…
Что теперь будет?
Безмятежные пророчества Адама Вишневецкого сбывались: пан Корвино-Гонсевский, доверенный посланник Зигмунда, в Москву прибыв, после изысканнейших поздравлений с венцом – на многобояром необходимом приеме, едва предоставлена была ему возможность присесть с Дмитрием наедине, перешел вборзе от игривых церемоний к играм дела. Зигмунд всегда, в несчастии и унижении, брату Дмитрию оказывал любовь, помогал, сколько только возможно, при отыскании отечественного наследия, он и теперь готов на братские коронные услуги, коли и от Дмитрия увидит равную взаимность. В низенькой шкатулке у королевского секретаря Боболи покоятся укрученные пока плотно, прошнурованные трубочки подписанных царевичем кондиций. Зигмунд, конечно, понимает, что исполнения всех (оговоренных в них тщательно!) условий, на коих условиях принц чем мог, в Речи располагал, в столь краткий срок по его восшествии и нельзя желать. Однако срок этот не столь уже краток, чтобы нельзя было начать хоть некоторое движение в отношении того или иного пункта. Тем Дмитрий обнаружил бы свою добрую волю к исполнению со временем, пусть и с легким опозданием, всего. Зигмунд пока же не видит и малейших шагов чести новорожденного брата. Напротив: наши общие отцы – иезуиты – передают известия (скажем, по части рачения Москвы о выручении блуждающей ее религии) и нунцию, и в Ватикан, уже неутешимые. Но Зигмунд, помня ум и дух Дмитрия-брата, пока верит и ждет. Нет, нет, никаких денежных возмещений. Это же не кредит, а было письменное соглашение. Зигмунд III Польский и Литовский Ваза верит: в течение года со дня своей коронации Дмитрий уже безупречно исполнит (пусть одно, на его выбор) слово договора. Коли же ни одного условия исполнено не будет, Зигмунд Август Ваза найдет способы… Уж он-то не проглотит скоро оскорбления и не утрется смиренно от грязи обмана! Имя владельца Руси, не узнающего своей руки на хартиях, станет притчею в Европах! – и кто поведется с ним?! На дороги Короны, единственные линии земной поверхности, связующие москов с просвещенным миром, не пустит Зигмунд больше их торговцев и посольств. Мир медиумов, инженеров, стеклодувов, архитравов, шляп, скал, парусов, виноделов, гвардейцев… будет – увы – от Дмитрия отрезан навсегда. Разумеется, будут отозваны с разбойничьей Москвы все подданые шляхетной республики – так, едва опробовав свой золотой престол, владетель лишит его лучшей охраны. Наконец, великий посол Зигмунда Августа на открытом приеме зачитает всей кремлевской раде копии всех вавельских кондиций, кои, кажется, для большинства здешних сенаторов – пока большой секрет. Нужна Кремлю Дмитрия сия неожиданность?.. Не лучше ли без лишнего грому, понемножку, начинать готовить некоторые площади смоленские и северские к передаче польской стороне? (Об удовлетворении прав Мнишков на иные, северские же, смоленские же, к тому же и псковские, площади, о чем также было бы объявлено послами на московском сейме, Зигмунд пока молчит.) Стоит ли оглашать на весь мир недругов, недоброжелателей, просто глупцов и высокие благие планы Дмитрия по изводу своего края в римский – благодати и истины край? Не проще разве, без скандалов, под любым предлогом тихо налепить костелов? А своих отцов-еретиков отправлять с покаянием помалу в Ватикан (а можно в противоположную, морошковую да оленью сторону). Церковно-же-славянские темные их напевы переложить на внятный латинский язык. И, чем будет объявлено, что принцем Дмитрий свято обещал иной девы не взять в великие супруги помимо подданной Зигмундова королевства (а оное, в присовокупленьи к прочим пунктам, выглядело бы перед многими как впущенный царем троянский эскадрон в их огород), не полезнее ли венцедержцу самому, без чьих-то крайних понуждений, свое сватовство быстро облечь в вольную раму разумной наружной политики, либо уж – безумной красивости сердца?!.. Конечно. Конечно. Тем более что так и есть. Ум, ум-то есть? И несравненная красивость есть. Есть теперь и рама. Итак, в сем лестном, но, как мы видели выше, далеко не безопасном положении, Московскому Дмитрию ли оставаться глухим к зовам долга и чести? Ну конечно… Да, в пределах года. Пусть одно условие. Только без цыганских штучек, и в пределах. И мы, Зигмунд Август, уже сейчас, конечно, должны знать – в направлении какого пункта брат наш Дмитрий возьмет первое движение, дабы всегда проследить твердость его хода, а также и со своей стороны расчесть навстречу оному необходимые шаги.
В Кракове расстрига брызгал подписью направо и налево, не мысля ни о чем, кроме как – обрести кучекрылой мечте своей хоть буерак для толчка. Конечно, сейчас царь не мог всерьез намериться исполнить весь этот, заверенный беглым мошенником, бред. Как об отдаче Северщины и Смоленщины, в веках оплаченных русской кровью, так и о странной, смертельно опасной игре перекрещения Руси – говорить, судить-рядить с послами можно было, думать было нельзя. Оставалась женитьба на католичке Мнишек, так удалось бы выиграть год времени, а через год с этим идолищем-королищем у царя будет другой расклад.
Тут Отрепьев-государь вновь уперся лбом в лоб Отрепьева-человека. Человеку все еще, по большому счету, было все равно, на пятисотой или десятисотой версте на запад солнца кончится московская земля, и не так важно, какой вседневный гуд в уши не слушать – орган или хор. Зато никак не безразлично человеку было, закат чьего сердца заключать в обхват каждую скоромную ночь, мир править на восход какого. Но человек-государь тяжело жал и жал на просто человека – и по-человечески стыдил его, и стратогласно упреждал… Вдруг напомнил ему, гнущемуся, хнычущему, что в русской новопрестольной истории всегда был хороший обычай – сбывать неисправных цариц в монастырь. На том и сошлись. «Что ж, пусть моя мужеская стать хоть послужит делам всея Руси, видно, уж как-нибудь потом – своим», – порешил-таки Отрепьев, неясно кивнув – неблизкой Ксении…
За год же дела Руси можно было изменить до неузнания. Летом царь собирался грянуть всеми ратями и казачьими полками на Азов и Крым. Едва последняя Орда провалится, а Порте показано будет ее старое место, и с польскими послами станут беседы короче. Пусть читают на всю Думу свои истреп-кондиции, ему ли, покорителю свирепого Крыма, спасителю, отцу Отечества, шепоты его вотчинников-перестарков страшны? Развози Зигмунд по всем королевственным дворам свои жадные, несолоно хлебавшие листочки, кто из его соседей-христиан отклонит руку укротителя Османов? Да и гусары его личной гвардии вряд ли тогда повинуются приказу Зигмунда и домой запросятся из столь полнославной страны? Дмитрий им, верным иноземцам, и чинков, и землицы даст, – кто ему против что скажет тогда?
Сейчас, впрочем, даже женитьбу на паненке играть следовало с бережением. Призвав старшего Шуйского, олицетворявшего во всех глазах знать, умно смирившуюся перед новым властелинством и в то же время хранящую с тончайшими стихиями исконно-Иоаннова кремля телесную связь, царь доверительно и осторожно спросил у него: как, к примеру, взглянет Дума на его, царево, обручение с дочерью высокого литвина-думца? (Понятно, ради внешних дел русской стороны.)
Князь Василий, возблагодарив царя за многое почтение к своим дурным сединам, призадумался. И чем долее он думал, тем больше оживлялся, как-то вдруг заговорил. Немногие невежи побурчат, конечно, в бороду! Но Дума, целокупная умная Дума, помнит, помнит старину! – как благоверные да удалые наши Ярославы и Владимиры, пращуры нынешнего божьего помазанника, выписывали иноземок в жены – и тем крепили рубежи. Ведь и прабабка, надежа, твоя – гречанка-униатка: вишь, волоски-то вьются у тябе? Нет, доброе, доброе дело затеиваешь, за всех не скажу, но мое слово: доброе! Пора с Посполитой подругой короче сойтись, а то что ж – как тот у этого все мех на вшей пытать?.. Хоть оне и крестятся инако, и всякой ификой и геогнозией немецкой головы в них ломаны, а все оне такие же славяне, как и мы, дети от того же прародителя… Нет, гораздая держава! Другого такого соседа Бог не дал – бревнышка елового нам поперек путя.
Царь вдруг спросил думного боярина еще об одном: не выгоднее ли вместо полячки… или там после нее, потом там, – в супруги попробовать взять дочку покойного царя-изменника? Послужит согласию в державе, что ли…
Шуйский снова подумал, и нечто в нем дрогнуло.
– Вот уж – Боже упаси, – предостерег скорбно, раз не смел – сурово. – Сейчас вся милованная тобой Борисова родня – понизу тишком сидит. А ну пойдут за царицей навзмыв?! Как ихий Борис давесь за сестрой Ириной? Ох, в Думе тут колбасня разлетится… – князь чуть покачался, приостановив перстами щеки. – Все начнут счеты сводить за прошлую Смуту… Чуть только расселись, поутихли, опять – пихня, бесчестья, местничества!.. А еще, не мнишь ли, милостив государь, что сии все Годуновы да Сабуровы – точно я, простая старая душа, аль Ксеньюшка, ангел из плоти? – и не таят на тебя пущего люта? Что не справят тебе гроб, дай только им пилы в руки?!.. Уж прости старика, государь, знаю – с тобой надо как на духу! Да и мне теперь дороже: грех от всех отвесть… – Шуйский перевел дух. – Нет, это не согласию как раз послужит. Уж послушай царедворца вечного. И разрядный дворец… Да и никто этого не поймет. Эдак-то только язычники, нехристи – древние Святославы да Владимиры поделывали! Как одолеют противника, с уделом и берут супруг его и дочек в свои свежие жены: во-от набивают бабинец!
Напоролся на камею – образ принца Ганса – в Ксюшиных шелках.
Входя раз на двор – видел: драит челядинец Крепостнов в ногах уздечку, взор наладив на царевнино окно. В зубы! за ворота!.. Тот: мол, привык тут, пощади… Ему на это: а в Польшу сначала смотайся-ка – все, что ли, вам сразу тут?!..
А после вышел от Ксении и посмотрел на мир вокруг, на людей так, словно первый раз смотрел на них. И люди задвигались так, будто были в каком-то сказочном пространстве. Кремль с зубцами и луковками стоял, как придуманный, такой прочный и вечный – и теплый, и милый, камни были так поровну обласканы солнцем, все так желтовато лучилось, люди двигались по площадям и травам так – каждый сам собой и сам зная себя, и в то же время не зная об этом… И было все связано неясно едва зримым телом навеки установленного здесь и остановленного в волшебстве забвений времени – волшебно, вечно делающего свой обычный шаг и ни на шаг от себя не отходящего – сонного и ясного прекрасно. Или, может быть, это Отрепьев глупым ангелом наблюдал мир времен – не разбегающимся безрассудным оком, изнутри, а с мимолетной своей стороны, с внешнего медлительного круга.
Но, возможно, тем же был пронзен и каждый в круге – слишком уж покойно, мирно было в нем. И каждый от царя тем и отличен, что о льнущем чисто безвыходном пространстве времен всегда помнил. Царь же глянул в тихий круг безвременья только сейчас.
Александру Корвино-Гонсевскому было сказано, что русский государь желает принять в жены дочь воеводы сандомирского. Посол, не выразив по сему случаю ни на злотый восторга, с легкой усмешкой понимания преклонил голову – в знак согласившегося короля.
Чуть помешкав, пан Александр совсем тихо сообщил Дмитрию, что на случай данного исхода имеет еще маленькое поручение. Именно: поскольку в кондициях не указано имя подданой Короны, долженствующей в брак сей, то Зигмунд Август, может, и не возражал бы, если бы, вместо девицы Мнишек, русский царь остановил свой выбор на его, Зигмунда, августейшей сестре. Это выгадало бы почета русской стороне, а также чувствительно улучшило условия для исполнения в дальнейшем всего замысла.
В нескольких фразах отказавшись от столь желанной чести (у воеводы, мол, свои кондиции в шкатулке – их бы еще погасить успеть) и дважды подтвердив свой отказ в ответ на клятвенные заверения посла в могуществе влияния короля Зигмунда на своих сенаторов, Дмитрий озадаченному пану Корвино-Гонсевскому сделал контрпредложение.
Юго-восток Польши так же страдает от опустошительных набегов ордынцев, как и юг Руси. Так чем радоваться пагубе друг друга, сим же летом вместе навалиться бы на Крым? За своего подопечного, конечно же, вступится Порта. Но, чай, не случайно папа – еще устами краковского нунция – принцу внушал, что великое предназначение Московии обуздать выть империи магометан? Кто-кто, а папа прав. И благоверному католику, Зигмунду Августу, это лучше, чем азиату Дмитрию, известно. А раз так, им с Зигмундом долженствовало бы теперь употребить все влияние, чтобы – войском ли, добром или деньгами – весь мир христианских королей пособил Дмитрию вызволить святые всем места (и разноликие народы при них) из-под ига поганых…
Вопрос, ставленный нынче Дмитрием, не первое десятилетие елозил по переговорным столам, и пану Гонсевскому был хорошо известен взгляд на оный вопрос своего короля. Пока юго-восточная окраина Литвы, иначе – Украина, остается в греческой конфессии, Зигмунд пальцем не шевельнет, чтобы, обезопасив ее от набегов, тем оживить и укрепить. Слабость Украины Зигмунду пока лишь на руку. Только когда дело олатинивания хохлов подобьется к концу, развеется опасность мятежа и отпадения окраины от государства (ради единения с Москвой-единоверкой), только тогда Зигмунд почистит от ханов малоросские границы.
Не посвящая, разумеется, царствующего московита в коронные соображения, Гонсевский живо предложил помощь своего короля в войне – вместо крымского – со скандинавским полуостровом. Поход на шведов также принесет море выгод царству Руси. «А с морем и свободу от вас, дураков», – тоже не произнес вслух Дмитрий, но… ведь он, кажется, хотел спасать каширских селян от татар? Или тогда попозже это?..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.