Текст книги "Пока не поздно"
Автор книги: Михаил Садовский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Пока не поздно
Михаил Садовский
© Михаил Садовский, 2017
ISBN 978-5-4490-0835-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
От автора
Уважаемые читатели!
В этой книге три совершенно разных произведения, никак не связанные сюжетом, но есть две важные вещи, которые их объединяют. Они повествуют о жизни в стране в один и тот же период её истории, и автор, написавший их, сам прожил это время с теми, о ком рассказывает, в той самой своей стране, называвшейся Советский Союз.
Реалии на переломе истории меняются с такой скоростью, что в течение жизни одного поколения – а это, по признанию, учёных всего два десятилетия – происходят перемены столь серьезные, что следующее поколение с трудом понимает, или вовсе не может понять, как это было до их рождения, во времена, когда их родители были молодыми. Прожитое сегодня стремительно становится историей, в ней остаются глобальные события, а детали и мотивы поступков исчезают бесследно. Удивляют фотографии, «отсталая» техника на них, странная мода, непривычные выражения лиц…
Автору кажется, что книги, написанные сегодня, тоже становятся историей, не многие из них останутся чтением нового поколения. Но любопытный вернётся к ним, чтобы понять прошлое – не то глобальное, о котором напишут в учебниках и будут трактовать его ещё, может быть, в течение многих поколений, но со временем всё меньше и меньше места останется этим прошедшим годам. Открыв же книгу несколько десятилетий назад написанную, можно будет представить себе не только глобальные перемены, но то, как люди жили и как воспринимали происходящее…
Автору кажется, что заслуга литературы в её летописности, это не специально написанная летопись, в которой, кстати, легко можно в совершенно искажённом свете показывать события и их восприятие теми, кто жил тогда и теми, кто читает по прошествии времени, а то, что неизменно останется – как ели, что надевали, на чём ездили, как говорили и о чём спорили, что волновало, что заботило, о чём мечтали, чего ждали, и что категорически не принимали, как любили и что ненавидели…
Да, автор пережил эти годы: страдал, радовался, добивался, проваливался, отчаивался и поднимался вновь, чтобы жить. Однако не надо представлять, что герой повествования – сам автор. В этой книге ни один из персонажей не списан с натуры, и в тоже время, ни один из них не является плодом фантазии или выдумки автора. Это всё реальные люди, всё в этой книге подмечено, собрано и представлено читателю на его суд, для его памяти и знания.
Благодарю вас, что вы открыли эту книгу. Люди молодые познакомятся со своим прошлым, люди, жившие в годы, о которых повествуется, могут поделиться друг с другом тем, как «было у нас» – это драгоценные дополнения и ответы на вопросы несведущих.
Если будет так – книга не оставила вас равнодушными, а это самая большая радость для автора.
Желаю вам интересного чтения.
Кто ты, кто я
(повесть)
Кто ты, зверь, стоящий на краю белого поля в поиске добычи? От него никакого запаха, ни следа на нём. Далеко голубизна неба сгущается, опускается и становится синей до черноты полоской, обрамляющей его, – это воспоминания. Их сдуло туда ветром времени, и они стали горизонтом, а позади тебя ничего – пропасть. Отступил шаг назад – и провалился навсегда, и не будет тебя в той полоске на горизонте, на той дальней окраине поля жизни. Ты стремишься в это поле за добычей, и за тобой не остаётся ни следа, а ты всё идёшь и идёшь к тому дальнему краю. Зачем? Что тебе в том пацанёнке в коротеньком пальтишке, перетянутом верёвкой, и в ушанке не по размеру, слезшей на глаза? По реке идёт лёд. Вся деревня от мала до велика вытянулась на берег и смотрит с высоты на это чудо. Картины меняются каждую секунду, и невозможно удержать их в памяти. Вот огромная льдина с вдавленными в неё колеями дороги и пешнями по бокам её степенно проплывает мимо, и все мелкие осколки ледяного поля, встречающиеся ей на пути, вскакивают вдруг, вытягиваются вверх, будто по стойке смирно, и отдают честь. А она степенно и равнодушно уносит с собой дорогу – значит, хлеб, керосин, письма, фельдшера, школу – это всё на той стороне и станет доступно, лишь когда спадёт вода, паромщица Варюха снова заведёт трос на блоки на обоих берегах и заскрипит песок под лагами сдвигающегося с берега парома. Но что тебе в этом?
– Ты почему не спишь?
– Подожди!..
Почему это прошлое вдруг выплыло из неведомого, что называют памятью? Что это? Принадлежит тебе? Но ты не можешь этим неизмеримым объёмом управлять! Ты не знаешь, что в нём есть и чего нет, может быть, того, самого необходимого тебе – деталей, тех самых мелких, что определяют картину; нет запахов, или тебе не по силам их воспроизвести – и то не для всех, а только для себя самого! Сядь. Закрой глаза. Представь этот давний берег реки. Вспомни, вспомни, как пахло речной талой водой, вспомни скрип телег и запах мокрого дерева, а потом лица и песок улицы, жёлтый-жёлтый от влаги, садящейся на него по утрам, особенно у берега…
Конечно, можно рассуждать о прошлом, переставлять в нём разные слагаемые и решать, как новое уравнение, но бывает лучше о нём забыть. Переплыть через реку и не оглядываться на тот берег, с которого ушёл навсегда…
Может быть, если бы знать наперёд, какое оно будет, это прошлое, то не было бы его – нашёл бы силы оборвать время на подходе к нему… Но ведь оно в то время было будущим, а без него жить невозможно. Без прошлого – можно, без будущего – нет.
Верил, что всё преодолеется. Вот чемоданчик матери «с вещами на первое время», что стоял много лет в прихожей, ей не пригодился! Сам потом таскал в нём учебники и сидел на нём, поставленном на попа, в проходе переполненной электрички. А что сама она вдруг икнула и тихо сползла на пол вдоль ножки стола, когда вынимала дрожащими руками в тот же день, как объявили о смерти Вождя, из его дерматинового брюха конверты, сухари, огрызок карандаша и пару фиолетовых подштанников с начёсом, это разве важно кому-то? Этого навалом в прошлом… Не могил за колючкой, не потерянных лет на нарах и лесоповале, не тысяч шагов в лубянском каземате… Никем не учтённых килограммов нервов и тревог, тонн оскорбительного страха и миллионов «чур меня»… Кто это выпишет, что совершенно точно от страха по ночам в момент освобождения от него случился разрыв сердца? Это же наивно и непрофессионально, нет такой графы в анкете и такого вопроса. Они только в чьём-то прошлом, и если тебе повезло выкарабкаться, не оглядывайся и не проигрывай заново пережитое, а то оно напомнит с двойной силой. Что, станешь тешить обиды и бегать по кругу? Глупо. Помнишь, сколько стоила смерть? Четверть буханки черняшки… За неё солдат, стороживший штабеля ящиков, отдавал снаряд 120-го калибра.
Ты же потом сам тянул жребий, кому кидать его в огонь, забыл? Петьку Смирнова в клочья… Васька без кисти остался. Тебя почему-то только оглушило и метров на двадцать кинуло, да и то в сугроб… Тебя бы первым должно было… Ты же ближе всех стоял. Что, это за собой волочь? Сколь долго и зачем?..
И чемоданчик этот ведь тоже после Победы объявился – мать его специально купила и поставила в прихожей за занавеской. От него несло дерматином, и запах этот не выветривался… Железные угольники держали прямоугольную форму, и окантовка не давала прогибаться крышке.
После того как она вещички вынула и попала в больницу, забросили его на антресоли, тебе-то ещё далеко было до студенчества – мечтал только… Куда хотел, не взяли: блата не нашлось, а так… ну, чтоб мать не огорчать и в армию не забрили… Тогда достал его: чтоб как у других. А на новый откуда деньги?.. Угольники потемнели, конечно, и ржавинка их чуть подкрасила, а пыль давно, попервоначалу въелась в липкий свежак обивки, она отдавала неистребимой сединой, воистину подвластной только времени… Ни вода её не брала, ни ластик, ни мыльная мочалка. И сперва это смущало, как-то выталкивало в нелепость скупердяйства или стеснительность нищеты, но незаметно всё растворилось, отошло, а стало без него невмоготу пусто… И не то что привычка – рука в холодной темноте утра сама находила его и наощупь определяла, всё ли на месте: тетрадки, линейка с треснутым бегунком, таблицы Брадиса… А потом это сменилось на белый халат, стетоскоп, пару резиновых перчаток, пузырёк со спиртом для рук…
Вспомни, вспомни: ты без этого чемоданчика ни часу не мог! В автобусе между коленок зажимал и лишь на остановке хватал за железную ручку и волок над головами, прорываясь к выходу, или протискивал сперва сквозь раздвинутые прутья забора и потом сам следом за ним на каток… Это было азартно и здорово: экономил на входном и на раздевалке, да и время не терял: коньки – из него, а туда ботинки…
Когда однажды забыл его в гардеробе в институте, летел вниз по ступенькам с колотящимся сердцем, и страшно было не то, что конспекты пропали! Что-то очень родное и важное будто отторгалось от тебя, вспомни!
Он уже не вещи хранил, а время! Память времени… И зачем оно тебе было? Вспоминалось на бегу, что мать давно уговаривала, мол, поменять его надо, ну хоть портфель отцовский взять довоенный, новый почти и с двумя замками… И это всё било по щекам на поворотах лестницы и гнало быстрее вниз… Да, он стоял там под длинными пальто на полу у стенки. Ну хоть бы в нём что на продажу было… Сам-то он уже и рубля не стоил. Если кто полюбопытствовал, хлопнул крышкой потом и оттолкнул ногой подальше, а тебе-то без него уже никак стало!
Ну зачем тащить это прошлое? Что в нём?
Эти восемь лет, что он простоял в прихожей, даром не прошли… Даром… Напитали его страхом и тревогой. И они тебе передались. Может, потому мать и ворчала, что негоже, мол, с чемоданом, что в этом какая-то неестественность, недоверие своему времени…
Возможно. Но ты был в дороге и теперь лишь понимал, что значит – восемь лет… Сперва в спешке невдомёк было: нельзя без него, никак нельзя… С масляными пятнами, обведёнными в задумчивости по контуру, на внутренней стороне откинутой крышки…
Может быть, ничего больше ты не хранишь в памяти с такими деталями, даже стихи, заученные наизусть, не столь подробны своими строчками! Щербинка в правом углу, нарушенные выдавленные линии на поверхности неограниченной шахматной выделки – сколько раз ты считал их в чёт-нечет, сбудется – не сбудется, и каждый раз получалось по-другому. То ли глаз уставал и сбивался, то ли и впрямь они вдруг сливались и спаривались, чувствуя причину и тоже волнуясь…
И чего там только не было: и Галчинский, и размытый снимок рва в Катыни, и «Жизнь и судьба», и Вислава Шимборска, и Терц с Даниэлем, и первые всплески Окуджавы…
Однажды, когда он уже совсем измочалился, продавилась крышка и покосились бока, ты освободил его наконец, тоже стоя у того же стола, как мать в пятьдесят третьем, и решил, что пора расставаться… Поставил его на то же место в прихожей, как бы давая ему возможность попрощаться, и время побежало своим чередом.
Конечно, снег новых забот одолевал, и скользили ноги, всё волокло и волокло против воли, как в половодье на плотике из трёх брёвен, чтоб спастись только… А когда не стало матери, пошло на перекос пространство, и объявился он на тех же антресолях. Как он там оказался? Ты вспомни, вспомни, это ж недавно было! Кто, кроме тебя, мог его туда засунуть? Да и то потихоньку, тайком, в час, когда никого не было дома… Не то пошла бы грызня за пространство. А ты не помнишь?!
Не ври хоть себе… Можно много забыть. Хочется. Зачем тебе прошлое? Ну прожил – и слава Богу. Но он там неспроста оказался – не надо помнить… Зачем тащить его за собой всю жизнь и снова просыпаться от его присутствия, потому что свято место пусто не бывает, и теперь в нём хранятся ночные всхлипы матери спросонья, и потом её осторожные шаги к окну, и взгляды вниз сквозь нераздвинутую занавеску, и кошачья поступь к двери с недоверием и чутко повёрнутым ухом, чтобы уловить хоть что-то с лестницы: не за ней ли пришли её партийцы-единоверцы?
Это прошлое не удалось тебе выгрузить из него, а не пустой – тебе не по силам поднять и вынести, чтобы тихонько поставить у мусорного бачка и скорее, не оборачиваясь, отойти в сторону, а потом за угол к подъезду…
И сколько бы ты ни размышлял, он всё равно будет с тобой. Даже если ты решишься на дерзость, он снова возникнет, материализуется из мысли, из тревоги «где он?», из незабываемого запаха свежего дерматина, отдающего летней помойкой, из ритмов сложивших его поверхность линий, из ощущения заклёпок на зажавших его бока ляжках, из образа широкоротого коричневого бегемота с плоской головой, из ночного пробуждения от пустоты на кровати в комнате, где больше нет матери, из скрипа, похожего на тот, что извлекала петля в его железной ручке на морозной улице, когда ты спешил, и он мотался, из той пустоты, что возникла на его месте и так никогда и не заместилась ни портфелем, ни сумками на плечевом ремне, ни кейсами, ни дипломатами, ни «стюардессами» на колёсиках…
Он был одушевлён. А живое оставляет самый непреходящий след даже тем, что умирает…
Послушай, зачем он тебе? Даже теперь, под сомнительное покачивание головы жены и ехидные словечки взрослеющих детей? Но к нему все привыкли, как привыкают к привитому словами прошлому, особенно тому, которое их не коснулось, не было тропкой прожитого и не цепляет репейником обид и потерь…
В нём лежат плоскогубцы, отвёртки, гвозди, кусок проволоки для жучка и сгоревший паяльник… Он и стоит там же, в прихожей, только занавеску сменили скользящие плоскости дверец. И, как прежде, редко кто о нём вспоминает…
Только когда ты остаёшься один и непонятная тоска заставляет тебя мотаться по комнате, вдруг оказывается он у тебя на коленях, и ты долго смотришь на его обшарпанные бока, пузырящуюся крышку, одну беспомощно повисшую застёжку, отшлифованную ручку, и снова играешь в чёт-нечет на его поверхности, и долго так сидишь, прижимая к животу двумя руками и ощущая каждой клеточкой прошлое, которое пропитало его и никогда, что бы ты ни решил, тебя ни за что не оставит…
И какая фантастическая сила в нём хранилась – она могла притягивать то, что было до его появления, не только в твоей комнате, в магазине, в убогой артели, где его мастерили без души и сердца, а ради заработка усталые исхудавшие люди, сидевшие в полуподвале с каменным полом и заляпанным окном под потолком, через которое проникал не свет, а только воздух улицы, отравленный машинами. Как это удавалось ему: вернуть тебя в то самое детство, которое только так называлось, а на самом деле в нём было всё по-взрослому, по-настоящему, без игры, а всерьёз, чтобы жить и выжить, чтобы остаться, а не уплыть в никуда с ледоходом или следующей холодной и злой зимой.
Эти телеги, ползущие в гору от пристани, когда река ещё была вспухшей и не угомонилась, люди, сидевшие на них по краям, свесив ноги, и другие, лежавшие – у которых у же не было сил сидеть, и те, что шли обок телег, держась за них одной рукой, потому что сил у них не было даже со скоростью улитки самим одолеть эту гору. Лошади фыркали, может, от непривычного неприятного запаха из телег от этих полутрупов в истлевшей вонючей одежде.
Таких экипажей было три. И в последнем вдруг на тебя посмотрели из-под какого-то капора такие глаза… ты никогда таких не видел, но мальчишечья память сразу определила – она здесь случайно, она убежала из книжки – это Мальвина с голубыми волосами и глазами, и дыхание твоё стало прерывистым, и глаза не могли посмотреть ни на что другое, и может быть, первый раз в жизни ты узнал, что у тебя есть внутри что-то такое, похожее на испуганного птенца, которого ты зажал в руке, а он пытается освободиться и то трепыхается, то замирает, собираясь с силами, чтоб попробовать ещё раз вырваться из плена.
Девочку звали Нина. Если бы сегодня тебя попросили нарисовать блокаду – её символ – одним росчерком, ты бы, если бы умел рисовать, бросил на лист бумаги огромные глаза, впалые щёки, казалось, соединившиеся внутри рта, и шейку – как у не опушившегося цыплёнка, в вертикальных морщинках и складках.
Ты шёл рядом с телегой от самой пристани и смотрел на девочку и не решался сказать ни слова. Потом, совершенно не раздумывая, запустил руку в карман и вытянул оттуда свои сокровища: обломок чёрного вара с налипшими на его блестящие грани соринками. Его можно было жевать и жевать, и сладко глотать копившуюся слюну, а ещё кусок порядочно обгрызенного жмыха, который ты оставил «на потом», потому что до ужина больше нечем было подкрепиться… ты уже протягивал это богатство Мальвине, но чья-то рука остановила твою – ты же не знал, что это смерть для девочки! Ты знал, что можно умереть от голода, но от еды?! Как это так?..
И она не понимала мутившимся от голода сознанием, что хочет этот мальчишка, идущий рядом с телегой и глядящий на неё неотрывно, даже когда он вдруг чуть не падал, потому что нога попадала в ямку, рытвину на дороге или на склон канавки, бегущей сверху вниз и промытой ещё прошлогодними дождями…
В то время ты ещё не мог никак сформулировать, что произошло, и не было у тебя тех слов, что пришли позже, а было только «дружить». Но память так уверенно, убеждённо скрывала провалы времени и сводила вместе не столько события, но чувства, что теперь, много позже, когда она подхватила тебя, и перемешала, переместила внутри дни, недели, месяцы, проведённые рядом с Ниночкой, ты не мог ответить на простой вопрос, а может, просто боялся сформулировать ответ и, услышав его, передумать или понять, что не всякому безумию есть оправдание. Если это была любовь, то пусть бы она так и осталась ангельски чистой и вечной. Вечной, потому что её бы хватило на весь твой век, длинный или короткий – ты не знал, но на весь век. И даже если ты встретишь потом кого-то (ну конечно встретишь), эта девочка никогда не отступит и не потускнеет в памяти, и ты будешь, как уже привык, искать её взглядом в толпе на улице, в зале кинотеатра или на концерте, оглядывая сверху ряды партера, в газетах и всяких хрониках, на афишах, в книгах на обложках, в сводках спортивных соревнований и рекордов… при том, что это происходило уже помимо твоей воли, интуитивно, это стало нееобходимым и незаметным, как дышать, жмуриться от яркого света… Мало ли где могла появиться взрослая Ниночка.
И вдруг необъяснимо в июньский первый день отпуска ты вышел из дома, доехал до конечной станции метро, а дальше зашагал по обочине шоссе, пересёк по мосту реку и уже за будкой ГАИ остановился, повернулся на сто восемьдесят градусов, то есть лицом к городу, из которого только что вышел, и поднял руку, чтобы остановить машину.
Первому же водителю грузовика, что остановился и согласился тебя подбросить по дороге, а это выходило примерно треть пути, ты не знал, как объяснить, куда и что тебя гонит. Он коротко отреагировал, оглядев тебя:
– Бывает! Не дрейфь! – поддержал он тебя – помнишь (!) – он подмигнул тебе, как бы уже войдя в твою тайну, зачем-то быстро снял кепку и снова накинул её обратно на голову, натянув козырёк пониже на лоб. – Я сам такой! Счастливо!
В гостинице на Лиговке табличка отсекала любого, кто имел напрасную надежду провести ночь в постели. В углу под пальмой круглые сутки была густая тень и под ней до одиннадцати, «часа проверки номеров на наличие гостей», можно было спокойно подремать. На расстоянии десяти шагов проходили люди, слышались их приглушённые голоса, шарканье ног, сожалеющие вздохи, стук чемодана, поставленного на пол, и незлобное шипение входных дверей.
Сквозь полудрёму ты почувствовал, что кто-то стоит рядом, и незаметно посмотрел из-под опущенных век – видно было только ноги, обутые в обыкновенный «Скороход», и манжеты серых брюк, опиравшихся на шнуровку на подъёме.
– Всё сидите? – человек был совершенно квадратного формата.
– Мне уже пора? – отреагировал ты, думая, что это портье.
– Вы ждёте кого-то? – человек чуть склонился набок, чтобы лучше рассмотреть твоё лицо.
– Нет, – надо было уйти, не дожидаясь, пока тебя вытурят, а то завтра не пустят. Человек не предпринимал ничего, а только разгдядывал тебя.
– Верно! – надо вовремя уйти!
– А вы что – умеете читать мысли?
– Могу и это!
– Понял! – ты уже стал подниматься.
– Что, не верите? – в голосе слышалась неоскорбительная усмешка. Он протянул руку ладонью кверху. – А паспорт имеется?
«Всё же проверка!» – подумал ты и только фыркнул в ответ.
– Нет, не проверка – он, видимо, умел читать мысли… – Паспорт! – он приказно подставил ладонь протянутой руки, потом положил твой паспорт во внутренний карман пиджака, той же ладонью остановил твоё намерение подняться с места и направился к стойке. Через двадцать минут он вернулся и жестом пригласил следовать за ним…
На красной ковровой дорожке второго этажа ты сказал ему в спину:
– У меня нет денег на номер! Извините, вы зря беспокоились, – но…
Человек не обернулся и опять ладонью будто подгрёб идущего сзади.
– Будешь ночевать со мной в номере. Диван устроит?
– Вы что, волшебник или партийный босс?
– Что-то вроде этого, – сказал он, пропуская тебя в дверь, и представился уже в прихожей: – Анатолий Маркович… Гузевич… а по поводу босс – интербригадовец. Нас мало уже осталось, и поэтому, очевидно, берегут. Как реликвии. Про интербригаду слышал?
– Не очень…
– Значит, не слышал. Не мудрено… Нас мало, действительно. Кто погиб, кого погубили. Сейчас пойдём ужинать, а разговоры потом… Ночью, если не заснёшь… я не сплю ночами… слушаю тишину чутко… привычка…
Ты просто прежде таких людей не встречал, и поэтому всё казалось странным: эта неожиданная опека, какая-то давняя химера, которая не потеряла силу с годами, и доверие без расспросов, и расспросы ночами не из любопытства…
– Читал «По ком звонит колокол»? Ну, да не издавали… но уже написано и живёт на свете… И переведут обязательно, и издадут… Есть на свете вещи, которые нельзя не сделать…
Почему-то легко и просто было рассказывать этому незнакомому, даже проще, чем другу, и хотелось рассказывать, даже подробнее, чем самому себе, присоединяя к событиям ещё и своё ощущение происходившего, и след, оставшийся, как нить Ариадны, чтобы размотать клубок, опутавший душу.
– Так тебе всё равно куда, – говорил Анатолий Маркович, – в любую сторону твоей души… Целенаправленно искать – бесполезно – просто ходи по улицам и глазей, если узнаешь… Столько лет прошло! Узнаешь?.. Может быть… Но, по-моему, не найдёшь… Если только роман об этом напишешь или повесть, издашь в журнале, так, чтоб из рук рвали, а за славой и шансы возрастают, пока на вершине будешь… но это недолго… не найдёшь ты её! Это только, если судьба усмехнётся и пошутит над тобой…
На Заневском была провинция – не Ленинград, может, не Тула или уже растущие Московские Черёмушки – пятиэтажки стояли в ряд в десяти минутах от троллейбуса, поднявшиеся тополя засыпали промежуток между домами рано пожелтевшими листьями, и неизвестно откуда берущиеся в таком количестве старухи вместо отсутствующих завалинок, к которым они привыкли, толковали на скамьях без спинок с двух сторон от асфальтированной дорожки к двери парадного… Они замолкали, когда кто-то проходил мимо, и часто появление чужого было началом нового обсуждения…
Куда ты шёл по этом у белому полю без единого следа? Что сулил тебе ещё один вечер в переполненной пустыне города, который ты не знал, и который не ждал тебя?
Эти двое, к которым вы пришли, состарились до срока. Война сделала своё дело, не пощадила их… у него почти совсем отняла зрение в окопах, а у неё в осаждённом городе двух маленьких внуков в сорок втором, но осталось им то, с чего начиналась их общая тропа. Теперь они медленно двигались, называли друг друга уменьшительными именами и ничему не позволяли огорчать их совместное пребывание на этом свете. В холодильнике обнаружилась картонная пористая сетка с двумя коричневыми яйцами, половина треугольного пакета кефира и пачка маргарина, а в пожелтевшем шкафчике над плитой – полпакета муки и свёрнутый из толстой обёрточной бумаги кулёк с тёмными макаронами, которые легко надевались на мизинец…
– Останешься здесь, – утвердительно сказал Анатолий Маркович и опять жестом остановил грозившее вырваться твоё возражение. – На дежурство, – он вытянул из внутреннего кармана бумажник толстой свиной кожи с тиснением с двух боков, вынул оттуда, послюнявив пальцы, три десятки и, не разжимая зубов, тихо процедил: – Сам знаешь, что тут нужно! Рецепты у вас есть? – громко спросил он от входной двери и выпустил тебя…
Почему эти люди так запали тебе в душу? Потому что Наденька утром подходила к твоей раскладушке и стояла тихо, не шевелясь, пока ты не открывал глаза?
– Каша простынет… – тихо и ласково произносила она чуть слышно, – и Митеньке пора работать! – а старичок сидел уже, готовый нажимать ручку пресса, прикрученного к краю кухонного стола и выплевывашего после каждого нажатия проволочные скобки для брошюровки книг…
Тогда ты быстро умывался, глотал невкусную, липкую, без соли и сахара кашу и сам брался за ручку пресса, отметая все возражения… ты говорил:
– Мы эту норму счас!.. – и с азартной скоростью лязгал ручкой: вверх – вниз, вверх – вниз!
Скобочки грудились на столе горкой, порой сползая с неё на пол от обилия. Тогда ты прекращал работу, становился на колени и сгребал их на полу в кучку торцом ладони, а потом собирал щепотками и ссыпал на стол поближе к Наденьке, которая аккуратно складывала их в коробочки.
– Так мы премию заработаем! – радостно-тихо удивлялась она. – Перевыполним план, и премию дадут!
Ты помнишь это? И до конца их дней потом ты посылал им переводы каждый месяц, пока однажды деньги не вернулись обратно, потому что Наденьки и Митеньки не стало в один день – их убили отморозки в расцвете великой перестройки, чтобы завладеть их двухкомнатной хрущобой на Заневском в городе-герое Ленинграде. Убили после того, как эти доверчивые старички подписали какую-то бумагу, по которой им обещали обихаживать их старость по-царски до конца дней в обмен на дарственную жилплощади новому благодетелю… после кончины.
Ты уже не искал сам своего ангела, своего одуванца, свою воображаемую и существующую где-то рядом на планете любимую. Ты доверил судьбе эту неминуемую встречу, о которой – не заметил как – привычно думал каждую минуту…
Так твоя нетронутая десятка, с которой ты покинул родной город, и лежала в пистончике брюк, но ты решил теперь не тратить её ни за что – она стала твоим талисманом. Ты не хотел превратить её в миллионы, положив, как основу нового дела.
Можно верить в судьбу, можно не полагаться на неё – для жизни это значения не имеет. Она идёт, течёт, катится, несётся бешено по равнине, скачет по ухабам, сваливается в пропасть и возносится на вершины – под неё можно подложить любые предсказания и толкования, можно даже заранее, а потом ловко подогнать и подтвердить ничем не оправданными совпадениями, ибо совпадений никаких и не было! Всё очень просто – ретушью пользовались ещё древние, а при нагнетающихся технологиях такие подмены и фальсификации – задачка для школьника. Многие уже изнасиловали Нострадамуса, потом появился некий Глоба с надутыми щеками, который успешно врёт, манипулируя не только людскими доверчивыми и необразованными душами, но, если его послушать, общается с планетами и чуть ли не передвигает их на орбитах и сдвигает эти орбиты…
Наплевать судьбе на всякую «глобу», как солнцу на лужу на дороге, – оно скользит, не замечая её, к своему естественному ежедневному закату…
И этот орденоносно-иконостасный человек появился на твоей дороге так, что ни пройти, ни обойти его не было никакой возможности. Он вырос в небе и обитал там несколько десятилетий, представляя события на земле только с точки зрения бомбить или охранять. Взлёт или посадка… несколько сотен раз в воздухе за четыре года над смертью и против неё. И тут вдруг неожиданно упал с неба прямо в твою судьбу!
Он был очень похож на Гузевича – такой же квадратный человек, только в форме, китель которой не сгибался и не давал сесть, он был негибок из-за невероятного обилия наград, как кованые рыцарские доспехи. И хотя верхние медали и ордена наползали на нижеприкреплённые, а те в свою очередь на ещё более низко расположенный ряд, уже при втором наложении панцирь не гнулся, гремел, скрипел, сверкал, отражал солнце, лампы, люстры, огоньки сигарет, уличные фонари на столбах, фары машин и даже их стоп-сигналы, а также отдалённые огоньки, мелькавшие за окном электрички.
Время было тревожное, вольное, все закричали о свободе, но мало кто понимал, что это такое. Во всяком случае, подвыпивший оратор в вагоне обязательно хотел познакомить всех со своим пониманием вопроса о свободе, который незаметно национализировался, то есть перешёл на «свои – не свои», и оказалось, что во всём виноваты проклятые сионисты, которые опять спаивают честный русский народ, и тут оратору для примера приглянулся пожилой человек с седой шевелюрой и миндалевидными глазами, наполненными вековечной восточной печалью и неземным мечтанием. Трудно сказать, принадлежал ли он к тому разбредшемуся по свету стаду, которое сионисты хотели собрать теперь, наконец, в одном месте, но для выступавшего это было не столь важно. Он сам подогревал себя своими убедительными доводами, что Россия наконец воспрянет, потому что очистится от такой заразы, как такие вот…
В этот момент высокой речи, полковник, сидевший через две скамейки за спиной оратора, встал, невольно звякнув «иконостасом», аккуратно снял с головы фуражку с голубым околышем, водрузил её на сетку для сумок над окном, пригладил чуть взлохматившиеся полуседые волосы и медленно стал пробираться по проходу к распалившемуся герою. Большинство сидевших в вагоне, до сих пор опустив глаза долу, чтобы не встретиться взглядом с оратором, каким-то образом почувствовали, что сейчас что-то случится, – то ли их привлёк звон «иконостаса», то ли какие-то флюиды (что скорее всего, как потом мне стало ясно) исходили от медленно продвигавшегося полубоком человека, но все теперь открыто смотрели на него. Он подошёл к трибуну, крепко ухватил его за предплечье – и стало видно, как несоразмерен росту его громадный кулак, – вытянул замолчавшего и косо глядевшего на клещи на своем плече говоруна в проход и повёл его, упирающегося и пытающегося что-то сказать, к раздвигающимся дверям в конце вагона. Там он приостановился, резким толчком развернул полубоком к себе свободолюбца и тихо сквозь зубы процедил: «А теперь молись, чтобы скоро была остановка, а то я тебя в свободный полёт выпущу!» – и с этими словами вытолкнул его в тамбур, так и не отпуская зажатое, как тисками, предплечье. Даже сквозь перестук колёс было слышно каждое слово, и каждому понятно было, что они не для угрозы, а для действия.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.