Текст книги "Пока не поздно"
Автор книги: Михаил Садовский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Так началось ваше знакомство и продолжилось на платформе станции, на которой вы оба вышли. Он – потому что именно туда и ехал, ты – потому что совершенно бессознательно последовал за ним, даже не пытаясь противиться этому возникшему внезапно желанию.
Испания опять была в твоей судьбе. Оказалось, что полковник знал Гузевича, потому что сам был в интербригаде и тогда летал на «ишачках» и уже познакомился с «мессерами».
Странный человек был этот полковник, только недавно вышедший в отставку и плохо представлявший себе очень многие стороны простой бытовой жизни.
– Я за Советскую власть, – вещал он во весь голос в самом центре Москвы у Телеграфа, и окружающие удивлённо оборачивались на это откровение. В тот момент это было уже вовсе не актуально, даже как-то вызывающе аполитично, не согласно моменту. – Но только без большевиков! – громогласно продолжал он, остановившись и упёршись в тебя взглядом, который выдержать было непросто!
Уже не гремел его «иконостас», его заменили колодки в полгруди, но всё равно на кителе было достаточно сверкающего металла: Звезда Героя, Гвардейский знак, крупные «чужие» ордена других держав и значки, не из тех, которые собирают коллекционеры, а такие, которые зарабатывают потом и порой кровью – за парашютные прыжки, донорскую кровь, ранения, окончания вузов и академий.
– Я всю жизнь в казарме… знаешь, с 14 лет с клуба ОСОАВИАХИМа. Он далеко от дома был, а я, как начал к самолёту, а сперва ещё к планеру, привыкать, там и спал, и ел, и школу прогуливал, а мне справки давали… дома-то что? Мать на заводе, отец на магаданской целине без права свиданий и переписки, а я на улице добрым человеком спасённый от воровства и буйства и к небу приспособленный… ну, а потом всё в казарме и в казарме. Год за годом. Я очень люблю казарму: тепло, чисто, сытно, обмундирование, постель, боезапас, оружие, сухой паёк, приказ, взлёт-посадка, там враги, тут свои, подстрелят – полечат, приказ выполнишь – поощрят… Я ведь заново учу всё: где хлеб купить, и сколько булка стоит… у меня ни дома, ни семьи, ни гардероба, ни костюма… всё в военторге… по талону… или в каптёрке у старшины, и кальсоны, и запчасти к МиГу – всё казённое… да и я казённый… Но! Поднялся в небо и… говори с Богом! Я партийный… но у меня всю жизнь свой Бог… а он может быть только в небе… и я там! И Родина – вот она: взлетел – и вся под моим крылом, я её храню! У меня своя свобода…
– А ещё нас мало осталось! – эти слова Анатолия Марковича зазвучали дуэтом со словами Полковника. Они отдавались как эхо: – Нас мало. Кто погиб, кого погубили! – и в этом не слышалось безысходности – иное: так было. Ты молодой, а так было. Почему? Ну, это историкам и говорунам не на один век работы. Эти высосут и чего не было, а они диссертации напишут, лекции начитают и перевернут всё с ног на голову, а потом время другое придёт, и опять перевернут всё, как прикажут. У них тоже казарма, только для души, а как жить в такой?
С появлением Полковника что-то стало меняться в твоей жизни. Сначала ты не зметил этого и понял значительно позже. Оказывается, главное могло совершенно спокойно отойти назад, а то, что просто хранилось в памяти и не тяготило, вдруг требовало всего внимания, напряжения и немедленых действий. Вообще Полковник был необычным человеком, по крайней мере, для тебя. Он и правда туго вдвигался в бытовую среду, именно вдвигался, вдавливался, как кулак месящего тесто для хлеба в большой миске. Он непрерывно увязал, старался выбраться и тянул за собой какие-то налипшие проблемы. То ли для души, то ли с расчётом стал вдруг писать, да не как дневник, а документально, тщательно сообщая событиям даты, фамилии, мотивации, карты, непонятно как добытые данные, и вскоре он решил, что надо ему выходить на широкую аудиторию. Ему после жизни в небе всё земное казалось слишком неподвижным, мелким и преходящим, а прошлое никак не отпускало, и он видел его с высоты своего лётного эшелона.
Первая схватка на земле произошла с разговором о Цандере. Это получилась повесть. Наверное, коряво написанная неумелой рукой, но такой жёсткой и твёрдой, что редакторы споткнулись и не знали, как быть… Стиль можно было подправить, в конце концов, предложить автору сделать литературную обработку и найти ему хорошего покладистого партнёра, но проблема возникла, когда оказалось, что Цандер действительно первый, и все события документальные, и невозможно ни поменять фамилию, но обкатать и сделать «подходящими» все шаги и свершившиеся до появления на бумаге факты.
Вот тут-то Полковник и «возник». Он буквально клокотал! То ворчал что-то себе под нос, то вдруг громогласно объявлял вслух, что поднял бы одну эскадрилью и так «е…л по этим», что не знали бы, кого хоронить! Он всё внутри себя решал с армейской точки зрения и при том уже не чувствовал никого над собой, наоборот, как опытный пилот, ощущал малейшее движение атмосферы, и чувство опасности у него было настолько острое и точное, что сразу возникала необходимость или ликвидировать эту опасность, или уйти от неё, обескуражить врага и выполнить задачу!..
И он, конечно, добился своего очень скоро… ведь в стране было целых пятнадцать республик, и зачастую цепкая лапа центра не успевала дотянуться до происходящего на периферии.
Дальше – больше. Первая удача окрылила его, буквально окрылила. Он решил написать правду о генерале, с которым воевал в Испании, – прошлое было так близко, так кровоточило, так требовало, чтобы его уложили в правду, как усопшего в родную мать-планету.
Расстрел легендарного героя-лётчика, дважды Героя генерала Дугласа не давал ему покоя! Дважды Героя, дважды обезноженного, ходившего на протезах и летавшего безукоризненно, и жившего праведно и героически… Да, уже подписали бумаги о его безвинной смерти от своих! Не в небе в схватке с фашистами, с будущим противником – немцами, возомнившими, что они лучше летают… лучше, потому что у них тогда машины были быстрее и маневреннее, но не лучше! Потому что и на своих «ишачках» били их и жгли и обещали им «хорошую жизнь» в будущей войне, а что она будет, никто не сомневался.
– Без последней главы! Ты слыхал?! Без последней главы! Да я их, – и его здоровенный кулак величиной с полголовы так шарахал по первой попавшейся близлежащей, стоящей, сверкавшей поверхности, что невольно отскакивал в сторону.
– Не нравится им правду слушать! Эти волки пришли за ним прямо в госпиталь, в палату… и он всё понял… эти дебилы-мордовороты! Помощь предложили – повездти его на каляске, а он натянул протезы на кровоточащие культи, вздёрнулся на костыли и пошёл в форме, во френче с двумя звёздами… они поверить не могли, остолбенели, и он им скомандовал следовать за ним!!! А было это… Седьмого ноября, 1941-го! Седьмого ноября 1941-го, когда начинался парад на Красной площади! Эстеты были на Лубянке! Или Сам придумал такое – без него кто бы решился тронуть самого легендарного генерала Дугласа?!
И что? Чтобы полковнил отвернул в лобовой атаке?! Никогда! В Советском Союзе было не только пятнадцать республик, но ещё много автономных округов и автономных областей, и было место, где, очевидно, жили люди, которые перебоялись свой страх, переболели, растоптали его и возвысились над ним! Очень скоро он покрутил перед твоим носом тоненькой книжечкой со своим портретом на обложке и непонятной вязью буковок. И только на последней странице обложки книги, которая читалась справа налево, ты узнал, что это Биробиджанское издательство в Еврейской автономной области, и книжка вышла в переводе! Но вышла!
Вот когда сдвинулись пласты твоего знания и твоей веры, всё перевернулось, и добрый дедушка Ленин, в которого ты так верил, и думал, как многие, что поживи он ещё чуть-чуть – и всё бы было по-другому, он оказался палачом, он, он… Но Полковник о нём ничего не говорил. Может быть, считал персону недостойной внимания. А может, кто знает, мечтал поднять эскадрилью и так махнуть по его гробнице, чтобы осколками засыпало прошлое, как снег покрывал брусчатку, по которой он на своём «роллс-ройсе» ездил в царские покои.
Расспрашивать Полковнка было бесполезно – он ничего не рассказывал ни о том, как летал, ни о том, как воевал, ни о том, как жил.
– Сволочи! – ворчал он на ходу, повинуясь своим мыслям, и вдруг останавливался и провозглашал уже привычно, тряся кулаком, отчего звенел «иконостас», и, казалось, содрогался тротуар: – Я за Советскую власть, но без большевиков! – и он так крутил головой из стороны в сторону, что фуражка опускала козырёк низко на лоб и начинала скользить на потной голове.
– Что ты портки протираешь в своей поликлинике. Брось ты это дело, давай будем писать – у тебя это хорошо получится! Сколько великих писателей из врачей получилось! Чехов, Вересаев… а Булгаков… и его всего издадут, вот посмотришь… Да не хоронись, а выходи на люди! Думаешь, у нас нет смелых? А если все молчать будут, зачем мы воевали? Ну, землю свою защитили – ладно! Помнишь, Наполеона разбили, в Париж пошли Европу освобождать, а что вышло?! Вот попомни… и сейчас так будет – опять народ свободы потребует. Он спит долго, народ русский, а потом как е…т, и помяни меня – хуже ещё станет! После каждой революции хуже и хуже, пока, наконец, не взорвётся всё вообще на …!
Не веришь? Ты молодой – это большое преимущество для истории… для твоей жизни – не знаю, а для истории! Она всегда в топку молодых кидает и дороги ими мостит… запомни!
Однажды полковник грустно сказал: «Жить мне негде. Понимаешь, с женщинами я не умею… а их две у меня оказалось… сёстры… стар я для таких выкрутасов… Вот теперь буквально на улице и ночевать негде… Поеду в Прибалтику – там меня помнят. Я их небо освобождал а потом сторожил уже после Победы, высоко летал и высоко сидел…».
Два этих человека незаметно вошли в твою жизнь, вытесняя многие привычки и меняя понятия. Они ничего для этого не предпринимали, более того, вы не так часто виделись, и порой очень коротко, чтобы вести длинные беседы или произносить для твоего воспитания нравоучительные речи. Впрочем, они не любили и не умели этого, а о своей жизни рассказывали скупо и никогда не приводили её в пример – «вот я, когда был…» – нет, никогда ты не слыхал такого…
И тогда вдруг, действительно неожиданно для самого себя, ты спросил, заглянув в свои тайники души: «А я бы так сумел?». И ответа не оказалось! Вот эта мучительная пустота должна была быть заполнена. Ты не мог теперь шага сделать, чтобы не вспомнить об этом, чтобы в любой затруднительной ситуации не спросить себя: «А они бы как поступили?». Эти двадцать с небольшим лет, которые вас раздеяли, были так трудно одолеваемы во всех возникающих вопросах. Ответы были необходимы. Пусть горькие и обидные для тебя, но молчание и сомнение были ещё хуже…
Теперь это стало новой и главной привычкой… когда-то в детстве было нечто похожее – такой разговор с самим собой, ты не мог точно обозначить – когда? Может быть, когда хотел стать таким, как Чкалов, – все мальчишки тогда бредили героями-лётчиками – или сразу после войны таким, как Хомич, легендарный вратарь футбольной команды «Динамо». И ты начал заниматься своим телом – бегать, делать зарядку, подтягиваться, проверять перед зеркалом, как выглядят бицепсы… Какие бицепсы? Мама называла твои руки – «палки», не было на них никаких заметных бугорков даже – всё ровно, как палка, действительно, только локтевой сустав торчал на этом коротком пути от кисти до плеча…
Потом тебе попала в руки замечательная книга «Поэма о камне» академика Ферсмана, и геология перекрыла все увлечения и мечты – вот так же пойти с экспедицией в горы, в Сибирь, в тайгу, искать минералы, разгадывать тайны земли и сделать открытие, которое будет во славу Родины… Романтика ещё не покинула мальчика, хотя претерпел он сверх меры для своего возраста…
И опять с появлением в твоей жизни этих людей всё менялось в тебе без всяких усилий и тяготы, ты с удивлением наблюдал за этими переменами, как если бы был посторонним. Ты наблюдал, сравнивал и задавал себе всё время один вопрос: «А как бы я поступил и смог бы, как они?». И чем больше ты узнавал этих людей, чем глубже, ближе становилось твоё знакомство с ними, тем больше сомнений набиралось в душе. Тем чаще ты отвечал себе: «Нет!». Они тяготили и мешали воспринимать действительность, которая перед тобой, и ставила непростые задачки, и тогда ты думал: а как бы они поступили, что бы они сказали, сделали? И не всегда ты мог однозначно ответить на эти запросы.
Потом сравнение поблекло, отступило, незаметно и безболезненно прошло, а потом вернулось…
Когда заболела мама и ей пришлось оставить работу – жизнь будто снова перевернулась. Все довоенные страхи, ночные вслушивания в редкие звуки моторов проезжающих автомобилей, хлопающие двери машин и подъездов, поздние голоса на лестнице и невозможность заснуть до утра – всё это описано тысячи и десятки тысяч раз. Если бы стали рассказывать все, пережившие это, не осталось бы ни одного человека во всей стране, кто не приложился бы к перу и бумаге. Потом осаждённая Москва, вынужденная, из-за сына, эвакуация, бромбёжка по дороге и долгий путь на восток без средств и какой бы то ни было возможности прокормиться… заброшенная в глухомань вдалеке от железной дороги станция и сообщение только по реке всего семь месяцев в году, неквалифицированная, непривычная для гуманитария тяжёлая работа на лесоповале и в поле… Она стойко держалась… но как обычно бывает: расплата за всё пришла, когда после Победы и возвращения напряжение спало. Болезни будто ждали, одна за другой явились и почти без перерыва началась новая борьба за жизнь. Усталость подталкивала к безразличию – пусть будет всё как будет. Но рядом был солдат, и этот опыт прошедшего войну рядовым в пехоте и выжившего не мог позволить другу отступить и наплевать на свою жизнь. Самое трудное было убедить её в этом, потому что, если ты сам опускаешь руки, никто тебе помочь не сможет, если ты сожмёшь зубы и не будешь ползти «через не могу», никогда не доберёшься до безопасной воронки, если ты не будешь верить, что должен пройти это минное поле, твоё невероятное шестое чувство перестанет тебе подсказывать, куда ставить ногу, и глаза не увидят приметы страшной законсервированной смерти, если ты хоть на секунду перестанешь верить в себя, в тебя никто не поверит… это равнодушие и страх распространяются, и окутывают, и выдают тебя, как запах, смертельный запах, и он обязательно наведёт на тебя смерть.
Солдат знал: если у тебя нет тыла, если ты не прикрыт товарищем сзади, грош цена всем твоим стараниям. Один в поле воин, но с предрешённым концом! Если у тебя есть тыл – это уж совсем другое дело, и сил твоих и шансов выжить – вдвое, втрое, вдесятеро больше…
Судьба вела тебя. Неужели в столице не было врача, который мог бы разобраться в причине душевной боли, терзавшей твою мать? Но ты предпочёл ухватиться за совет, что в Северной Пальмире есть тот единственный на всю страну, кто поможет.
Когда вы вдвоём вошли в кабинет, и взгляды глаза в глаза столкнулись со взглядом сидящей за столом женщины, случилось нечто неожиданное – сила этой встречи в пространстве была такова, что произошла мгновенная вспышка памяти, взрыв, разодравший время, и ты увидел со строны, как в видоискателе магической камеры, тот самый первый день: берег, круто поднимающийся от реки, телеги, ползущие от пристани, сидящих на них детей-скелетов, иссохшие трупы, держащиеся за края телег по бокам и еле переставляющие ноги, себя чуть обок рядом с печальным обозом и Мальвину, которая нечаянно встретилась с твоим испуганным взглядом, и её глаза, открывшие тебе путь в другой мир, другую жизнь, другое время. В них было столько… а теперь два времени совместились необъяснимым образом, и единственное, что ты мог пролепетать севшим голосом: «Лидия Николаевна…».
– Этого не может быть! Вы? – что-то хрустнуло в дёрнувшемся плече, пересохло горло, мама пошатнулась и, чтобы не упасть, двумя руками ухватилась за рукав твоего пиджака повыше локтя. По щекам её ползли тихие слёзы, и доктор, выйдя из затянувшегося оцепенения, поднялась из-за стола и шагнула вам навстречу…
– Никита!..
Ты был приучен уже к выдуманным обстоятельствам жизни: небывалым рекордным урожаям и надоям – зерно сыпалось и молоко лилось рекой из репродкторов и с телеэкранов, и все фундаментальные открытия в мире принадлежали только России, и самая свободная жизнь была вокруг тебя, но никто не рассказывал об очередях с номерками на ладони за хлебом до сих пор, а ты помнил ещё о них, и как потом долго не смывалась анилиновая краска, никто не писал об обгоревших обезноженных танкистах на «танковом острове», куда власть запихнула их, чтобы не смущали мирных граждан, не портили картины счастливой жизни, и они тихо спивались там под громы салютов в честь побед, которые именно они и добыли… Господи, но это невозможно! Невозможно! А что бы сделал Гузевич? Вот бы увидеть его и сказать ему, что нашёл ниточку, ведь он говорил тебе, что искать бесполезно!
Когда ты на следующий день один пришёл к доктору поговорить о болезни матери и задать те вопросы, которые так и не озвучились во время первого визита, она объясняла тебе:
– Болезнь твоей мамы в том, что она никак не может переплыть реку…
– Реку? Какую реку?
– Она всё ещё на том берегу… в прошлом… и пройти этот брод, чтобы выбраться на эту сторону, очень трудно… это постсиндром…
– О чём вы, Лидия Николаевна? Я не могу разобраться.
– Прошлое не отпускает её. И сил тянуть на себе такую ношу не хватает, но, чтобы сбросить груз, ей надо тоже очень много сил, а их отняла война, эвакуация – всё то прошлое, которое тянет назад…
– Постсиндром, – повторил ты…
– A сил рвануть, скинуть с себя всякую ношу не хватает. Чтобы бросить груз, надо тоже очень много сил. Их отняли война, эвакуация – всё прошлое, которое тянет назад…
– Что же делать?
– Может быть, и не отпустит… – она, не поднимая взгляда, долго молчала, опустив глаза и бессмысленно тыркая остриём карандаша в лист бумаги на столе. – Всякие седативы только придавят её… она станет менее активной, малоподвижной и…
– Не надо… Я понял – медицина бессильна…
– Здесь главное не это, не медицина бессильна…
– А что?
– Сколько сил осталось у человека, чтобы преодолеть тяжесть груза прошлого, сдвинуть его и поверить, что можно всё исправить, даже начать сначала, а прожитое оставить на том берегу, понимаешь…
– И это для всех?
– Что ты имеешь в виду?
– Вы, наверное, знаете, о ком я говорю, – буквально просипел ты севшим голосом. – Она здесь, в городе?
Она пристально посмотрела ему в глаза:
– Никита! Тебе нехорошо? – она по врачебной привычке схватила его руку и стала проверять пульс, остановив жестом его попытку ответить. – Она тоже всё время спрашивала о тебе.
– Где она?
– Её нет… – но она не успела докончить фразу, ему действительно стало плохо, и больше он ничего не слышал.
– Никита! Никита! Нельзя же так! Её нет в городе. Она далеко. Учится… и тоже в медицинском.
– Далеко? В медицинском? А что, здесь нет медицинского?
– Ты уже закончил… а она только поступила в прошлом году… есть медицинский, конечно. Не для всех… приходите ко мне домой на чай… Приходите… сегодня.
В старом доме на Пестеля пахло кошатиной. Лестница со стёртыми посредине ступенями. Потерявшая деревянную резьбу от десятка слоёв краски, наложенной на неё, высокая дверь. Коридор, завешанный с двух сторон детскими ванночками, корытами, мешками с тряпьём, и неистребимый плотный запах претрума и нафталина.
В комнате, освещённой старым абажуром над круглым столом, был совсем другой, контрастный мир прежнего Петербурга с обилием книг и старого фарфора. Заметив твоё удивление, Лидия Николаевна ответила, не обращаясь ни к кому:
– Не всё сгорело, не всё разбили и разграбили, хотя, честно говоря, я и сама удивляюсь, как это могло уцелеть!
Разговор никак не налаживался. Женщины перебрасывались дежурными фразами, ты рассматривал чёрно-белые, увеличенные до появления зерна портреты: строгого мужчины во френче на все пуговицы, совсем молодой, просто девочки Лидии Николаевны в открытом платье с красивым декольте и девочки с огромными глазами, которая стояла между ними на стуле. Она была совсем другая здесь! Не его, не Мальвина, и он быстро отвёл взгляд…
За чаем Лидия Николаевна сказала:
– Я предвижу ваши многочисленные вопросы, и, чтобы ответить на них сразу, расскажу одну историю о женщине, которую хорошо знала. Она была нашего круга, – и хозяйка махнула кистью куда-то назад в бесконечное далеко. – Я довольно регулярно бываю на кладбище… есть кого навещать…
Однажды при входе увидела одного из рабочих – здоровый детина в меховой шапке, куртке нараспашку и туго натянутом на круглый живот свитере, он шёл центральной аллеей, хозяйски оглядывая по сторонам территорию, прямо навстречу, закрывать уже собирался. А когда увидел меня, вдруг сказал: «Я приметил вас, вы тут часто бываете… что так поздно? Ну, давайте я подожду ещё полчаса… а она кто вам, родственница или… Я знаете, что заметил: она, только не подумайте, что я сумасшедший, всегда бормочет, ей-богу, стихи какие-то. А памятник классный. Вот снег прошёл, а завтра опять: на них ни крошки, следа не будет!..
Вот это любовь… удивительная… женщина…» – и это уже было не ко мне, а в пространство, так искренне и восхищённо. И я тогда подумала: «Значит, люди тоже это заметили! Значит, ничего не проходит бесследно…».
Вообще-то говоря, днём по белоснежным мраморным, сливавшимся в зимнем свете с окружением фигурам скользили совершенно равнодушные, привычные взгляды бывавших здесь людей, занятых своими горькими мыслями, но вечером, когда оживают пугливые тени между могильными оградами и прижившиеся тут бездомные псы взвизгивают неожиданно по только им понятной причине, особенно романтически и возвышенно-старомодно проблёскивают золотом на постаменте с двумя слившимися в объятьях фигурами золотые буквы стихов, и кажется, слышны два голоса, шепчущих друг другу.
Это памятник не стринный, послевоенный, людям, которых я знала…
Когда случился октябрьский переворот, родовитая семья подалась на юг с белой армией, и потом с великими мучениями навсегда рассталась с Родиной, а она, молоденькая курсистка, прониклась идеями новой власти и решила служить России. Однако очень скоро поняла, что вожди всех рангов испытывают к ней значительно меньше доверия, чем она к ним. Но это она приняла как естественную плату за прошлое…
Трудности девушке поначалу даже нравились. Она романтически мечтала доказать свою лояльность и веру в новое дело, а потом совершить что-то значительное, если не великое, или, если не удастся, просто служить народу тихо и незаметно…
Однако вскоре она поняла, что ей активно мешали осуществить что-либо похожее, а проще говоря, выталкивали, вытесняли из действительности, а то и напрямую сердобольно и жёстко советовали, что есть ещё время, судя по её фамилии, присоединиться к сбежавшей семье, пока не поздно… Её переселяли, уплотняли, упрекали и пресекали все попытки применить свои умения и знания на пользу общества…
Очень скоро она оказалась в подвале соседнего с их особняком дома, в так называемой дворницкой, с окном в ямке ниже уровня тротуара, сырыми стенами и выходом на задний двор, где стояли мусорные бачки и жаровня над открытым люком сточного колодца для растапливания убранного с улиц снега.
Вещи незаметно распродались, потом истратились драгоценности, потом она стала голодать, мыть по случаю полы у новой знати, убирать общественные туалеты, расклеивать афиши и воззвания, пока не набрела на кладбище, где сначала подружилась с собаками и подъедала вместе с ними неизвестно где и как добытые объедки, а потом была допущена убирать могилы сжалившимися над ней работягами, бессовестно, к тому же, грабившими её нищенские заработки…
Здесь-то он и увидел её в совершенно отчаянном положении, исхудавшую до последней жизненной возможности и в невероятном тряпье. Собственно говоря, он увидел не её, а оставшиеся живыми глаза со звёздно-голубым блеском и бездонной чернотой стянутых в точку зрачков… Привычным врачебным взглядом он оценил, что человек этот уже перешёл грань действительности и только по неизвестной случайности задержался на белом свете, очевидно, всё же по инерции доделывая какие-то прежде важные дела.
Когда он привёл её в дом, она была совершенно заторможена и плохо понимала, что с ней происходит. Он собственноручно отмыл её непонятно чем жившее тело, одел в свою пижаму и сел за столом напротив. Тут он обнаружил то, что пробивается сквозь любую толщу грязи и обстоятельств, – перед ним была не опустившаяся грязная девчонка, а брошенная под ноги обстоятельствами ещё недавно красивая и с аристократическими манерами женщина!
Он задним числом смутился за бесцеремонность обращения с её телом и разговора с ней при извлечении её на свет и спасении… Неделю она отсыпалась в его двухкомнатном раю и пыталась приложить руки к хозяйству одинокого мужчины.
Он не расспрашивал её ни о чём, только доставал всеми правдами и неправдами продукты, чтобы кормить получше, считал каждый вечер, вернувшись со службы, рваный пульс в истощённой руке, неотрывно глядя в циферблат золотой луковицы, и ничего не говорил. На седьмой день, точно как по Библии, когда Бог создавал человека, он просто и твёрдо предложил ей руку и сердце, увидел странный испуг в огромных глазах, тут же потопленный безмолвными слезами…
Она не пожелала сменить свою славную родовитую фамилию, хотя претерпела из-за неё нечеловеческие страдания, на его еврейскую. Отказаться от него тоже не захотела. Так между двумя именами появился дефис, а может быть – кто знает? – знак вычитания…
Первый раз его забрали на перевоспитание в 32-м году, как раз туда, где великий пролетарский писатель, чтобы написать об этом, изучал коммунистическую мораль и практику созидания нового человека, но через два года его выпустили. Потом забрали основательно в 37-м. Объявили иностранным агентом из-за родственников, которые бежали за границу, как и её семья. Хотя он даже не знал, остались ли они живы…
Она опять оказалась в подвале без всяких средств и… отправилась на кладбище, где уже однажды спасалась в трудную пору.
Война списала все его «измены» в штрафбате. Врачей не хватало. В 45-м он вернулся с офицерскими погонами и верой, что можно начать жить сначала. Но в 52-м его снова настигла карающая рука пролетариата, он проходил теперь по «делу врачей», а она опять опустилась на самое дно…
Удивительно, что её не сажали, не таскали на допросы, хотя запросто могли расправиться, как бы мстя за родовитость, достоинство и непреклонность. А может быть, им нравилось снова и снова окунать её, как в турецкой пытке, в чан с дерьмом, красноречиво доказывая: «Вот как мы можем! Вот как!»? Они ведь были великие выдумщики!..
Когда же была дописана последняя страница жизни самого кровавого диктатора всех времён, он вернулся!
Видимо, Бог для чего-то берёг их, и они это чувствовали, и, больше того, часто говорили об этом…
Жизнь понемногу начала налаживаться, но даже закалённые гены его древних предков, скотоводов и воинов, стали сдавать. Он начал сильно болеть и, как врач, понимал, что ему осталось немного жить…
В стране, как известно, жизнь шла по плану. Решено было отметить годовщину славной даты русской истории, к которой её прапрапрадед имел самое непосредственное отношение. И тут вспомнили, или и не забывали, что на родине живёт прямой потомок славного русского рода, и можно показать всему цивилизованному человечеству, что они не Иваны, родства не помнящие, а гуманные и великодушные люди!
Её немедленно нашли и пригласили на самый-самый верх, где, не стесняясь, предложили сделку: вычесть из фамилии и жизни то, что со знаком минус, а взамен – квартира, деньги, слава, уважение, почёт, тур за границу, может быть, даже встреча с остатками рода… Она вдруг почувствовала всю силу и превосходство своего аристократизма, за который по их воле страдала всю жизнь, и не удостоила люмпенов даже ответом…
Мужа своего она вскоре похоронила. Теперь её вдруг можно было увидеть на самых модных выставках, в салонах и галереях. Не удовлетворение художнического голода и не праздное любопытство вело её – она искала скульптора, чтобы заказать ему памятник…
Мастер, человек средних лет и большого достатка, встретился с ней в шикарной мастерской, внимательно смотрел на необычно строгую высокую женщину в чёрном со старомодными манерами и выговором, который остался, пожалуй, только у старых актёров МХАТа. То, что она предлагала сделать, стоило немалых денег. Она помолчала, вынула из футляра очков бархатный изящный мешочек с монограммой и вытряхнула на подставленную ладонь скульптора перстень с невероятной красоты камнем, так что разговор прервался и наступила долгая тишина. Маэстро понимал, что это не могло быть подделкой. Его не смущало и то, что, вероятно, очень трудно или невозможно в этой стране перевести в денежные знаки этот раритет, но он чувствовал некий магнетизм того, что лежало у него на ладони и буквально гипнотизировало его. Он бы не смог описать словами, что чувствовал и о чём думал, но значительность маленькой вещицы, ювелирного шедевра превосходила всё, с чем ему приходилось встречаться… Может быть, потому, что она лежала у него на ладони, может быть, потому, что его фантазия разыгралась и уводила в прошлое, открывавшееся за этим перстнем…
Она вдруг заговорила в тон его мыслям, и он даже вздрогнул!..
– Это принадлежало нашему роду и переходило из поколения в поколение по женской линии. Он мой по праву наследства, – она назвала свою фамилию и увидела, как сомнения ещё больше терзают стоящего перед ней удивлённого происходящим человека. – У меня никого нет, – продолжила она и добавила после паузы: – Здесь. По моей кончине он, конечно, достанется им. Если бы вы знали, какими муками и тяготами он спасён, вы бы оставили все сомнения. Вы сделаете доброе дело вдвойне, праведное дело…
Ровно через два года, день в день после того, как памятник установили на место, её похоронили в ту же могилу, рядом с мужем… Светило солнце, её знакомые кладбищенские парни аккуратно и не спеша опустили гроб в яму. И вдруг из крошечного набежавшего облачка, ещё до того как первые комья глины ударили в крышку, на неё пролился короткий слёзный дождик…
И вот они никогда не разрывают объятий – слишком часто не по их воле это случалось с ними при жизни. Но слышно, как поздними вечерами с морозным хрустом размыкаются мраморные губы, и они дарят друг другу любимые строки с нежностью и чистотой, какие возможны только в миг первого объяснения в любви на всю жизнь, до последнего вздоха, до гробовой доски…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.