Текст книги "Повести"
Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
Везде, всю жизнь искал я средины, везде хотел примирить крайности и жить разумно – и чего же достиг? Достиг того, что сознаю нелепость крайностей, отстал от них, а средины-то, разума-то все-таки не добился, и вишу теперь на воздухе, не зная, что я и куда несет меня поток жизни, и дела мне нет до того, принесет ли он меня куда-нибудь.
Среди всеобщего движения, среди этой вечно трудящейся, без отдыха работающей толпы, я – совершенный анахронизм – вижу много хорошего, что остается сделать, – и не могу ни к чему приступиться; чувствую всю тягость, всю неестественность своей жизни – и не могу сделать ни шага, чтоб выйти из нее… Право, положение было бы даже очень забавно, если б слишком близко не касалось нежнейших струн существа моего.
С грустью и недовольством смотрю я на мое прошедшее, мое настоящее, мое будущее. Что было в моей прежней жизни? – сомнения! Что в настоящем моем? – сомнения! Что в будущем? – сомнения! Нигде ничего верного, нигде светлой мысли, на которой можно бы остановить взор свой, отдохнуть душою, нигде факта, на который можно было бы опереться и с гордостью сказать: это мое дело, это я сделал! Все, что я сделал, точно так же может быть сделано и учеником на школьной скамейке: и он тоже ничего не знает, и он ни к чему приступиться не может!.. Да; есть много таких характеров, которые вдали кажутся и огромными и величественными, а вблизи преобидно умаляются. Что в том, что я много наблюдал, многому выучился, многое вычитал?.. что в том пользы, говорю я, когда у меня руки не поднимаются, ноги не ходят? Все это знание больше ничего, как слова, слова, слова… Да и вся жизнь моя не более как противоречия, противоречия, противоречия…
ГЛАВА
Робким и нерешительным шагом шел Николай Иванович садом по дороге из первого Парголова в Заманиловку. Разные непредвиденные вопросы беспрестанно восставали в голове его и мутили его воображение. То вдруг возникал в уме его вопрос, какого сорта его любовь, не есть ли это потребность, им самим придуманная и навязанная себе же, а вовсе не свободное, естественное движение существа его, – и действительно оказывалось, что если бы любовь его к Вере Александровне была любовь естественная, то он не задавал бы себе подобных вопросов, не рассуждал бы об ней, а просто-напросто шел бы себе в Заманиловку без всякой задней мысли и сомнений. Итак, этот факт был для Нажимова ясен, так ясен, что он, который исповедовал, что человек везде и всегда должен поступать только по естественному влечению своей природы, даже испугался результатов своих размышлений по поводу настоящего его положения и быстро повернул было назад. Но не сделал он еще и трех шагов в этом обратном направлении, как больная его мысль, не перестававшая работать с обычною неутомимою деятельностью, представила ему дело в совершенно противоположном виде. «Но если, – говорил он сам себе, – рассуждающая любовь неестественна, стало быть, ее нет, стало быть, я не люблю; а если я не люблю, если я равнодушен, то нет для меня никакой причины не идти к Загреевым». И Нажимов вновь воротился и пошел по дороге к Заманиловке. Потом опять начинала тревожить его другого рода мысль: «Но если, – думал он, – я столько рассуждаю о своих отношениях к Вере Александровне, если я беспокоюсь о них, следовательно, Вера Александровна интересует меня, следовательно, я люблю; но, с другой стороны, имею ли я право любить, не теряя своего собственного человеческого достоинства?» И тут расстроенному воображению его являлись вереницами такие страшные буки и пугалы, что ему становилось страшно, грудь его давила какая-то несносная тяжесть, холодный пот выступал на теле, потому что на один и тот же вопрос являлось ему вдруг два совершенно противоположные ответа, из которых один говорил совершенно ясно и доказательно да, а другой совершенно ясно и доказательно нет. «Чем сложнее организм, чем более заключает он в природе своей поводов к обнаружению своей деятельности, тем выше стоит он на ступенях бытия, чем более в человеке потребностей, чем разнообразнее они, тем шире натура человека, тем законнее его право на титул венца создания. Если же, по какому-либо случаю, вся жизненная деятельность человека поглотится в одной только потребности – этот факт уже достаточен для того, чтобы низвести совершеннейшее из созданий на степень низшего организма. Итак, если допустить возможность такой любви, которая непомерным развитием своим была бы в состоянии заслонить собою все другие отправления нравственного организма человека, то вместе с тем должно признать в этом человеке совершенное отсутствие признаков, доказывающих высшую натуру; следовательно, любовь и высшая натура – понятия друг друга исключающие, уничтожающие». Но через несколько минут его снова брало раздумье. «А с другой стороны, – говорил он, – такое проявление деятельности, где человек участвовал бы современно всеми сторонами своего существа, не всегда для него возможно, потому что иногда самые обстоятельства, в которых человек поставлен, или так мало заключают в себе вызывающей силы, что не возбуждают от сна дремлющих сил его, или часто даже имеют в себе такое губительное начало, что совершенно парализируют их; следовательно, чрезмерное развитие одной какой-нибудь страсти в человеке нисколько не доказывает ни высшей, ни низшей степени организма; следовательно, любовь – страсть вовсе не унизительная».
Хорошо еще, что Николаю Ивановичу не пришло на мысль, что он смешивал тут два понятия, совершенно различные, – понятие человека нормального, которого силы находятся не в борьбе между собою, а умеряют друг друга, с понятием своего личного положения, положения совершенно ненормального, – а приди это ему на мысль, мы услышали бы, может быть, изыскания еще более интересные, нежели те, которые мы уже знаем. Такого рода мысли и рассуждения мучили бедного Нажимова в продолжение всего пути от первого Парголова к Заманиловке. Об одном только и о самом простом, по-видимому, деле не подумал Николай Иванович. Не подумал он о том, что его бессильное, больное раздражение, которое он называл любовью, по закону какой-то необъяснимой необходимости заразило своим тлетворным дыханием существование, полное силы и энергии, что его узенькая и сухая натура, не имевшая ничего в предмете, кроме удовлетворения своей мертвой потребности резонёрства, сгубила своим столкновением жизнь и счастие целого семейства. Не подумал он об этом, да и время ли было ему об этом подумать – его занимали вопросы гораздо глубже этого, вопросы общечеловеческие, согласно ли, например, с достоинством человека подчиниться влиянию одной страсти и проч. А я уверен, что если бы <он> не заносился своею мыслью слишком высоко, а, не гнушаясь, посмотрел бы вокруг себя, то увидел бы непременно, что одному человеку вовсе не след компрометировать счастья нескольких людей и что если он уже не в состоянии изменить своей натуры, то ему следует удалиться и принесть себя в жертву. Но Нажимов не думал об этом и, занятый своими соображениями, шел себе потихоньку по дороге.
Наконец показалась и знакомая дача, и садик, обсаженный кустами акаций, и в садике мелькнуло что-то белое.
"Она", – подумал Нажимов, отворяя калитку.
В самом деле, это была Вера Александровна; она сидела в самом углу садика в беседке; в руках ее была книга, и она, казалось, была так занята своим чтением, что не слыхала, как подошел к ней Нажимов; свет едва-едва пробивался сквозь ветви акаций, которыми усажена была беседка, так что Вера Александровна была окружена каким-то мягким, необыкновенно заманчивым полумраком, который придавал еще более прелести и без того прекрасному лицу ее; она была одета в белое кисейное платье с высоким лифом, легко и грациозно обрисовывавшее ее стройную талию; волоса были причесаны гладко и очень просто; в этой одежде в ней было что-то до того легкое, улетучивающееся, что Николай Иванович в невольном восторге молча остановился перед нею. На него как будто пахнуло давно забытым теплом его юности, и затвердевшее чувство жизни вдруг растопилось на дне его сердца; как пораженный, притаивши дыхание, стоял он перед этою чудною женщиною, боясь малейшим движением пробудить ее внимание и тем расстроить очарование свое. Однако ж через несколько минут Вера Александровна подняла глаза.
– Ах, это вы, Николай Иванович, – сказала она, подавая ему руку, – а я так занялась своим чтением, что и не слыхала, как вы пришли; вы, может быть, давно уже здесь?
– Нет; я только сейчас вошел.
– Тем лучше; садитесь, пожалуйста… а впрочем, знаете ли, здесь темно: пойдемте лучше в комнату.
– Если бы вы позволили, я лучше желал бы остаться на воздухе…
– Ну, так пойдемте на балкон…
– Отчего же вы не хотите остаться здесь?
– Да здесь неловко… мы видеть друг друга не будем, – сказала она, улыбаясь, – пойдемте, пойдемте…
И она вышла из беседки; она чувствовала, что в этом полусвете есть какое-то возбуждающее свойство, располагающее человека к восторженности и мечтательности, и боялась этого. Нажимов нехотя последовал за нею.
– А я теперь одна – надо же случиться такому обстоятельству: собирались вы, собирались, насилу приехали, а тут, как нарочно, ни папеньки, ни мужа нет дома…
– Где ж они?
– Да с утра еще в город уехали, да вряд ли и вернутся сегодня…
– А Варвара Александровна тоже с ними уехала?
– Нет, Варя ушла с Колей к знакомым в третье Парголово… право, предосадно!
Николай Иванович не отвечал; Вера Александровна тоже не знала, как продолжать разговор; в взаимном положении их было много принужденного, потому что обоих волновала одна и та же тайная мысль, которую они во что бы ни стало хотели скрыть друг от друга, а между тем чувствовали, что по какому-то тайному случаю наступила наконец для них решительная минута, когда долго удерживаемое слово должно необходимо быть сказано, когда необходимо должна упасть та завеса, которая долгое время скрывала их от них самих.
– Я, может быть, помешал вам, Вера Александровна, – сказал наконец Нажимов.
– О нет! напротив, я очень рада вашему приезду! досадно только, что и папенька и муж в городе, они были бы так рады видеть вас.
– Что вы читали, Вера Александровна?
– Да Гётевы «Wahlverwandtschaften».[7]7
«Избирательное сродство» (нем.)
[Закрыть]
– Это мой любимый роман.
– Право?
– Да; потому что в основании его лежит истина…
– Вы думаете, что этот мрачный закон предопределения, который кладет какой-то тяжелый колорит на все действие, может существовать?.. не знаю, а мне делается больно, когда я читаю этот роман…
– Странное дело, Вера Александровна! вам делается больно, что люди поступают естественно, вам делается обидно, когда люди не могут долее лицемерить, когда они не в силах долее удерживать маски, закрывавшие от них истинные чувства их… Вам больно, Вера Александровна? мне так, напротив, как-то светло и легко делается, когда я могу отдохнуть душою на подобном создании от вечных цепей принуждения и апатии, которые нас сковывают…
– Однако ж сам Гёте понял это, кажется, так, как я понимаю, потому что недаром же дал он всему действию такой невыразимо грустный характер.
– О нет, вы ошибаетесь, Вера Александровна! грустная сторона этого явления заключается не в самой сущности его, а в его внешнем выражении; обидно не то, что этих людей влечет друг к другу какая-то безотчетная необходимость – эта безотчетность чувства именно и составляет обаяние страсти, – обидно то, что это естественное влечение людей друг к другу при самом рождении своем вызывает уже тысячи препятствий, тысячи химер.
– Однако ж как хотите, а для меня это все-таки странно – неужели человек должен всегда покоряться какому-то внешнему закону необходимости, неужели в нем до такой степени нет воли, что непременно нужна какая-то слепая случайность, чтобы вести его?
– Да почему же вы думаете, что это случайность? почему вы представляете себе закон необходимости чем-то внешним? ведь этот закон в нас самих, в нашей природе, повинуясь ему, мы себе повинуемся. Разумеется, я первый бы восстал, если бы Гёте имел в виду какую-либо внешнюю силу, царящую над действиями человека… Дело в том, что этого нет, что сила, заставляющая нас действовать, заключается в нас самих и в окружающей нас средине, и когда начало нашей деятельности заключается только в нас, тогда действие наше естественно и потому совершенно; но так как оно всегда изменяется столкновением с известною срединою, то и является с первого взгляда как будто бы порочным; но первое-то побуждение все-таки чисто и прекрасно.
– Может быть, но все-таки я думаю, что в человеке есть довольно силы, чтобы противустоять этому влекущему закону и быть в состоянии свято исполнить долг свой.
– Бог знает…
– Однако ж, я думаю, что это зависит от самого человека, и если он захочет, то всегда найдет в себе эту силу.
– О нет! нет в нем этой силы, нет ее. Бедный Эдуард напрасно противится увлечению, напрасно уезжает дальше от Оттилии; тщетно Шарлотта думает заглушить в себе страсть к капитану, тщетно добродетельный, но глупый Митлер усиливается как-нибудь, хоть на живую нитку, согласить отвсюду восстающие противоречия: против них согласилась сама природа их, она грозит им смертью за безумное сопротивление их, и они идут, идут, сами не зная, не давая себе отчета, куда приведет их светлый поток их страсти…
– Однако ж они торжествуют над этой страстью…
– Смерть над всем торжествует, Вера Александровна.
Вера Александровна не отвечала; Нажимов взял в руки книгу и молча перелистывал ее; было около девяти часов, и солнце только что село; вечер был тихий и теплый; все дачники, как будто радуясь такому редкому явлению, оживленными группами рассыпались по деревне.
– Не хотите ли вы прогуляться? – спросила Вера Александровна.
– С удовольствием; только не по деревне…
– Отчего же?
– Оттого, что тут много народу, а я, вы знаете, не большой охотник до общества…
– Да что же вам за дело до других? вы здесь ни с кем не знакомы…
– Все это так, Вера Александровна, но ведь и вы не любите сборищ; зачем же вы сегодня хотите непременно изменить своим любимым привычкам?.. Вообще вы что-то очень не в духе сегодня, Вера Александровна…
– Если вы непременно хотите, пойдемте в сад.
– Да, и на озеро… вы будете так добры?
– Уж не думаете ли вы кататься на лодке? – спросила Вера Александровна, с какою-то живостью схватившись за эту мысль.
– Если только это возможно…
– Отчего же нет. Маша, – сказала Вера Александровна горничной, – скажи Андрею, чтобы он шел на озеро; мы будем кататься на лодке.
– Зачем же вы хотите Андрея? я и сам надеюсь справиться с лодкой!
– Нет… вы, пожалуй, опрокинете ее, – сказала шутя Вера Александровна.
– А я думал, что мы будем с вами одни, что я буду грести… в таком случае зачем же нам не гулять просто по деревне.
Вера Александровна молчала; бедная женщина чувствовала, что роковая минута наступает и что как ни старалась она до сих пор отдалить ее, все-таки она не исчезала, а снова являлась с более и более угрожающею настойчивостью. Она понимала, что если откажет Нажимову в его настойчивом требовании ехать вдвоем на лодке, то самым этим действием откроет ему то тайное чувство, которое руководило ее в этом случае. А с другой стороны, мысль, что страсть, и без того уже раздраженная этим продолжительным свиданием, не будет иметь более силы скрываться, ужасала ее. И бедная не знала, на что ей решиться, потому что, наконец, ее влекла к Нажимову задушевная мысль ее, и надо было слишком много геройства с ее стороны, чтобы своею собственною силой выйти из затруднительного положения. Она взглянула на Нажимова – он стоял перед нею и смотрел ей в глаза.
– Зачем же вы непременно хотите противиться? – сказал он слабым голосом, взяв ее за руку.
Вера Александровна побледнела и поспешно выдернула руку свою.
– Хорошо, мы поедем вдвоем, – сказала она, – только я надеюсь, что вы не опрокинете лодку.
И Вера Александровна улыбалась, говоря это, но улыбка ее была как-то неестественна.
И молча пошли они к озеру; во всех их движениях было что-то принужденное, связанное, как будто наступала для них минута, в которую должна объясниться им целая жизнь их; как будто для нее одной существовало все их прошедшее и в ней одной заключено все будущее их.
Тихо и ровно катилась лодка по озеру, дружно ударялись весла по дремлющей и, как стекло, прозрачной воде; ни малейшего звука, ни малейшего движения вокруг пловцов; чуть-чуть рябит теплый июльский ветер ровную поверхность озера, смолкла и уснула давно в гнездах своих веселая стая птиц; догорает на отдаленном горизонте вечерняя заря, отражая в воде последние лучи свои; синее безоблачное небо раскинулось без конца в недоступной высоте своей; что-то торжественное, зовущее в этом всеобщем безмолвии; оно навевает на душу сны, полные обаяния и сладости, оно зовет на лоно природы давно отторгшихся сынов ее, оно напоминает истерзанному и измученному жизнью об утраченном рае его юности, о тех бывалых его порывах, когда он весь кипел стремлениями к доброму и прекрасному. Но наши пловцы были грустны – более чем грустны: на них невыносимо тяжелым камнем лежала ложность их положения; они хотели развязать как-нибудь этот гордиев узел, в который сами невольно впутались, и не могли, потому что слова замирали на губах, мысль скудела под бременем поглощавшей их страсти. Долгое время плыли они молча и не смотря друг другу в глаза, боясь даже в них увидеть обличение тайной их страсти; наконец Нажимов не выдержал; он бросил в лодку весла и облокотился рукою на колено.
– Бедные, несчастные мы люди! – сказал он с горечью.
Вера Александровна сидела против него, опустив в землю глаза и машинально расплескивая концом зонтика воду; лодка медленно плыла сама собою; одно весло, небрежно кинутое, плашмя ударялось о поверхность озера; Нажимов взглянул на Веру Александровну и покачал головой, она была бледна, как полотно, и едва дышала.
– Бедные, несчастные мы люди! – повторил Нажимов и глубоко вздохнул.
Заря уже догорела, ночь одела окрестности таинственным покровом своим; в воздухе начинало свежеть; тут только Николай Иванович вспомнил, что уже поздно и что, вероятно, отсутствие Веры Александровны немало беспокоит домашних ее; он взялся за весла и поплыл к берегу. Они вышли из лодки и пошли к дому; было уже темно, на улице не было видно гуляющих, в раскрытых окнах светились огоньки, то там, то сям, как неясный шум, долетали до слуха их веселые голоса дачников; какая-то лихорадочная тревога обняла все существо их; от озера до дачи было с полверсты; долго шли они молча, употребляя неимоверные усилия, чтобы сдавить в себе поток страстного раздражения, который спирал им дыхание в груди; но тщетны были все их усилия – страсть гнела их влекущею своею мощью, сковала их души силою непобедимого своего очарования.
– Отчего же вы не хотите любить меня? – спросил наконец Нажимов голосом, дрожащим от волнения.
Молчание.
– Действительно ли не любите вы меня, или только не хотите признаться себе в этом?
То же молчание.
– Зачем же вы не хотите отвечать мне, зачем хотите вы мучить меня?
И он взглянул на Веру Александровну, – скрестив на груди руки, едва дыша, смотрела она на него, как будто умоляя пощадить ее слабость; на глазах ее дрожали слезы. Нажимов остановился; измученный, истомленный неимоверною внутреннею борьбою, в изнеможении прислонился он к перекладине, приложив руку к горевшему лбу.
– Бедные мы, неразумные люди! – сказал он едва внятно, – мало мы мучимся, мало страдаем мы в жизни! мы сами, как дети, спешим затоптать в грязь наше счастие… Целую жизнь мы ждем: вот наступит наконец эта давно желанная минута, мы терпеливо сносим все лишения, все преследования… и вот эта минута наступила, а мы тешим себя какими-то пугалами, мы сами отворачиваемся от счастия, сами отталкиваем его от себя…
И он взял ее за руку и хотел привлечь к себе, но она сделала над собою отчаянное усилие и вырвала руку свою.
– Так вы не любите меня? – сказал он почти умоляющим голосом, – зачем же не скажете вы мне прямо, что это невозможное мечтание, зачем же заставляете вы страдать меня, Вера Александровна?
– Что же мне делать, что делать мне! научите меня, – отвечала она прерывающимся голосом.
– Скажите раз навсегда, любите вы меня или нет…
– Да что же мне говорить вам: ведь вы видите.
– Зачем же вы хотите противиться этой любви, зачем же вы мучите и себя, и меня?
– Зачем?.. – отвечала она и вдруг вздрогнула: бедная женщина позабылась в чаду восторженной любви своей и теперь только что вспомнила, что дома, может быть, думает об ней муж, что, может быть, в эту самую минуту ждет он ее с грозным вопросом: где ты была? Что ответит она ему? какими глазами посмотрит на него? А он между тем так любил ее, он холил и лелеял ее, как любимое дитя своего сердца.
– Зачем? – повторила она с горькою ирониею, – пойдемте домой: там вы увидите зачем!
И она не пошла, а скорее побежала по дороге к дому, так что Нажимов едва успевал следовать за нею.
– Вероятно, я буду иметь удовольствие видеть там Василия Дмитриевича, – сказал он, иронически усмехаясь.
– Да, он, может быть, приехал; идемте, идемте скорее, Николай Иванович.
– О, да как вы спешите, Вера Александровна! вероятно, это оно, это страшное «зачем», которое так пугает вашу добродетель?
Вера Александровна остановилась.
– Как же вы-то, – сказала она, – не имеете в сердце своем столько сожаления, чтобы не мучить меня подобными вопросами? разве вы не видите, что я ничего не могу, что я скована, связана.
– Да… вы скованы, вы связаны, Вера Александровна! я говорил, что мы сами отпираемся от счастия, что сами создаем себе какие-то призраки… и после того еще жалуемся на жизнь, говорим, что нам вздохнуть свободно нельзя. Бедные, жалкие мы люди.
– Да ведь я принадлежу другому, и этот другой меня любит… понимаете ли вы меня, Николай Иванович? ведь он меня любит, ведь во мне все его надежды, вся его жизнь.
– А вы? вы любите его?
Вера Александровна не отвечала.
– Зачем же вы мучите себя? он любит вас! да виноваты ли вы, что он любит вас? хороша любовь, которая имеет результатом только несчастие любимого предмета! Дело не в том, любит ли он вас или нет, а в том, что вы-то его не любите. Он любит! а я разве не люблю вас?
– Да ведь я женщина, Николай Иванович! разве вы не чувствуете, что в одном этом слове заключается мое вечное осуждение, если я позволю сердцу своему раскрыться для какого-нибудь другого чувства, кроме чувства обязанности и слепого повиновения?..
– Так вы просто боитесь?
– О, в вас нет жалости, Николай Иванович! вы не видите ничего, кроме себя, вы не слышите никакого голоса, кроме голоса своего эгоизма…
– Так вы непременно хотите идти по пути добродетели, Вера Александровна? – спросил он насмешливо.
Она молчала.
– Так нет для меня никакой надежды?
То же молчание.
– Жалкие, несчастные мы люди! – повторил со вздохом Николай Иванович, – ну, так пойдемте же по пути к добродетели, Вера Александровна.
Первое лицо, которое они встретили, подходя к дому, был Немиров. Он стоял на балконе и, казалось, давно уже ждал их. Лицо его было несколько бледнее обыкновенного, но, впрочем, ни в одной черте его не было видно ни малейшего следа волнения или гнева; как всегда, оно было спокойно и серьезно, как всегда, оно выражало необыкновенную доброту и ясность. Немного поодаль стояла Варенька с заплаканными глазами; Александра Петровича, по-видимому, не было дома.
– О, да как вы загулялись сегодня! – сказал он, подходя к Вере Александровне и взяв ее за руку.
Вера Александровна ничего не отвечала, но, чувствуя прикосновение руки мужа, она судорожно сжала ее в своих и быстро поднесла ее к губам.
– А ведь ты можешь простудиться, Вера, – продолжал Василий Дмитриевич, – теперь сыро… Николай Иванович, как это вы не напомнили ей, что поздно? право, в другой раз я буду на вас в претензии.
Варя сердито взглянула на Нажимова.
– Это все вы виноваты, Николай Иванович, – сказала она, – а между тем Веру бранят.
– А Варя все плакала без вас, – начал снова Немиров, – такая, право, странная! Уж бог знает, чего ей не чудилось! и потонули-то вы, и заблудились… ну, да слава богу, все, кажется, благополучно…
Но никто не отвечал на слова Василия Дмитриевича, это молчание длилось несколько секунд и наконец становилось тягостным. Немиров чувствовал, что на нем одном лежала обязанность вывести всех действующих лиц этой маленькой драмы из затруднительного положения, и потому как ни тягостно было ему самому притворствовать и казаться равнодушным, но он и на этот раз решился пожертвовать собою.
– О, да какие вы все сегодня угрюмые! – сказал он шутя, – а ведь это все вы, Николай Иванович! право, вы совсем испортили у меня Веру своими философскими разговорами: прежде она у меня была такая резвая, веселая, а нынче… Да что с тобою, друг мой, – продолжал он, обращаясь к жене, – ты что-то бледна сегодня – уж не больна ли ты? Пойдемте-ка в комнату. Варя, скажи, чтобы подали самовар поскорее.
– Вы меня извините, Василий Дмитриевич, – сказал Нажимов, – а мне пора вас оставить – я и без того уж запоздал, а между тем обещался прийти ночевать у одних знакомых в первом Парголове.
– Да напейтесь хоть чаю с нами…
– Ах, боже мой! да зачем же вы удерживаете, братец, Николая Ивановича – сказала Варя довольно сухо, – вы видите, что уж поздно, и Вера больна.
Василий Дмитриевич взглянул на нее и покачал головою.
– Вы видите, что мое присутствие здесь неприятно для некоторых лиц, – сказал насмешливо Нажимов, – а я бы не желал быть кому-нибудь в тягость…
– Как вам угодно, Николай Иванович, я не могу вас удерживать; впрочем, я надеюсь, что вы смотрите на слова Вари, как на выражение досады, весьма извинительной после тех беспокойств, которые испытала она во время вашего отсутствия.
– Совсем нет, совсем нет, вы ошибаетесь, братец, – начала было Варя, но Нажимов не дал ей кончить.
– Пожалуйста, не трудитесь объяснять, Варвара Александровна, я и без объяснений очень хорошо понимаю, что всегда имел привилегию возбуждать вашу антипатию.
Николай Иванович поклонился и ушел; Вера Александровна с мужем вошли между тем в комнату. Между тем, отошедши несколько шагов, Нажимов услышал, что кто-то назвал его по имени; он обернулся: перед ним стояла Варя.
– Я надеюсь, Николай Иванович, – сказала она твердым голосом, – что вперед мы не будем уж иметь удовольствия видеть вас.
– А вы очень этому рады?
– Да, я желала бы этого…
– А если я не исполню вашего желания?
– Не думаю; а впрочем, тогда вас будет об этом же самом просить папенька.
– Вы от себя или от других изъявляете мне это желание?
– Вы видели, что я не имела еще времени ни с кем переговорить об этом.
– Бывают разные обстоятельства, бывают некоторые незаметные движения…
– Вы полагаете, Николай Иванович?
– Да маленькие семенные знаки… а впрочем, если для сохранения добродетели вашей сестрицы достаточно моего отсутствия, я с удовольствием исполню вашу просьбу…
– Для добродетели Веры решительно все равно, будете ли вы ездить к нам или нет.
– Так какое же вы имеете право вмешиваться в чужие дела, Варвара Александровна?
– А какое право имеете вы расстроивать чужое спокойствие?
Николай Иванович задумался.
– Стало быть, все-таки мое отсутствие, – сказал он с насмешкою, – вещь далеко не так равнодушная для добродетели Веры Александровны.
Варя побледнела, – из робкой неопытной девочки она вдруг выросла и сделалась женщиной в полном смысле этого слова.
– Вы низкий человек! – сказала она, – прежде я имела к вам антипатию, теперь я презираю вас.
Николай Иванович смешался, закусил губу и вышел. Между тем Немиров и Вера Александровна, оставшись один на один, были тоже в весьма затруднительном положении. С одной стороны, Василий Дмитриевич все знал, все понимал и хотел скрыть это и от жены, и от самого себя, если бы это было возможно, хотел бы сам не знать и не понимать ничего. Василий Дмитриевич был, видимо, взволнован, видимо, убит своим положением и хотел не только казаться, но и в самом деле быть равнодушным. С другой стороны, Вера Александровна хотела бы все высказать своему мужу; между тем не могла решиться, потому что чувствовала, что каждое слово ее будет истинным приговором его. И в самом деле, что она могла сказать ему? что она не любит Нажимова – но, во-первых, она сама слишком хорошо чувствовала, что любит его, а во-вторых, и происшествия того вечера подтверждали эту любовь; что она борется с этою несчастною любовью, что она надеется искоренить малейший след ее в сердце своем – но все же это еще очень и очень гадательно, все это, может быть, и будет, а может быть, и нет, и главное – уверенность в будущем равнодушии вовсе не отрицала наличности любви в настоящем, а, напротив, даже предполагала ее. И оба они страдали невыносимо, потому что между обоими стоял черный фантом, называемый заднею мыслью, который мешал им высказать слово их положения. И тогда только, в первый раз после пяти лет брачной жизни, предстала уму их, во всей ужасающей откровенности своей, мысль, что в них нет веры друг в друга; и в первый раз эта мысль так отчетливо стала перед ними и так настойчиво требовала себе объяснения почему, и нет ли тут какой-нибудь тайной причины, от них не зависящей, и которой они до того не замечали, что оба они ужаснулись этой неугомонности, и долго старались они заглушить в себе эти вопросы, хотели как-нибудь, хоть на короткое время, продолжить еще обман, но все уже было тщетно, слово уже высказалось само собою, а неутомимая мысль подхватила его на лету и делала свое дело.
Василий Дмитриевич начал было рассказывать, как он ездил в город, с кем он виделся, где был, но все выходило у него как-то неладно, – говорил он, например, что был у Ивана Макаровича и переговорил с ним о важном деле – и между тем тут же прибавлял: "А хороший человек – Иван Макарович! жаль, что я не мог с ним сегодня видеться!". И Вера Александровна на все отвечала утвердительно, вовсе не замечая в словах мужа противоречий. Наконец и этот предмет истощился, а между тем настояла безотлагательная потребность развлечь чем-нибудь раздраженное чувство.
– Ты что-то бледна сегодня, друг мой, – сказал Немиров после минутного молчания, – здорова ли ты, не хочешь ли лечь в постель?
– Да… я хотела бы остаться одна, – отвечала Вера Александровна.
Немиров взял ее за руку и поцеловал в лоб.
– Вера, – сказал он дрожащим голосом, – ты не имеешь ничего сказать мне?
Вера Александровна молчала.
– Ну, бог с тобой, ступай к себе в комнату… а я было думал… а впрочем, я сам во всем виноват, – продолжал он вполголоса и глубоко вздохнув.
В это время вошла к ним Варя и хотела было идти за сестрою в ее комнату, но Вера Александровна решительно сказала, что желает остаться одна.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.