Текст книги "Конокрад"
Автор книги: Михаил Щукин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава третья. Она, как полдень, хороша
Она, как полдень, хороша,
Она загадочней полночи.
У ней не плакавшие очи
И не страдавшая душа.
А мне – чья жизнь борьба и горе,
По ней томиться суждено.
Так вечно плачущее море
В безмолвный берег влюблено.
(Из старого романса)
1
Под левым глазом у Чукеева лилово отсвечивал пышный, набрякший синяк – дополнение к служебному порицанию от Гречмана. Сам глаз заплыл, и казалось, что Чукеев специально прищуривается, пытаясь что-то высмотреть в лице начальника. Прищур этот второй день приводил Гречмана в еще большее бешенство, и он на своего подчиненного уже не кричал, а только рыкал:
– Где девка?!
– Доставят, – сиплым голосом доложил Чукеев, – сей момент доставят-с… Балабанов уже послан.
После конфуза в оружейном магазине Порсевых, когда Чукеев фактически помог злоумышленникам, и после доброй затрещины Гречмана, который поначалу вообще грозился убить пристава за ротозейство, после всех этих неприятностей у Модеста Федоровича пропал голос, и он теперь лишь сипел, будто его душили за горло.
Да и то сказать: в образном смысле и впрямь душили, не давая глотнуть спасительного воздуха. Нагло забрав средь бела дня оружие, злоумышленники не успокоились и ночью выкинули новый фортель – дегтем разрисовали ворота Гречману, вымахав огромными буквами на гладко строганных досках одно только слово: «ВОР». Хорошо, что надпись обнаружили на рассвете и сразу же сняли ворота, а то было бы к дому полицмейстера паломничество любопытных. Правда, слух все равно пополз, но слух он и есть слух, его еще доказать требуется. Тем более что новые ворота успели изготовить и навесить за считанные часы.
Но утешение от новых ворот слабое, по прежней размеренной жизни словно бороной проехали, все в клочки изодрали. Теперь уже и не знаешь – с какой стороны новая беда свалится… А тут еще мельник Шалагин в городской управе хай поднял: дочку у него увезли на той самой подводе, которую пытался остановить Чукеев. Хорошо, что вернули девчонку на следующий день целой и невредимой, а то папаша Шалагин не только в городской управе, но и перед самим губернатором начал бы высказываться, а краснобай он известный, начнет говорить – не переслушаешь… Сама же девчонка ничего толкового рассказать не смогла: сели на извозчика с прапорщиком Кривицким, поехали кататься, пристав хотел их остановить, но извозчик не подчинился. Скинул прапорщика с подводы и ускакал в лес, там ей завязал глаза и привез в какую-то деревню, а утром, опять же с завязанными глазами, доставил в город. Кто он такой, этот извозчик, как выглядит – ничего не запомнила с испугу.
Странно и непонятно!
А потому и боязно.
Чукеев осторожно потрогал указательным пальцем синяк под глазом и почтительно просипел:
– Разрешите идти?
В ответ Гречман только головой мотнул: сгинь, чтоб духу не было. Чукеев поспешно выскочил из кабинета и в узком коридоре едва не налетел на Балабанова. Тот был один. Чукеев даже за спину ему заглянул – один.
– А девка где?
– Нету, господин пристав, – вытянулся по струнке Балабанов и вытаращил свои чистые, телячьи глаза, – нигде ее нету. Матрена сказала, что баню затопить послала. Я в баню, а там – пусто, даже печка не затоплена. После пригляделся – следы через огород, так прямиком и учапала до Каменки, а там уж все истоптано, не разберешься.
Прямо как сердце чуяло, что еще одна беда свалится. Да что за жизнь такая, будто по обломному льду крадешься, только ногу поставил, и сразу – хрусть! Опять по самую макушку в холодной воде. Чукеев поморгал заплывшим глазом, обреченно вздохнул и даже строжиться не стал над Балабановым, только махнул рукой, отправляя его на расправу:
– Иди, докладывай, – а другой рукой, будто Балабанов дороги не знал, показал на дверь кабинета Гречмана: – Говори, как есть, а я прямиком к Матрене, душу из нее выну! – и вдруг озаренно хлопнул себя ладонью по лбу, кинулся в свою комнатку, из ящика стола вытащил пакет, завернутый в бумагу, и вприпрыжку, суетливой трусцой, ходу-ходу на улицу. Скатился с крыльца, плюхнулся в кошевку дежурной подводы, скомандовал: – Гони на Инскую!
А ведь теплилась, еще несколько часов назад, слабенькая надежда, что удалось ухватить кончик ниточки, потянуть за него и, если повезет, размотать клубок. После долгих расспросов множества жителей удалось выяснить: накануне убийства акцизного чиновника Бархатова заходила к нему на квартиру девица Анна Ворожейкина, из тайного публичного дома Матрены Кадочниковой, в конце дня заходила. А ночью, сразу же вспомнили Гречман с Чукеевым, пьяный пимокат Лоншаков видел раздетую девку на улице, которую посадили в тройку, а еще – рваное платье на месте убийства осталось. По всем статьям выходило, что девица была либо в связке со злоумышленниками, либо оказалась свидетелем преступления. Сразу же и отрядили Балабанова со строгим наказом: доставить Анну Ворожейкину в сей момент. А она, оказывается, баню ушла топить… И где теперь ее топит, одному черту известно!
– Шибче гони! – покрикивал Чукеев.
А куда шибче, казенная лошадка и так едва из хомута не выскакивала. Вот и улица Инская, вот и дом Матрены Кадочниковой с яркими синими наличниками. Хозяйка, будто ждала пристава, стояла в ограде, настежь открыв калитку. Круглое рыхлое лицо ее светилось алыми мятежами – испугалась, битая баба, нутром почуяла, что беда прямиком в ее развеселый дом лезет. Затараторила, заахала, приговаривая сорочьей скороговоркой, как она рада пристава видеть, но тот ей в ответ лишь одно буркнул:
– Заткнись!
И первым прошел в дом, бухая сапогами по половицам. Хозяином сел за стол, отпыхался и приказал:
– Чайку изладь.
Матрена кинулась к самовару, загремела чашками, и скоро на столе уже стояли вазочки с разными вареньями, пряники, каральки, в графинчике с узким горлышком – наливка. Модест Федорович ни от чего не отказывался – все по порядку пробовал, на хозяйку даже глаза не поднимал, словно ее здесь и не маячило. Специально выдерживал, пускай в своей боязни до края дойдет. Выпив и закусив, Чукеев раскурил папиросу и лишь после этого взглянул на Матрену, будто только сейчас и заметил, что мельтешит у стола толстая, краснорожая баба. Задумчиво, попыхивая папироской, выразил ей сочувствие:
– Тяжеленько тебе, Матрена, придется, ой, тяжеленько…
– Как это? – сразу насторожилась и замерла на месте хозяйка.
– Да уж так, чай, не молоденькая по этапу прогуливаться.
– По какому такому этапу?
– Хэ, а как, ты думаешь, на каторгу доставляют? По этапу. Вот и пойдешь шилом патоку хлебать.
Матрена вздрогнула, чай из чашки плеснулся на скатерть. Но опытная баба тут же переборола свою растерянность, и круглое лицо сморщилось от сладенькой улыбки:
– Вы все шутки шуткуете, Модест Федорович, пугаете меня, неразумную, аж сердце схватило.
– Не шучу, Матрена, дело серьезное. Убийство в городе, и так складывается, что без девки твоей там не обошлось. Рассказывай все, что знаешь, или я тебя туда же, в пособницы, запишу. Чего надулась, как мышь на крупу? Рассказывай. Все до капли. И не вздумай врать…
Говорил Чукеев, не повышая голоса, даже добродушно говорил, но это спокойствие и напугало Матрену, больше чем крики и ругань, к которым она давным-давно привыкла. Нутром догадалась – дело и впрямь нешуточное, а она перед властями со своим заведением всегда виновата. До каторги, может, и не дойдет, а прихлопнуть – прихлопнут, запросто, как муху на подоконнике. Перестала угодливо улыбаться, со злостью буркнула:
– Спрашивай.
– Вот оно и ладненько, – Чукеев отодвинул от себя пустую чашку и на край стола выложил пакет, завернутый в старую газету, развернул шелестящую бумагу и вздернул, расправляя обеими руками, рваное платье. – Чье это?
– Анькино.
– Точно?
– Точнее некуда, сама ей покупала.
Чукеев кинул платье на спинку стула и задал второй вопрос:
– Как эта девка у тебя оказалась?
Оказалась Анна Ворожейкина в тайном публичном доме Матрены Кадочниковой, как и большинство девок, не по своей доброй охоте, а по великой нужде. Отец ее, запойный шорник Ворожейкин, раньше времени свел в могилу жену, которая худо-бедно, но держала супруга в оглоблях семейной жизни. Оставшись один и без всякого укорота, он так загулял, что даже просохнуть хотя бы на один день не успевал. В считанные месяцы спустил барахлишко из дому до последней иголки и сгинул неизвестно куда, успев перед этим и сам дом продать. Вот и оказалась Анна в одночасье на улице – ни кола ни двора, ни денежки, ни хлебца. Помогли добрые люди, устроили прислугой к холостому акцизному чиновнику Бархатову. Он хоть и пожилой был, но силу мужичью еще не всю растратил, а тут прямо на квартиру такой розан подали. Ну и впал в грех, распечатал девку. Какое-то время попользовался, а дальше, как и положено, Анна забрюхатела. Бархатову довесок совсем ни к чему, он привык, как вольный казак, сам по себе жить, а тут… Сунул Анне красненькую и выставил на улицу – колотись, как можешь. В это самое время и подобрала ее Матрена Кадочникова, отвела к знакомой лекарке, и та за небольшую плату вытравила плод у неразумной девки. Память, как известно, забывчива, а тело – заплывчато. Анна поселилась у Матрены, стала исправно ублажать посетителей, и все шло тихо-мирно до тех пор, пока не появился на исходе ноября неизвестный господин, хорошо одетый и с приличными манерами; такому прямая дорога в публичный дом Эдельмана, где ковры, люстры и отдельные номера, а он – сюда. Но у богатых свои причуды, решила Матрена, а когда господин, не торгуясь, выложил деньги, она и вовсе растаяла, мигом построила перед ним своих девок – выбирай, какая глянется.
Господин выбрал Анну. И ходил к ней две недели подряд, в одно и то же время, словно по расписанию. Платил по-прежнему щедро, но скоро Матрена почуяла неладное. Заглянула однажды в комнатку, а там даже постель не разобрана, господин же с Анной сидят за столиком и о чем-то шепчутся. Как только посетитель ушел, Матрена приступила к Анне с расспросами – почему так? «А я откуда знаю? – отвечала Анна. – Ему больше разговоры нравится говорить». Так ничего Матрена и не добилась от девки, а скоро и господин исчез, не стал больше появляться. Все, казалось бы, на свои места встало, и жизнь покатилась по-прежнему, но после Рождества Анна внезапно исчезла на целую ночь и появилась лишь под утро, в одной рубашонке, а поверху – мужичий зипун накинут. Матрена взялась за ремень, исхлестала Анну, как блудливую корову, но ничего не добилась. Ее одно тревожило: как бы девка самостоятельно не взялась на стороне подрабатывать, о другом она и не думала. Но тут заявилась Зеленая Варвара и так Матрену настращала, что та решила отступиться. Да и Анна после этого случая вела себя по-прежнему, будто ничего и не было.
А сегодня пошла утром баню затоплять – и как в воду канула.
Чукеев покивал головой, хлебнул наливки и попросил:
– А теперь нарисуй-ка мне обличие этого господина.
– Ну, какое обличие… – задумалась Матрена, – бритый, в хорошем пальте с воротником, красивый…
– Тьфу, дура, – озлился Чукеев, – глаза, волосы, нос какой, еще что заметила? Как зовут?
– Мне он не назывался, а Анька говорила – Леонид Никитич. Волосом черный и глаза темные. Видный господин, еще тросточка у него была.
– Хэ, а Зеленая Варвара почему именно в то утро пришла?
– А я знаю? Вот у нее и спросите.
– Спросим, – пообещал Чукеев, – со всех спросим. Мало никому не покажется.
Вернувшись в участок, он приказал Балабанову срочно разыскать и доставить Зеленую Варвару, а сам отправился к Шалагиным. Чувствовал Модест Федорович – мельникова дочка главного не договаривает.
2
«Вчера Максим пришел к нам в дом, без всякой предварительной договоренности, и имел долгую беседу с родителями. Меня не позвали, и о чем беседовали – я не знаю, но увидела, что Фрося подает им чай, и решила переломить свою гордость. Упросила эту колыванскую красотку, чтобы она послушала. Но как только Фрося подала чай, ее тут же и выпроводили, она лишь одно услышала, что Максим перед папочкой извинялся. Под конец уединенного чаепития соизволили и меня позвать. Я вошла, села за стол и растерялась: все на меня смотрят и радостно так улыбаются, будто я именинница. Думала, что меня снова допрашивать станут, но ошиблась. Папочка с мамочкой взялись расспрашивать Максима: откуда он родом, да кто его родители. Вот я и узнала, что родом господин прапорщик из Саратовской губернии, что родители его купеческого звания, а сам он учился в Казанском университете, но курса не окончил, потому что решил посвятить себя военной службе и поступил в нее вольноопределяющимся. Затем был отправлен в юнкерское училище, каковое окончил, и получил направление в наш город. Скоро он ожидает присвоения очередного звания и будет подпоручиком. Я слушала Максима и не узнавала его – какой-то он скушный был, казалось, что не говорил, а казенную бумажку зачитывал. Тогда я стала вспоминать вечер в Городском корпусе, наши танцы, и мне снова стало весело и светло, но Максим заговорил, и опять – скушно, будто латынь зубришь.
На прощание папочка с мамочкой пригласили Максима в гости, на следующее воскресенье, и он сказал, что обязательно будет. На этом и расстались.
Вот я и думаю – каким он для меня в воскресенье явится? Веселый, с горящими глазами, как раньше, или скушный, будто казенный рапорт? Жду и стараюсь не думать о другом… Нет, ни за что!»
Дальше было написано еще несколько строчек, но Тонечка старательно их зачеркнула, бархатной тряпочкой вытерла перо и захлопнула сафьяновый переплет своего девичьего дневника, которому доверяла раньше самые сокровенные тайны, а эту, последнюю, – не решилась. Заключалась же тайна в том, что Тонечку преследовало неодолимое желание снова оказаться в избушке и снова ощутить свою безраздельную власть над странным, сильным, но теперь уже совсем не страшным конокрадом по имени Василий. Желание это в последние дни было столь велико, что ей даже приснился сон. Будто бы она сидит в той самой избушке, на топчане, а Василий стоит перед ней на коленях и о чем-то просит, прямо молит ее, а она хохочет, хохочет и никак не может остановиться. Уж так ей весело, как и бывает только во сне. И от этой веселости, переполнившей ее до краев, она вдруг взяла и запела новый романс, который разучивали в последний раз у господина Млынского. Запела и проснулась…
И к чему этот сон?
В дверь постучали, и Тонечка быстро спрятала тетрадь в сафьяновом переплете в ящик стола, сверху накрыла учебниками.
– Барышня, – раздался из-за двери голос Фроси, – просят вас в гостиную выйти.
– Зайди сюда, – попросила Тонечка и, когда Фрося вошла, быстрым шепотом спросила: – Кто просит?
Фрося оглянулась на дверь и так же, шепотом, сообщила:
– Любовь Алексеевна велела, там пристав, толстый этот, опять пришел, сказал, что разговор к вам имеет.
– Опять допрашивать станет, – Тонечка оттопырила губку, оправила платье и решительно направилась в гостиную, так быстро, что Фрося едва за ней поспевала.
В гостиной сидел на стуле тучный Чукеев, широко расставив толстые ноги в больших сапогах, а перед ним прохаживалась Любовь Алексеевна и что-то выговаривала гостю. Чукеев не возражал, только прикладывал к груди широкую ладонь и наклонял голову, соглашаясь. На затылке у него просвечивала розовая проплешина.
– Антонина, господин Чукеев желает задать тебе несколько вопросов, – Любовь Алексеевна остановилась и строго поглядела на дочь.
– А они что – с первого раза не смогли запомнить? – выпалила Тонечка.
– Не дерзи! – повысила голос Любовь Алексеевна. – Отвечай.
– Хорошо, мамочка, – Тонечка оправила кружева на рукаве платья и опустила глаза, всем своим видом выражая полное послушание.
– Скажите, барышня, – Чукеев пошевелился на стуле, и стул под ним жалобно пискнул, – тот человек, который вас увез, имени своего случайно не называл?
– Нет, не называл.
– А в деревне, где были, к нему приходили какие-нибудь люди?
– Нет, не приходили.
– Так, так, – Чукеев постучал толстыми пальцами по коленям, задумался. Вдруг хлопнул по коленям ладонями и крикнул: – Откуда Васю-Коня знаешь?
Тонечка от неожиданности даже отшатнулась, щеки вспыхнули, но в последний момент она смогла справиться с растерянностью и жалобно взглянула на Любовь Алексеевну:
– А почему они на меня кричат?
– Да, действительно, а почему вы кричите? Что вы себе позволяете? – начала строжиться Любовь Алексеевна.
– Простите, простите меня, ради бога, – Чукеев снова стал наклонять голову, показывая розовую проплешину, – случайно вырвалось, знаете ли, служба тяжелая-с, привычка дурная… Значит, как я понял, барышня, Васю-Коня вы знаете?
– Не знаю я никакого коня! И Васю вашего не знаю!
– А давайте-ка проверим. Разрешите мне, уважаемая Любовь Алексеевна, на окошечко глянуть в комнате у барышни? Только глянуть?
– Да вы никак с ума сходите, Модест Федорович! Только еще обыск у нас не устраивали!
– Помилуй бог, какой обыск! Мне лишь глянуть!
И, не дожидаясь разрешения, Чукеев проворно поднялся со стула и засеменил из гостиной в комнату Тонечки, все остальные – за ним следом. Чукеев раздернул шторы, поглядел вниз, на брандмауэр, хмыкнул и стал ощупывать бумагу, которой были заклеены щели на окне. Тонечка замерла – ни живая, ни мертвая. Она ведь забыла и даже не вспомнила, что Вася-Конь, открывая створку, разорвал бумагу.
– Хэ, – раздумчиво протянул Чукеев, провел указательным пальцем по аккуратной белой полоске, – надо же, целая…
– А какой она должна быть? – сурово спросила Любовь Алексеевна. – Вам не кажется, Модест Федорович, что вы уже перешли всякие границы приличия?
– Простите, простите великодушно, – Чукеев задом попятился в двери, – служба у нас такая, беспокойная, приходится иногда и без приличий… Простите еще раз и разрешите откланяться.
– Фрося, проводи господина пристава, – Любовь Алексеевна демонстративно отвернулась от Модеста Федоровича и удалилась в гостиную.
«Эх, зараза, – думал Чукеев, спускаясь по лестнице, – мне бы эту девицу на полчаса в участок, я бы из нее все вытряхнул. Эх, если бы не папашка! Знает она конокрада, знает! А без него во всей этой истории не обошлось – сердцем чую. Ну, ничего, ничего, поглядим – придумаем!»
Выпроводив пристава, Любовь Алексеевна долго еще не могла успокоиться, и слышно было, как она в гостиной громко разговаривает сама с собой. Тонечка ее не тревожила и, задернув на окне шторы, думала только об одном: кто заклеил щели?
В это время приехал на обед Сергей Ипполитович, разминувшись с Чукеевым буквально в считанные минуты. Узнав от жены о визите пристава, он пришел в полное негодование:
– Эти полицейские мерзавцы уже всякую грань переходят! Знают только одно – взятки брать без зазренья совести, а когда дело касается их конкретной службы – ползают, как беспомощные котята! Я этого так не оставлю и обязательно подниму вопрос в городской управе о работе полиции!
– Поднимешь, поднимешь, – Любовь Алексеевна погладила его по плечу и улыбнулась. – Давайте обедать. В кои-то веки ты нас своим присутствием обрадовал… Фрося, накрывай на стол.
За обедом никто о визите пристава не вспоминал, говорили о домашних делах, шутили, а Сергей Ипполитович, приняв вишневой наливки, и вовсе пришел в полную благодушность, даже пообещал, что в ближайшее воскресенье вывезет всех за город, на Заельцовские дачи.
– И господина прапорщика пригласим, – подмигнул он дочери.
– Как хотите, – миролюбиво согласилась Тонечка.
3
Под вечер на улице поднялась поземка, пошел снег, и в косом свете газового фонаря казалось, что этот снег летит неиссякаемыми тучами. Тонечка стояла у окна, смотрела на белую кутерьму за стеклом и заново переживала все события, свалившиеся на нее за сегодняшний день. Задумалась и даже не услышала, как в комнату без стука вошла Фрося. Вздрогнула от неожиданности, когда она тихонько позвала ее:
– Барышня… – в руках Фрося держала маленький поднос, а на нем высокий стакан с молоком, накрытый сверху вышитой салфеткой, – молочка не желаете?
– Спасибо, оставь на столе.
Фрося поставила поднос, поправила салфетку, но не уходила, стояла посреди комнаты, смущенно спрятав крупные руки под белый передник.
– Тебе что?
Вместо ответа Фрося подошла к окну, выпростала руку из-под передника и ладонью провела по бумаге, наклеенной на щель створки, тихо сказала:
– Надо же, как будто чуяла, что заклеить требуется, я старую-то бумагу соскоблила, остатки теплой водой смыла, клейстеру из муки завела немного и залепила наново. Вот как получилось – не отличить.
– Ты это к чему? – шепотом заговорила Тонечка. – Зачем мне рассказываешь?
– Да уж сами знаете – к чему. Вы бы присели, барышня, у меня разговор долгий будет.
Тонечка, совершенно ошарашенная, послушно присела на стул и, не зная, куда девать руки, принялась вертеть на подносе стакан с молоком. Фрося продолжала стоять на прежнем месте и ровным, спокойным голосом рассказывала:
– Я его в то утро видела, когда он из этого окна выпрыгивал; внизу, на кухне, была и вижу – летит. Он хоть и мигом через кирпичную стенку махнул, я все равно узнала. У него повадка особая – ловкий, как кошка.
– У кого – у «него»? – по-прежнему шепотом спросила Тонечка.
– Да кто же здесь был-то, – рассудительно отвечала Фрося, словно говорили они о какой-то мелочи, – Вася-Конь, я его хоть сбоку, хоть сзади узнаю, говорю же – повадка особая. Одно слово – Вася-Конь! Таких удалых еще поискать надо, днем с огнем не враз отыщешь.
– Ты его знаешь?
– Если бы не знала, барышня, я бы твоим родителям давным-давно доложила. И как он из вашего окна прыгал, и как вы его целовать изволили утречком, когда он вас к дому доставил. Видит бог – с умыслом не подглядывала, само собой увиделось. А что родителям не доложила – благодарная я ему, на всю жизнь благодарная…
Тонечка вскочила со стула, схватила Фросю за руку, усадила рядом с собой и, глядя широко раскрытыми глазами в ее красивое спокойное лицо, попросила:
– Расскажи мне, все про него расскажи, и я тебе тоже откроюсь, ничего не утаю…
И вот что рассказала Фрося.
…На Троицу колыванские парни с девчатами любили ходить на берег Чауса, там костры жгли, хороводы водили, частушки да песни пели, веселились до утренней зари. И в позапрошлый год, как обычно, потянулись после полудня на пологий берег, где уже зазывно тренькала балалайка, а гармошка выводила «Подгорную». Фрося идти не собиралась, у нее из всех нарядов – старенькая юбка да кофточка, в трех местах заштопанная. Но соседки-подруги уговорили ее, одна новенький платок принесла, другая – алые ленты, тятей с города привезенные, третья ботинки на высоком каблуке уступила на вечер. Нарядили девку, как на выданье, а когда нарядили да посмотрели – ахнули. Писаная красавица стояла перед ними: дородная, статная, темные глаза, как влажная смородина, а на подбородке, когда улыбнется, ямочка играет. Подхватили подружки Фросю под руки, грянули песню во всю ивановскую и отправились на берег.
А там уже костры горят, гулянье силу набирает, гармошка так режет неистово, что испуганные щуки из воды выпрыгивают, желают хоть одним глазком глянуть – чего это на берегу деется? Как тут не развеселиться, как не забыть хоть на один вечер о сиротской доле да о серых буднях! Фрося и позабыла все на свете. В хороводе так выступала, что казалось – земли не касается высокими каблуками, а уж когда насмелилась и запела – голос ее выше всех жаворонком взвился, затрепетал на немыслимой высоте, и даже боязно было – вот возьмет и оборвется… Нет, не обрывался – летел, звучный и сильный.
И вдруг пристойное гулянье завихлялось, задребезжало, будто у телеги на полном ходу колесо отвалилось. А это, оказывается, Ванька Ребров с дружками заявился. Все уже пьяные, из стороны в сторону шарахаются, девок пугают, и на место их поставить некому, потому как знают колыванские парни, что с Ванькой лучше не связываться: у него всегда за голенищем ножик – выдернет и ткнет, не задумываясь. Потому и в сторону отходили, не отвечали на обидные приставанья, а Ванька, не встречая отпора, куражился еще хлеще. Схватил Фросю за руки, вытащил ее к костру, приказывает:
– Пляши передо мной! Я смотреть буду! Эй, ты, с гармошкой, играй!
Гармонист нехотя стал наигрывать, а Ванька руками размахивает, показывает Фросе: пляши, девка!
Она стоит, не двигается. Тогда он схватил ее за локти, давай крутить перед собой, рукав у кофточки разорвал. Треск старенького ситца будто пробудил Фросю, она из всей силы толкнула Ваньку в грудь, и тот, не ожидавший такой прыти, не смог устоять на ногах, полетел в костер. Только искры роем взметнулись. Ванька взревел и вылетел из огня, штаны и рубаха у него дымились, он мотал головой, будто оглушенный бык, и кричал только одно слово:
– Удавлю!
Фрося и шагу не успела сделать, чтобы уклониться, и быть бы неминуемой беде, но тут возник между ними, взявшись неизвестно откуда, кто-то третий. Ванька, будто об каменную стенку стукнулся – остановился, скрипнул зубами и косо пошел прочь, матерясь, словно отплевывался.
– Да не пугайся ты так, он пошутил, ступай к подружкам, – только сейчас Фрося разглядела, что стоял перед ней статный парень и посмеивался, кусая крепкими зубами тонкую травинку, – ступай, не бойся…
И двинулся дальше легкой, кошачьей походкой, поглядывая по сторонам и не переставая посмеиваться.
Подбежали к Фросе подружки, наперебой затараторили, что заступился за нее Вася-Конь, про которого говорят, что он известный конокрад и драться отчаянный мастер, потому и Ванька поперек ему даже не пикнул, а молчком уполз с гулянья, словно побитая собака. А еще говорили, что в Колывани он бывает редко, а где все остальное время обретается, никому неведомо. Все, что знали, махом выложили, сороки.
Но Фрося вполуха слушала подружек, ей вдруг так боязно стало, так она испугалась, что под коленками жилки забились, а губы пересохли, словно до них огонь от костра достал. Было уже совсем не до веселья. Убежать хотелось, прямо сейчас, с гулянья. А чего она испугалась, чего затрепетала от неясного предчувствия, Фрося и сама не знала.
Но сердце подсказывало верно – беда уже летала над ее цветным и нарядным платком. Подошла одна из подружек и шепотом сообщила:
– Ванька еще вина добавил, пьяней грязи, грозится тебе помочь сделать. Беги, пока не поздно, Василий-то ушел с гулянья, теперь не заступится.
Помочь – страшное, изуверское дело. Соберутся парни гуртом, завалят девку, накинув ей мешок на голову, чтобы никого не увидела, и пользуют по очереди. Назавтра вся деревня знает, что опозорили, а бедняга даже указать ни на кого не может, одно остается – либо изживать этот позор до конца жизни, либо в петлю головой.
Тихонько-тихонько, боком-боком, Фрося выбралась из праздничного круга и бегом припустила домой. Но в первых же кустах ее подшибли, свалили на землю и замотали голову вонючей тряпкой. Жадные трясущиеся руки полезли за отворот кофточки и под юбку. Она царапалась, пыталась кричать, да куда там – разве вырвешься от пьяных и одуревших вахлаков? Они от ее сопротивления только сильней в раж входили.
Рванули кофтенку – пуговицы в траву посыпались, затрещал распластнутый подол юбки, и вот уже ухватился кто-то за ботинки, страшно раздвигая судорожно сведенные ноги. Билась Фрося, как птичка в силке, но иссякали силы. А тут еще и по голове ударили – будто пламя полохнуло перед глазами.
И вдруг стало легче. Никто не раздвигал ноги, исчезли вздрагивающие липкие руки, Фрося будто в пустоте оказалась. Стащила с головы тряпку, вскинула голову и увидела: кто-то убегал, ломая кусты, а Василий маячил чуть в отдалении и будто пританцовывал, быстро выкидывая перед собой то одну, то другую ногу. Только проморгавшись, различила она, что не пританцовывает Василий, а на пинках, не спуская с ног, катает по земле Ваньку Реброва, у которого вместо лица – кровяной блин…
– Вот так я с Василием и перевстрелась, – закончила свой рассказ Фрося.
– Как?! – Тонечка подскочила на стуле. – И все?! Дальше-то, дальше – что было?!
– А ничего, – спокойно, не меняя голоса, ответила Фрося. – Он меня закоулками, чтоб никто не увидел, домой проводил, слезы мне платочком своим вытер и пошел восвояси. А Ванька с тех пор, пока сюда не уехала, за версту меня оббегал.
– И ни о чем с Василием не говорила?
– Да уж так, – пожала плечами Фрося, – без разговоров…
– А он понравился тебе? – не удержалась и спросила Тонечка, стараясь, чтобы вопрос прозвучал как можно равнодушней, а сама даже замерла в ожидании ответа.
– Благодарная я ему, в ножки кланяюсь, а что касаемо симпатии, – вы же про это, барышня, узнать хотели, – нет, он для семейной жизни негожий, он вольный. И вы запомните: вольный! За таким пойти – голову сначала потерять надо, без остатка. Вы-то к нему как – из любопытства? Из интересу? А родители узнают? Ну, да это ваше дело, сами решайте… Я разговор-то завела по другой причине, просьба у меня великая: уж властям не выдавайте его, Христа ради. Он мне помог, выручил, а я вас прошу за него… Уж будьте любезны!
Тонечка ничего не ответила, поднялась со стула и подошла к окну. Прижалась горячим лбом к холодному стеклу. И лишь после этого прошептала:
– Я обещаю…
4
Разыскать Зеленую Варвару удалось только вечером. Уже в потемках сбившийся с ног Балабанов обнаружил ее возле шалагинской мельницы, где она стояла, опираясь на свою палку, и смотрела на светящиеся окна конторы на первом этаже, словно кого-то поджидала. Горбилась, опустив голову, и тень ее в слабом свете из окон лежала на притоптанной дороге четкой и неподвижной, будто карандашный рисунок Бабы-Яги.
На Балабанова, когда он ее тронул за рукав, Зеленая Варвара даже не взглянула; как стояла, так и продолжала стоять, уставившись на светящиеся окна. Балабанов потянул ее сильнее, окликнул:
– Эй, бабуля! Просыпайся, поехали!
Она медленно, словно и впрямь спросонья, повернула голову и глянула на парня таким страшным и безумным взглядом, что тот невольно попятился. Варвара выпрямилась, переложила посох из правой руки в левую и стронулась с места, приговаривая при этом:
– Военный человек, а пугливый… Куда повезешь-то?
– Велено в участок доставить, – растерянно доложил Балабанов, словно перед ним не старая бродяжка стояла, а сам полицмейстер Гречман.
– Доставляй, коли велено, – согласилась Варвара и тяжело пошла к подводе, увесисто втыкая в твердый наст свою остро затесанную палку.
За всю дорогу до полицейского участка она не проронила ни слова. Балабанов ее тоже ни о чем не спрашивал. Постукивая палкой по ступеням, Варвара поднялась на крыльцо, прошла следом за Балабановым по узкому коридору и, оказавшись в маленькой комнатке, где сидел за столом Чукеев, прижмурилась от яркого света.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?