Текст книги "Князь Никита Федорович"
Автор книги: Михаил Волконский
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
VIII. Все к лучшему
Через несколько дней Никита Федорович, в первый раз после болезни одетый «по-здоровому», то есть в кафтан, чулки и башмаки, и потому особенно тщательно выбритый и причесанный, шел на половину жены, совсем «чистенький и гладенький», как говорила Аграфена Петровна.
– Ну, вот и я к тебе в гости, – сказал он, здороваясь с женою и оглядывая ее кабинет, в котором давно уже не был и который казался ему теперь лучше, чем он думал. – Ну-с, с сегодняшнего дня, – продолжал он, – я опять начну все по-прежнему. Пора! Опять возьмусь за Мишу. Он, верно, ничего не делал в это время?
– Где ж делать! – улыбнулась Аграфена Петровна. – Он почти все время был возле тебя… Я тебе рассказывала…
– Славный, славный мальчик! – подтвердил князь Никита.
– Тише! – проговорила Аграфена Петровна, понижая голос и глазами показывая на дверь своей спальни.
– А он там? – так же тихо спросил князь Никита.
– Кажется…
– Миша, ты здесь? – крикнул Никита Федорович и наклонил голову набок.
Миша не сейчас ответил. Он слышал похвалу отца и, смутившись ею, конфузился теперь откликнуться.
– Миша! – снова повторил Волконский.
– Здесь, батюшка! – ответил, наконец, мальчик, но не пошел к отцу, чувствуя, что краснеет еще от услышанных слов его.
– Что ты там делаешь? – спросил князь Никита.
– Смотрю в окно. Мы с Лаврентием сегодня пойдем на Неву рыбу ловить. Он ушел за крючками, так я жду его.
– А-а! – произнес Никита Федорович и, оставив сына на его выжидательном посту, заговорил с Аграфеной Петровной.
Он чувствовал сегодня себя совсем бодрым, здоровым и веселым.
– Какой я сон отвратительный видела сегодня, – рассказывала она, – ужас!.. Опять, как пред твоей болезнью, все низала жемчуг и считала деньги.
– Ох, эти деньги! – воскликнул князь Никита. – Знаешь, вот нынче, говорят, дьяволы из-под земли не выходят. Да зачем и выходить им, право! Выпустят руду золотую, а мы сами докопаемся до нее, да и понаделаем ровных кружочков, и сколько из-за них зла пойдет!.. И дьяволам спокойнее, и нам не страшно. Напротив…
– Батюшка, – раздался в это время голос Миши из спальни, – посмотрите, к нам солдаты на двор идут.
Аграфена Петровна, переменившись в лице, быстро взглянула в окно и вопросительно-растерянно обернулась к мужу. В ворота их дома на самом деле входили ровным, торопливым шагом три ряда солдат с офицером.
Князь Никита и его жена сразу догадались, что это значит.
Аграфена Петровна вскочила со своего места и могла только произнести:
– Господи, что же это?
На ней лица не было.
– Пустяки! – вдруг пришло в голову князю Никите, и он поспешил успокоить жену. – Просто, верно, новые полки пришли и размещаются по квартирам: они к нам на постой идут – вот и все.
– Нет, батюшка, это – Преображенские, – снова из спальни сказал Миша, видимо, гордясь знанием военного мундира.
– Милый, что же это? – с отчаянием повторила Аграфена Петровна, схватившись за руку мужа.
– Миша, ступай к себе, – вдруг вставая и выпрямляясь, сказал Волконский и обратился к жене – Ты не была предупреждена, тебе никто не сообщил причины? у тебя есть, что спрятать? – быстро, понижая до шепота голос, проговорил он.
– Да! – как-то неопределенно произнесла она.
– Хорошо. Прячь все, что успеешь. Я его, – князь кивнул в сторону окна, – задержу, насколько возможно. А там – не бойся: я все приму на себя. Скажу, что ты была лишь подставным лицом, а во всем был виноват я.
В это время рядом, в гостиной, уже слышались бесцеремонные, тяжелые шаги офицера, стучавшего своими ботфортами.
Князь Никита твердыми шагами направился к двери в гостиную.
Аграфена Петровна с удивлением посмотрела ему вслед. В его тоне, походке, в каждом движении явилось вдруг столько уверенности, столько хладнокровия, что она, ожидавшая испуга, может быть, даже трепета с его стороны, – почувствовала теперь, как инстинктивно передалось ей, заглушая ее испуг, это его хладнокровие, и с радостью ощущала всю силу своей любви к мужу, потому что пока там впереди что еще будет, но теперь ей не было страшно под защитой этого человека, и она кинулась к своим бумагам.
Никита Федорович, выйдя в гостиную, захлопнул за собою дверь и стал пред нею. Он спокойно глядел на подходившего в нему офицера, невольно припоминая, где он видел это откуда-то знакомое ему лицо – загорелое, грубое, с большими жесткими усами и нависшими на глаза бровями.
– По приказу я обязан, произведя обыск, поставить караул у входов сего дома, – заговорил офицер тем самым басом, которым отдавал команду солдатам. – Прошу повиноваться.
И голос его, и плечистая, сильная фигура, и весь его грозный вид производили впечатление, внушающее невольный страх. Он, видимо, привык произносить сказанные им слова и привык также, что люди, к которым он являлся со своим поручением, немедленно робели и терялись пред ним, услышав его голос.
– Скажите, пожалуйста, – начал тихим, ровным и медленным голосом Волконский, – где я вас видел?
Офицер не ожидал такого вопроса.
– Извольте повиноваться! – еще громче произнес он. – Позвольте пройти!
– Удивительно знакомое лицо, – повторил так же тихо Никита Федорович. – Так вы говорите – обыск? – вдруг будто вспомнил он. – Что ж, обыскивайте! Вот гостиная, начинайте хоть с нее.
– А вы будете хозяином этого дома? – спросил офицер, не веря, чтобы человек, которого близко касается его появление, мог говорить с ним так.
– Да, хозяин, – ответил князь Никита.
– Ну, так на такой случай извольте повиноваться! Я сам знаю, с чего начать. Где комната княгини Волконской?
– Княгиня одевается еще, – произнес князь Никита, по-прежнему заслоняя собою дверь.
Офицер остановился. Он чувствовал, что этот говоривший с ним человек, не оробев перед ним, не поддался ему, и он не владеет им.
– Все равно… я обязан войти… по приказу! – сказал он уже не так громко, как вначале, и пожав плечами, как бы ссылаясь на то, что должен исполнять службу.
«Вы войдете сейчас», – хотел сказать Никита Федорович и вдруг узнал офицера: это был тот самый, который вел солдат, когда везли Девьера.
Офицер видел, как побледнел Волконский и шатнулся в сторону, едва ухватившись за косяк; воспользовавшись этим, офицер взялся за ручку двери и вошел в следующую комнату.
Никита Федерович знал, что еще секунда – и у него в голове явится полное, ясное, со всеми подробностями сопоставление несчастной участи Девьера с тем, что происходит теперь, и тогда все пропало, он окончательно потеряется. Поэтому он сделал над собою нечеловеческое усилие, чтобы уничтожить в себе всякое воспоминание и всю способность мысли направить к настоящему, так, как оно есть, безотносительно к тому, что было и что будет.
Но и в настоящем могло уже быть все потеряно. Аграфена Петровна едва ли могла спрятать все, что было нужно, и притом, спрятать так, чтобы нельзя было найти.
Никита Федорович заглянул в кабинет жены. Офицер стоял там, как бы соображая, откуда начать обыск. Наконец он подошел к окну, отворил его и позвал двух солдат.
Аграфены Петровны не было в комнатах. Через несколько минут она пришла из входных дверей гостиной.
– Успела? – тихо, сквозь зубы спросил, на всякий случаи по-немецки, не глядя на нее, князь Никита.
– Не все! – так же ответила она. – Письма брата Алексея и венские отнесла к тебе и спрятала в стол.
Офицер с помощью позванных солдат начал хозяйничать в кабинете Аграфены Петровны. Сам он принялся за бюро, а солдатам – одному велел сдирать ковер с пола, другому – разрисованное полотно со стен.
Аграфена Петровна, нервно сжав за спиною руки, ходила взад и вперед по гостиной. Волконский стоял в дверях и следил за работой обыскивающих.
Они, видимо, искали чуть ли не целого чулана или потайной двери, или по крайней мере люка, как будто спрятанные письма не могли поместиться в хитро устроенных, скрытых отделениях, так называемых «boites aux poisons»[4]4
Ящик для ядов (фр.).
[Закрыть], небольшого шкафика итальянской работы, который стоял в углу комнаты.
Офицер почти не обратил внимания на этот шкафик, небрежно высыпав на пол какие-то безделушки из его ящиков.
Никита Федерович видел, как он откладывал в сторону всякую попадавшуюся ему под руку бумажку. Тут попались и первые опыты Миши в письме, и счет на количество волосяных изделий, исполненных Вартотом, и пригласительные билеты на маскарады. Следя за всем этим, князь Никита вдруг с улыбкой вспомнил, что никогда не писал жене писем, так как ни разу не расставался с нею со времени их свадьбы.
Осмотр кабинета прошел благополучно.
– Теперь извольте провести меня в вашу комнату, – обратился офицер к Волконскому.
Сердце князя Никиты сжалось.
Аграфена Петровна остановилась среди гостиной, подняв голову и держа по-прежнему за спиною руки.
Мимо нее прошли офицер, прятавший захваченные им бумаги в сумку, и Никита Федорович, который вел его к себе.
«Все кончено!» – мелькнуло у княгини.
Офицер торопливыми шагами поднялся в комнату князя Никиты, прямо подошел к его бюро и принялся копаться в его бумагах. Он выбрал все письма. Тут были письма Черемзина, Петра Михайловича Бестужева, ничего, впрочем, в себе не заключавшие.
Наконец офицер подошел к столу и взялся за его ящик.
«И не могла она засунуть хоть за книги… нужно же было класть в стол!» – подумал князь Никита и закрыл глаза, чтобы не видеть того, что случится сейчас, однако не утерпел и снова открыл их.
Офицер так же спокойно и равнодушно, как брал счета и Мишины опыты пера, взял все находившиеся в столе бумаги и спрятал их в свою сумку.
«Если бы он знал, что попалось ему, то не был бы так равнодушен», – опять подумал князь Никита.
Перерыв всю комнату Волконского и довольно небрежно осмотрев остальные, офицер ушел, оставив караул у выходных дверей.
Князь Никита по уходе офицера миновал ободранный кабинет жены и вошел к ней в спальню.
Аграфена Петровна была тут. Она сидела, опустив голову, и, казалось, ни о чем не думала.
– Письма взяты? – отрывисто спросила она. Никита Федорович махнул рукою.
Они оба находились еще под влиянием поразившего их неожиданного переполоха, и беспокойство, и тревога были еще на той высшей точке, когда они до того сильны, что человек не ощущает их. Так, говорят, у физической боли бывают минуты, что она становится неощутимою.
– Хорошо, что у тебя ничего не нашли, а все у меня! – сказал Никита Федорович. – Это многому может помочь.
Аграфена Петровна не ответила.
– Я принесу тебе успокоительных капель, – проговорил князь опять и подошел к двери.
В кабинете Аграфены Петровны стоял Лаврентий.
– Тебе чего? – спросил его Волконский, видя, что старик смутился при его появлении.
– Да, вот, князинька, я видел, как княгиня, Аграфена Петровна, положила вам в стол бумаги свои, – да и догадался, что там их найти могут. Ну, я и поспешил вынуть их и к себе спрятал. А у меня не нашли бы их! – И он вынул из заднего кармана пачку писем, во всей их неприкосновенности.
Никита Федерович вспомнил, что в столе его лежали разные рецепты, и что офицер унес из этого стола эти рецепты, а не письма. И вдруг ему стало так смешно, что он не мог удержать свой нервный, бессознательный хохот; трясясь от него всем телом, он вбежал снова к жене и, кинув на столик пред нею письма и едва проговорив: «Все целы!» – продолжал смеяться неудержимо, заразительно.
Аграфена Петровна несколько раз перевела глаза то на него, то на лежавшие на столе письма и вдруг, точно заразившись смехом мужа, начала тоже смеяться истерично, болезненно.
Но вскоре этот смех перешел в сухие, тяжелые, икающие рыдания.
Князь Никита уложил жену в постель, дал капель, воды, забывая всякое остальное беспокойство и думая об одной лишь Аграфене Петровне.
Она оправилась и успокоилась только к вечеру.
Никита Федорович сидел возле нее до тех пор, пока она заснула, вернее – забылась, и лишь тогда, по неотвязчивому настоянию Розы, пришедшей сменить его, ушел к себе.
Лаврентий ждал его здесь с какими-то кушаньями, и Волконский только теперь вспомнил, что ничего еще не ел с утра; но ему не хотелось есть, он отослал Лаврентия и остался один.
Князь Никита снова провел бессоную ночь, в течение которой или сидел у своего стола, опустив по привычке голову на руки, или ходил потихоньку в спальню жены, шагая через ободранные и валявшиеся на полу в кабинете ковер и раскрашенное полотно. Аграфена Петровна несколько раз открывала глаза, и муж давал ей капли. Среди ночи он застал у двери матери Мишу, босиком, в одной рубашке, и прогнал его спать. Он становился также пред образом и читал молитвы за свою Аграфену Петровну.
«Господи, что они сделали с Девьером, и что они сделают с нею?! Господи, лишь бы ее не тронули!» – мысленно обращался он к Богу и снова молился.
Наконец он к утру обессилел и прилег на кушетку.
Едва князь закрыл глаза, как в его ушах раздались было снова барабанный бой и гудение толпы, но тяжелый, хотя спасительный сон, как свинцом, задавил его.
Долго ли пролежал так князь Никита – он не мог дать себе отчета. Он проснулся как будто от напекшего его голову солнца, так она была горяча у него; но солнце на самом деле не пекло. Окна были завешаны, совсем как во время его болезни. Вероятно, Лаврентий сделал это. Князь Никита встал, вспоминая, что было вчера. Голову его начинали уже жать мягкие тиски, и он ощущал в ней ту самую боль, которая повторялась у него обыкновенно прежде только весною.
«А, может быть, все это был только сон и ничего этого не происходило?» – подумал Никита Федорович и пошел вниз.
Но страшный хаос, царивший в кабинете Аграфены Петровны, свидетельствовал о том, что все, что вспомнил Никита Федорович, произошло наяву и не было сновидением.
Аграфена Петровна лежала в постели с закинутыми за голову руками и большими, совсем сухими глазами смотрела пред собою. Роза, свернувшись на кресле, спала, свесив голову.
– Я уже давно очнулась, – проговорила Аграфена Петровна навстречу мужу, – да жаль было будить ее, – и она показала на Розу. – Который теперь час?
Князь Никита пошел узнать. Был уже второй час дня. Волконский разбудил Розу и остался с женою.
Караульные никого не выпускали из дома. Готовить пришлось из тех запасов, которые имелись в кладовых.
Аграфена Петровна велела принести кофе и заставила мужа тоже выпить с нею.
Роза, заявившая, что уже отдохнула и не хочет спать, сама принесла на подносе кофе и две чашки.
– Там Лаврентий просит господина князя, – сказала она князю Никите по-немецки.
Волконский вышел к Лаврентию.
– Нет, ты представь себе, зачем вызывал меня Лаврентий? – стал он рассказывать, вернувшись очень скоро к жене. – Эти люди просто удивительны! – И в первый раз со вчерашнего дня улыбнулся большою, светлою улыбкою. – Знаешь, форейтор твой, мальчишка, которого Акулькой прозвали, – пришел и молит дать ему какое-нибудь поручение, клянясь, что все исполнит и «жисти», как говорит, для господ не пожалеет, лишь бы приказали. «Для них, – говорит, – теперь время трудное!»
И князь Никита, видимо, тронутый участием Акульки, чаще заморгал глазами.
Аграфене Петровне стало немножко совестно пред Акулькой. Она никогда не любила его и часто выговаривала ему прежде, и вдруг теперь он оказался один из первых, выказавших усердие, когда понял, что господам пришлось круто.
– Нет, эти люди!.. – повторил Волконский. – Уж я не говорю про Лаврентия с его письмами, но мальчишка, форейтор… И представь себе, говорят, сегодня у нас в доме все старики всю ночь молились.
– Миша мне говорил, что Лаврентий дал обет идти пешком в Киев, если все пройдет благополучно, – сказала Аграфена Петровна и улыбнулась.
– Знаешь что? – вдруг блеснув глазами и вбирая всею грудью воздух, воскликнул Никита Федорович. – И я с ним пойду, вот что! – решил он, как будто все уже прошло и было по-прежнему радостно, и оставалось лишь собраться и пойти в Киев. – Да, Бог даст, все обойдется, – успокоительно произнес он, – ведь никаких писем…
Но Аграфена Петровна перебила его. Она слабым голосом рассказала, что боится, как бы у Рабутина не нашлось каких-нибудь ее писем.
– Пожалуй, и впрямь, – заключила она, – нам не обойтись без любезности господина Акульки.
– Что ж, я его призову к себе, – и князь велел позвать к себе в комнату форейтора.
Акулька явился с красным от волнения лицом, приглаженный и приодетый. Он выслушал все, что говорил ему барин, приговаривая: «Слушаю, слушаю!»
Впрочем, поручение не было сложно. Нужно было выбраться из дома и сбегать к Пашкову, Черкасову или Маврину и сказать им, что у Волконских все благополучно, но чтобы они прислали им известие в калаче. Акулька, как форейтор, знал отлично и имена всех господ, и где кто живет.
– Если выберешься, назад и не пытайся возвращаться, – сказал ему князь Никита. – Этого не нужно.
Акулька еще раз проговорил: «Слушаю!» – и, отвесив низкий поклон, вскинул волосами, а затем молодцевато, желая всем существом своим показать, что на него можно положиться, ушел исполнять поручение.
Князь Никита думал, что он проберется как-нибудь задворками, но вскоре оказалось другое.
На дворе раздался беспокойный, громкий крик: «Держи! Держи!» Волконский подошел к окну.
Акулька выпрыгнул из окна нижнего этажа, бежал, семеня ногами и как-то особенно вывертывая босые пятки. Солдаты кинулись было за ним, но Акулька с такой стремительностью исчез за воротами, что, видимо, догнать его не было возможности.
Караульные не придали серьезного значения бегству Акульки, вызвавшему у них только смех. Но Акулька сделал свое дело.
В тот же день вечером Волконским был прислан калач с хитро засунутой внутрь запиской. Записка была от Пашкова и сообщала, что Маврин, Ганнибал, Черкасов и прочие друзья высланы из Петербурга в разные города, насчет же самой княгини он ничего не мог узнать, хотя писал, что в бумагах Рабутина улик против нее было найдено мало.
На другой день Яковлев, секретарь Меншикова, привез Волконским приказание немедленно выехать из столицы и отправиться в подмосковную деревню, где и жить безвыездно.
Тревога окончилась благополучно.
С особенным радостным чувством уезжал из Петербурга князь Никита, увозя с собою свою Аграфену Петровну и Мишу в деревню, где ждала их новая тихая жизнь, как мечталось Никите Федоровичу, полная любви и счастья.
– Все к лучшему, все к лучшему! – повторял он, крестясь в последний раз на видную издалека высокую колокольню крепости.
Аграфена Петровна молчала, задумчиво глядя в окно кареты.
Часть третья
I. Старый знакомый
Постоянно веселый, не озабоченный своим положением и вовсе не старавшийся разрешать какие-нибудь вопросы своей жизни, а потому всегда довольный ею, Черемзин представлял собою один из тех счастливых характеров, которые живут, как птицы небесные.
Теперь ему уже минуло давно за тридцать. Он попробовал было оглянуться, посмотреть на жизнь серьезнее, но сейчас же решил, что это – пустяки, которыми не стоит заниматься, а главное – мучить себя ими, и что все обойдется и будет так, как оно должно быть.
И в самом деле все обошлось как нельзя лучше. Пришло известие, что богатый бездетный старик-дядя Черемзина скончался, и наследство его целиком должно перейти к племяннику.
Черемзин, шутя, получил в Митаве это известие, шутя, собрался в деревню и сам трунил над собою, как это он вдруг будет хозяйничать и попадет из «салона» на пашню.
Трудно было решить, случалось ли для Черемзина все в жизни так, как он хотел, или наоборот, он всегда желал именно того, как слагались для него обстоятельства, но только ему казалось, что лучшего, как вот бросив Митаву и службу, теперь уехать в деревню – ничего и быть не могло.
И он, веселый и довольный, уехал в деревню, где сейчас же с его приездом приказчик, бывший до сих пор слепым орудием прежнего барина и не смевший пикнуть при нем, сделался почти полным хозяином. Целая ватага челяди пришла к Черемзину и, слезно поминая доброту покойного его дядюшки, говорила, что жила у него на таком-то положении, – и Черемзин «положил» ей беспрекослоно все довольство, которое она требовала себе. Приказчик казался ему очень порядочным и честным человеком, челядь – добрыми людьми, которым в самом деле некуда было деваться, и к тому же все это, как уверяли его, так было при дядюшке, значит, пусть будет и впредь.
Черемзин видел, что с тем богатством, которое досталось ему, у него не только всего будет вдоволь, но даже с излишком хватит на всех.
Состояние его увеличилось, а потребности, вернее возможность куда-нибудь тратить деньги, значительно сократились. В деревне, где все было свое и готовое, деньги почти не были нужны.
Но зато здесь было и скучнее. Сначала, в первое время, и это было не так заметно. Однако вскоре однообразная жизнь стала надоедать даже Черемзину. Одиночество особенно было неприятно.
Он попробовал было отправиться к соседям. Это были давнишние деревенские жители, смотревшие на Черемзина, как на совсем нового и чуждого им человека. Привыкший к заграничной жизни, постоянно вертевшийся, хотя и при маленьком герцогском дворе, но все-таки при дворе, он совершенно отличался от них и развитием, и манерами, и наклонностями. И он, и они сейчас поняли, что вовсе не подходят друг к другу. И соседи стали дичиться его, да и он, побывав у них раза по два, отставал от их общества.
Какой-то раненый драгунский офицер, возвращавшийся на родину, заехал к Черемзину, и они два дня и две ночи подряд проиграли в кости. На третьи сутки это до того надоело Черемзину, что он, проиграв-таки порядочно офицеру, насилу мог спровадить его от себя. Офицер уехал, прокурил кнастером комнату, в которой останавливался, горячо простился с хозяином, которому уже говорил «ты», и оставил Черемзина с головною болью и самым отчаянным воспоминанием несуразно проведенного времени.
«Жениться пора, что ли? – с улыбкою подумал Черемзин и тут же разрешил свое сомнение – Ну, какая дура за меня пойдет? А если и пойдет, то только дура».
Да и где было искать подходящую невесту? Правда, две-три «боярыни», как еще величали помещиц в деревенской глуши, мечтали о том, чтобы выдать своих дочеи зе богатого Черемзина, но не могли не сознаться, что это были только мечты, потому что их дочкам далеко было до «заграничного немца», как окрестили Черемзина в околотке.
– Да и что в нем хорошего? – рассуждали боярыни. – Одно слово, что богат; ну, да не с богатством жить, а с человеком. А человек-то он какой? Постов не соблюдает, хозяйства не ведет и конскую гриву на голову надевает.
Одним из недалеких соседей Черемзина был старый князь Петр Кириллович Трубецкой, бывший когда-то при дворе и в школе Великого Петра, но по подозрению в участии, впрочем, вовсе не доказанном, в деле царецича Алексея, сосланный на вечное время в дальнюю свою деревню.
Князь Петр Кириллович, приехав в деревню с единственною своею дочерью, заперся там, занялся устройством дома и парка, ни к кому не поехал и держал себя со всеми, даже с начальствующими, очень гордо. Эта гордость, ни на чем, собственно говоря, не основанная, кроме, может быть, полученного годами и опытом презрения к людям, показалась окружающим вполне законною, и все как-то не только подчинились ей, но стали даже бояться князя Петра.
В именины его почему-то считали уже долгом ездить к нему на поклон; у него явились несколько завсегдатаев из мелких, – словом, он занял место выдающегося лица, которое создалось само собою. Петр Кириллович приехал и взял на себя роль этого лица, и все точно сейчас же поверили ему, что так и быть должно, и подчинились.
Правда, Трубецкой был крут нравом и не любил спускать тому, кто, по его мнению, был виноват пред ним.
Мужчины его боялись. Хозяйство он завел образцовое, дом выстроил великолепный. Земли у него было много, и почти все окружные были должны ему. Впрочем, уже этого было достаточно, чтобы держать их в руках.
Дядя Черемзина был в числе немногих, не боявшихся Трубецкого. К нему князь Петр относился с уважением и угощал его по-приятельски. С остальными он почти не церемонился. Иногда в самый разгар вечернего пира он вдруг подходил к окну, барабанил пальцами по стеклу (в его покоях везде были вставлены стекла) и говорил со вздохом сожаления: «Ну, гости дорогие, ночь – как день, дорога – как скатерть». Это значило, что гости надоели ему, и он их больше не задерживает. И гости, поняв намек, послушно разъезжались, а потом снова являлись по первому зову.
Приехав к себе, Черемзин наслушался рассказов про Петра Кирилловича и не счел нужным отправиться к нему. Таким образом имение Трубецкого оставалось для него как бы неисследованным островком в окружавшей его жизни, и мало-помалу его стало мучить любопытство. Что за старик, что за усадьба у него, про которую рассказывали чудеса, и что за дочь, про которую говорили, что она красавица? Однако поехать так вдруг, ни с того ни с сего, к гордому старику Черемзину не хотелось.
«Отчего же, однако, не поехать? Что, право: он гораздо старше меня, пожалуй, в отцы годится, был хорош с дядей, и если чудит со „здешними“, то можно всегда себя сдержать так, что со мной он чудить не будет».
И Черемзин, скорый на решения, вдруг убедился, что ему не только можно поехать к Трубецкому, но это даже так и следует.
Он велел себе подать лучший наряд, привезенный из Митавы, и заложить колымагу.
«Или не ехать?» – снова мелькнуло у него, когда он посмотрел на приготовленный глазетовый блестящий кафтан, которого уже сравнительно так давно не надевал: ему как будто стало лень сменить свое будничное, просторное одеяние на этот наряд.
Тем не менее он все-таки оделся, несмотря даже на то, что кафтан стал ему несколько узок и неловко сжимал грудь.
Он легко вскочил в колымагу и, не усевшись еще как следует, крикнул кучеру, чтобы тот трогал. Лошади дружно подхватили, и колымага закачалась на своих ремнях.
Но, несмотря на эти ремни, отвратительная дорога то и дело давала себя чувствовать. Черемзин, ездивший большею частью верхом в деревне, как-то упустил из вида, собираясь предпринять свою поездку, ту муку, которая ожидала его в колымаге. Трясло, казалось, так, что все внутри переворачивалось. Всякое удовольствие пропало, и Черемзин уже считал минуты, когда, наконец, может кончиться его пытка.
– Завтра же велю исправить у себя дорогу… о-о-ох! – охал он, хватаясь за бок.
Через час времени он въехал во владение князя Трубецкого, как свидетельствовал каменный столб с надписью при дороге, и в этом «владении» дорога стала еще хуже.
– Да что ж это за Божеское наказание! – воскликнул наконец Черемзин и приказал кучеру – Пошел шагом, шагом поезжай!
Но лошади сами уже перестали идти рысью. Дорога с каждым шагом становилась все менее проезжею. Казалось, чем ближе было к усадьбе, тем хуже.
– Ну, уж и помещик! – удивлялся Черемзин. – А еще чудеса рассказывают про него… Хорошо, нечего сказать! Вот врут-то!.. И ехать не стоило просто… Тише ты! – снова крикнул он, хватаясь за края колымаги и чуть не вылетев из нее от нового неожиданного страшного толчка.
На дороге в этом месте был отвесный уступ по крайней мере в пол-аршина вышины. Свернуть в сторону было невозможно. Частый лес, заваленный огромными стволами деревьев с поднятыми и торчавшими в разные стороны сучками и корнями, не позволял съехать с дороги.
И вдруг после этой адской тряски, после рытвин, обрывов и огромных булыжников колымага въехала на гладкое, удивительно ровное шоссе и покатилась, как по бархату. Черемзин попал точно в царствие небесное.
Впоследствие он узнал, что у Трубецкого нарочно вначале дорога была испорчена, чтобы проезжий мог лучше оценить последующую роскошь.
По сторонам прекрасной, вытянутой в струнку и точно прилизанной дороги, на которую въехал теперь Черемзин, открылась дивная панорама лугов с подчищенными кущами дерев. Безобразный, дикий лес остался сзади. Теперь всюду была видна заботливая рука, превратившая всю окрестность в парк. По временам между красивыми группами словно нарочно рассаженных кустарников и деревьев попадались и такие, которые были подстрижены в форму огромной вазы, петуха, а четыре как-то сросшиеся дерева имели даже вид слона с хоботом и беседкой наверху в виде балдахина.
Черемзин, ощущая теперь приятный отдых ровной и скорой езды, забыл уже свое мученье и лишь любовался тем, что видел по сторонам.
Но вот он въехал в узорчатые каменные с гербом ворота, обвитые, как пеленой, ползучими растениями; округленный высокий кустарник, бросая приятную тень, приблизился к дороге, от которой теперь уже шли другие дороги и аллеи.
Вскоре по обеим сторонам потянулась подстриженная и сверху, и с боков изгородь акаций, а затем она вдруг оборвалась и дала место двум фонтанам. Дорога повернула под прямым углом вправо – и глазам Черемзина открылась целая аллея из фонтанов, неумолчно и ровно подымавших тонкую струю воды, как ракета, рассыпавшуюся наверху блестящими на солнце брызгами. Аллея заканчивалась двумя стоявшими по сторонам огромными львами, метавшими воду из пасти в широкие круглые бассейны.
За этими львами расстилался широкий круг, весь покрытый цветником, точно был разостлан ковер самого хитрого узора. Цветник огибала убитая и усыпанная ярко-красным песком дорога, обсаженная маленькими, округленными в шар деревцами, находившимися в одинаковом друг от друга расстоянии, и соединенными, как гирляндами, диким виноградом.
Каменный двухэтажный дом, похожий на дворец Меншикова в Петербурге, блестел своею золоченою крышей и пестрел заполонившими его балкон и окна цветами.
У подъезда Черемзина встретили с раболепным почтением два лакея в красных ливреях (по покрою ничуть не хуже его, Черемзина, кафтана) и высадили его под руки из колымаги.
Черемзина ввели в огромные сени, где тоже бил фонтан и откуда двумя всходами шла наверх лестница, уставленная цветами. Между этими всходами была арка, сквозь которую виднелась длинная перспектива прямой, казавшейся бесконечною, аллеи, тепло освещенной солнцем, в особенности в сравнении с несколько матовыми полутонами каменных прохладных и пахнувших цветами сеней.
Здесь Черемзину пришлось ждать довольно долго.
Наконец на лестнице показался благообразный лакей, очевидно самый старший, и, отвесив низкий поклон, не без достоинства, сказал:
– Пожалуйте-с!
Черемзин поднялся во второй этаж. Здесь прямо с лестницей большою аркою соединялся зал с широкими окнами и таким же широким выходом на террасу, откуда несся нежный запах цветов, почти сплошь усыпавших каменные сходы.
Навстречу Черемзину шел высокий, сухой старик в ботфортах и военном, но несколько измененном против формы мундире самого простого сукна. Вообще вся одежда старика совершенно не соответствовала окружающей роскоши.
– Пора, пора, давно ждал, – заговорил он отчетливо и ясно и, подойдя к Черемзину, протянул ему руку, а затем подставил щеку, плохо выбритую. – Давно, говорю, ждал… С дядей были приятелями… мог раньше приехать…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.