Электронная библиотека » Морис Бланшо » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Всевышний"


  • Текст добавлен: 11 декабря 2023, 16:04


Автор книги: Морис Бланшо


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Вы говорили, что страдаете от бессонницы?

– Ну да, бессонница… Просто я должен следить за своей кровью, у меня слишком ярая кровь: по ночам она неудержима в своем обращении, впадает в настоящее исступление, она – моя госпожа, потом она утихает; но я все равно провожу ночь без сна.

– А ваш друг разделяет ваши идеи?

– Оставим это… Эти проблемы со сном очень забавны. Много лет назад, в те времена, когда я должен был покинуть свой пост в госпитале, я несколько раз видел один и тот же сон. Мне снилось, что ранним утром, в неурочный час, я являюсь к какому-то судейскому чину. Естественно, прислуга не пускает меня в дом, к тому же я очень плохо одет. Тем не менее я попадаю внутрь и, как-то добравшись до дверей ванной, выкрикиваю: «Я виновен!» Кажется, я держу в руках палку. Судья, который в это время бреется, в полном изумлении оборачивается и от неожиданности произносит странную фразу: «Виновен? Что это такое? Я ни разу не видел виновного». Эта фраза, как я понимаю, неимоверно отягощает мой случай. Но все же это не более чем впечатление. Судья принимает меня хорошо, кормит и поит, помещает в самую красивую комнату; в конце концов он отсылает меня прочь. Начиная с этого момента, сон преследовал меня как кошмар, ибо шел по уже проторенному пути; и, так как он повторялся почти каждую ночь, я заранее знал во сне все, что вот-вот произойдет, так что у меня уже не оставалось сил на то, чтобы это увидеть. При каждом новом посещении судейского я знал, как он меня примет и почему так хорошо ко мне относится. Всевозможные знаки внимания, прекрасные трапезы, празднества – все это имело только одну цель: заставить меня отказаться от своего призыва к справедливости, заставить меня забыть слово «виновен»: это намерение читалось во всем. Но мне никак не удавалось расшифровать, что за этим стояло. Что это было, ловушка? Шанс на спасение? Быть может, они хотели увидеть, как я исчезаю, чтобы самим остаться в стороне от этого неприглядного дела? Или же дожидались сигнала или момента забвения с моей стороны, чтобы нанести мне удар и уничтожить? Эти сомнения изнуряли и к тому же ни к чему не вели, не мне было что-то решать. Сцены следовали друг за другом механически, приближалась развязка, предвещаемая знаками, которые не могли меня обмануть. Судьи становились все более угодливыми, они превращались в моих слуг, я был окружен почестями, ко мне относились с отвратительным уважением. Сверкали огни, звучала музыка, шел бал: в этот момент моя тревога достигла предела и внезапно я все понял. То, что я на протяжении дней искал у этих судей и чего нигде не находил, даже на этом балу, где собралась огромная толпа, это была…

– Что же?

– Прошу прощения, но я полагаю, что это была женщина. Я испытывал потребность в женщине. Но даже на том балу ее не было. Мир правосудия из-за этого удушлив. Оправдательный приговор мне сулило только присутствие женщины, но добиваться оправдания я мог лишь в тюрьмах, где женщин не было. В этом и состояло наказание.

– Этот сон выдает ваши безнравственные и развратные мысли. И еще, вы слишком много говорите. У меня такое впечатление, что и вы, вы тоже больны, вы не в своей тарелке.

– Я рассказал вам сон, каким он повторился несколько раз. Точнее говоря, сон разворачивался именно так, но развязка часто бывала другой. Хотите, я расскажу, как еще он заканчивался?

– Нет. Я понимаю ваши намеки. Но все эти разглагольствования с недомолвками слишком затянулись. Если за вашими загадками стоит моя соседка и наша с ней прогулка сегодня вечером, не утруждайте себя.

– Видите ли, Анри Зорге, я человек очень занятой, на мне лежит весомая ответственность. Я работаю день и ночь. Уверяю вас, что вы можете встречаться с кем сочтете нужным, мне до этого нет дела: меня это не интересует.

– Я знаю, вас интересует, что я делаю. Впрочем, вы ошибаетесь, это очень приличная девушка. Она с большой ответственностью заправляет своей мастерской и поддерживает мать, которая находится у нее на попечении. Я виделся с ней два или три раза, вот и все.

– Не стоит ли рассказать вам окончание этого сна?

– Какого сна?

– Да, дайте мне закончить. Я уже говорил вам, что работал ассистентом в одной клинике. И вот последний из моих судей оказался администратором этой клиники. И тут же, даже не узнав, что я мог бы сказать, – и как раз перед ним я почувствовал себя невинным и решил настоять на своей невиновности, – он привел меня в замешательство моими же предыдущими признаниями, он заткнул мне рот, не дал протестовать, поймав на слове с лицемерием, от которого мне стало плохо даже во сне. Я задыхался, меня тошнило: так вот что они скрывали, вот почему чествовали меня с такой невероятной услужливостью – все потому, что я признался, сам того не заметив; потому, что я говорил неосмотрительно и преждевременно, лишая себя права заговорить в тот единственный момент, который потребует от меня честных и правдивых слов. Как это было низко! Какая низость!

– Вас, стало быть, из этой клиники выгнали?

– Какая разница!

– Не думаете ли вы, – медленно проговорил я, – что можно встретить… например, женщину, на нее посмотреть, сблизиться с ней и мало-помалу почувствовать, как исчезает все то, что было с ней общего? Кто это тут? Нечто совсем другое. Это может быть только ловушка! На протяжении нескольких мгновений ты касаешься чего-то постороннего; поймите меня: ты этого касаешься. Тут не просто ощущение, это неоспоримо, это чудовищно ясно. Это может быть только искушение.

– Да. Не начинаете ли вы уставать? Если хотите, можете провести ночь в этом кресле. Я сейчас выключу свет.

Я смотрел, как он взял в углу одеяла, постелил одно на шезлонг, потом закутался в остальные до самого подбородка.

– Но, – сказал я, – вы-то спать не ложитесь? Мне лучше вернуться к себе.

Он уже погасил свет. Через несколько мгновений через окно без занавесок проник тускловатый свет.

– Вы действительно намерены просить эту девушку о работе такого рода? Я ее не знаю, я не знаю, кто она.

Теперь я говорил тихим голосом. Он не отвечал, но я чувствовал сквозь темноту, что он повернулся в мою сторону и внимательно меня слушает.

– Я знаю, – сказал я, – что все еще существуют организации, которые распространяют листовки против государства. Они проводят собрания и провоцируют беспорядки. Поостерегитесь, государство в курсе всего, и то, что случается, происходит с его согласия и по его наущению.

Он упрямо хранил молчание. Мне казалось, что я различаю, как поблескивают, словно глаза зверя, его глаза, и этот отблеск не выражал ничего, кроме встревоженного и испуганного присутствия.

– Не верю, чтобы вы меня выслеживали, – сказал я. – Я даже, в общем-то, вам доверяю. По крайней мере, до определенной степени, поскольку весьма настороженно отношусь к вашей личности. Впрочем, мое мнение о вас меняется. Часто вы меня раздражаете, своей изворотливостью вызываете у меня настоящую неловкость, и, однако же, я здесь. Странно, я даже подчас сомневаюсь, что вы существуете. Думаю, это из-за того, что вы больны.

– Вы согласитесь принять участие в одной из наших организаций, организовать ячейку в вашем отделе мэрии?

– Нет.

– Почему?

– Это противно моим взглядам.

– Могут ли ваши взгляды поставить вас на сторону системы, которая под предлогом освобождения подавляет, которая обрекает на несуществование тех, кто проскальзывает сквозь петли ее сетей?

– Я уже читал все это в листовках, это вздор: государство не подавляет, никто не подавляет сам себя. Истина в том, что все эти критические эскапады нашептывает вам сам закон: он в них нуждается, он вам за них признателен: иначе бы все остановилось.

– А те, кто вне закона, кто на дне?

– Что? – Я выждал мгновение; пусть и в самых общих чертах, я мог различить его лицо. – Я и в самом деле слышал разговоры об этом. Но вы безумец, – внезапно выпалил я. – Это история былых времен, просто-напросто их отголосок. Вы – книга, вы не существуете.

– Не говорите глупостей. Вы отлично знаете, что я сам вне закона. Вы сейчас боретесь за свой класс, ваш грандиозный класс, который объемлет в вашем мозгу все и вся. Вы поете дифирамбы вашей администрации и даже не замечаете, что, помимо вас, есть еще кое-что, но рано или поздно вы поскользнетесь.

– Никогда. Это невозможно. Включите свет.

Я зашевелился, он зажег свет.

– Почему вы обратились ко мне? Почему вам пришла в голову эта идея?

Он едва взглянул на меня и быстро проговорил:

– Не знаю, просто по ощущениям. Впрочем, мне хотелось бы скомпрометировать вашего отчима. А теперь идите спать.

Я поднялся. У дверей я попытался было сказать ему что-то, потом забыл, что именно, или запутался. Вернулся к себе и лег в постель.

III

Едва я вытянулся у себя в постели, как на меня навалилась усталость, близкая не столько ко сну, как к безвольной ясности. Да, смерть, сказал я себе. На следующий день Луиза увезла меня домой. Я вновь попал в свою старую комнату, и все тут же принялись приглядываться, пытаясь понять, вышел ли я из своей апатии. Что за абсурд! Я знал, что выйду из нее, как только захочу, поскольку я не спал. В ожидании я помалкивал. Однажды утром, когда еще никто не встал, ко мне в комнату спустилась Луиза. На ней было красное платье странного, темного и резкого оттенка. Опережая на пару шагов, она провела меня через комнату, потом другую, побольше, потом мы вышли в вестибюль. Я шел за ней следом, всматриваясь в странность этого красного цвета. В вестибюле она подтолкнула меня к лестнице, и мы стали медленно подниматься. На втором этаже открылся просторный холл, с двумя входами с каждой стороны; еще одна дверь виднелась в глубине. Луиза показала на одну из дверей, подошла ближе, еще раз на нее указала, скрытно и настойчиво уставившись на меня своими столь черными глазами – ах! донельзя древними глазами, которые, казалось, всегда смотрели на меня со смесью ожидания, упрека и приказания. Ее рука скользнула к дверной ручке, схватилась за нее. Я вглядывался в Луизу изо всех сил; за этим жестом стояло какое-то необычное намерение, невероятное напоминание, память о том, что я уже приходил сюда с нею однажды, что она уже когда-то смотрела на меня усталыми искрящимися глазами, пока ее рука тянулась к двери, так что я дрожал не только в настоящем, но и в прошлом – и, может быть, только в прошлом, так что пот, который, я чувствовал, тек у меня по коже, означал только другой, уже вошедший в поговорку пот, мертвую воду, что стекала и будет стекать с меня, снова и снова, до самого конца.

Она живо увлекла меня за собой, повела по еще одной лестнице. Втолкнула в какую-то комнату. Едва войдя, я пробудился, охваченный необыкновенным впечатлением холода, сырости, ветхости, впечатлением столь сильным, что я остался в растерянности и даже раздражении. Во всем этом было что-то чрезмерное, словно эти ветхость и сырость отделились от комнаты, дабы обрести зримость, стать более зримыми, чем стены, окно, плитка на полу. «Спустимся обратно, прежде чем мать встанет», – сказала Луиза. – «Это твоя комната? Почему ты живешь в таком месте?» – «Но я жила здесь всегда». Она встала рядом с большим портретом, одиноко возвышавшимся над столом. Позади виднелся старый гобелен с затертыми фигурами, поблекшими красками. Я подумал, что этим старьем, впрочем все еще довольно величественным, и объяснялось убожество комнаты.

– Не покажешь ли мне портрет?

С трудом приподняв, она отнесла его на кровать: настоящий монумент. Рама напоминала гранитную плиту, толстую и со всех сторон гладкую; давящая масса, чуть ли не до нелепости импозантная в сравнении с обрамленной ею фотографией обычных размеров. Я рассматривал длинное костистое лицо – оно мало что выражало, но глаза смотрели с ожесточенной пристальностью, поразительной на этом столь невыразительном лице. Чело-век долга, нет сомнений; казалось, лет сорока. Луиза поддерживала раму сзади, и одновременно с портретом я видел ее собственное лицо, в равной степени холодный и живой взгляд, в ревнивой спешке соскользнувший с верха рамы на изображение, словно для того, чтобы убедиться в их материальной тождественности. Тут я вспомнил обо всех остальных фотографиях, за которыми тоже было что поискать: все они, казалось, отсылали меня сегодня к этому лицу с ожесточенным взглядом, пронизывающими глазами.

Рама давила так тяжело, что мое бедро, казалось, то пылало, то обращалось в камень. Но стоило мне пошевелиться, как Луиза, не дав за нее взяться, поспешила унести портрет. Издалека, на своем постаменте, он смотрелся как настоящая икона. В комнату начинал проникать свет; она была довольно длинной, узкой, с, в общем-то, низким потолком; дневной свет преодолевал только полпути до стоявшей в глубине кровати, как раз до гобелена; далее полумрак образовывал что-то вроде алькова. В общем и целом все это походило на сейф.

– Это все та же комната, в которой ты жила, когда была маленькой, – заметил я. – Подойди, – сказал я ей, видя, что она застыла в неподвижности рядом с портретом. – Подойди же!

Я схватил ее руку, поднес себе ко лбу. Она коснулась его отнюдь не ласково, а грубо; у виска, наткнувшись на шрам, медленно прошлась по нему, скрупулезно обследуя отметины, затем принялась неистово его ощупывать, прослеживать с чуть ли не маниакальной настойчивостью.

– Почему ты опускаешь глаза? – сказал я, слегка ее отстранив. – Это тебе не идет. Сколько тебе было лет, когда я ушел из дома?

– Двенадцать.

– Двенадцать! Значит, ты швырнула в меня этот камень, когда тебе было двенадцать, – сказал я, указывая на свой висок.

Она покачала головой.

– Как это нет! Я рыл яму. Ты стояла с краю. Взяла камень, обломок кирпича, и бросила в меня, когда я выпрямился.

Она продолжала качать головой.

– Ты отлично знаешь, – сказала она, – что упал, когда был маленьким, мать не уследила за тобой.

– Мать? Да, мать. Послушай, это все-таки правда: когда мы были маленькими, я служил для тебя козлом отпущения, выполнял все твои капризы. И как раз здесь ты заставляла меня часами лежать на животе под кроватью, пока ты подметала, забрасывала меня пылью и мусором.

Она смотрела на меня со все более суровым видом, не улыбаясь этим сумасбродствам. Я с жаром взял ее за руку, поцеловал ее, надеясь смягчить. И действительно, мне показалось, что ее лицо расслабилось, по нему пробежало что-то вроде улыбки, затем оно вдруг, наоборот, скривилось, ужасно исказилось – я подумал, что она расплачется: секунду она пребывала в неподвижности, потом бросилась мне на шею, неистово меня обнимая. Этот поступок потряс меня. Она никогда не показывала мне свою привязанность иначе, нежели молчанием и деспотизмом. Я замер в удивлении, я испытывал чуть ли не ужас, я что-то пробормотал и, увидев, что она скрестила руки с таким же свирепым, как и до этого, видом, ощутил к ней смертельную ненависть.

– А теперь, – сказала она, – пора вниз.

Я забыл, что у меня затекла нога. На мгновение мне пришлось опереться на ее руку, и я бросил взгляд на гобелен. В самом деле старье: сильно потертое, расползается сама ткань. Мне взбрело в голову подойти и дунуть на шерстяное тканьё; тотчас меня окутали хлопья пыли, десятки крохотных мотыльков залепили глаза, я сплюнул.

– Что за гадость, – вскрикнул я, прикрывая лицо, – просто рассадник насекомых. – Я с отвращением подумал о тысячах личинок, молей, всевозможных тварей, кишащих внутри. – Как ты можешь хранить подобный хлам?

Она тоже опустила под этим облаком голову.

– Он очень старый, – тихо сказала она.

«Очень старый! Очень старый!» – и, повторяя эти слова, я внезапно увидел, как прямо у меня на глазах от стены отделяется и устремляется в комнату изображение огромного коня, вздыбившегося к небу, закусив в исступлении удила. Запрокинутая голова являла совершенно поразительное зрелище: свирепая морда с блуждающими глазами, которую, казалось, захлестнули гнев, страдание, ненависть; и эта невнятная ей самой ярость все более и более превращала ее в коня: он пылал, он кусался – и все это в пустоте. Образ и в самом деле был безумен и притом несоразмерен: он занимал весь передний план, только его и было видно, только морду я и мог отчетливо рассмотреть. Между тем в глубине заведомо крылось много других деталей, но там над красками, линиями, над самой тканью верх взял износ. Когда я отступал назад, ничего не делалось виднее; стоило подойти ближе, все и вовсе смешивалось. Застыв в полной неподвижности, я почувствовал, что позади этого лоскутного хаоса, едва его задевая, пробегает легкий отблеск; судя по всему, там что-то двигалось; изображение пребывало где-то позади, оно следило за мной, как следил за ним я. Что же это было такое? Разрушенная лестница? Колонны? Быть может, лежащее на ступенях тело? Ах! ложный, коварный образ, исчезнувший и нерушимый; ах! конечно же, нечто старое, преступно старое, мне хотелось его потрясти, его прорвать, и, чувствуя, как меня окутывает облако сырости и земли, я оказался накрыт явной слепотой всех этих существ, их безумным, шальным поведением, которое делало их проводниками жуткого, мертвого прошлого, дабы затянуть в самое что ни на есть мертвое, самое жуткое прошлое уже меня самого. Я смотрел на Луизу с настоящей ненавистью, она отчаянно цеплялась за мою руку, не хотела меня больше отпускать, удержав, не иначе, навсегда. Ах! девчонка, проклятая девчонка; и внезапно ко мне вернулись слова, которые сорвались у меня недавно, в ту секунду, когда она меня обнимала: «Я буду во всем тебе подчиняться». Я уже говорил это, я был в этом уверен. Это воспоминание тотчас же меня успокоило. По-прежнему ошеломленный, я смотрел на нее в упор. И услышал, как она шепчет: «Иди». Она открыла дверь. Я видел ее на лестнице, повернувшуюся в ожидании ко мне своим красным платьем. «Иди же, – сказала она, – иди скорее».

После полудня я ушел в сад. Обычно я отказывался туда выходить, запираясь у себя в комнате.

Было уже довольно жарко. Я присел на скамейку рядом с беседкой. Сад, такой скромный, был обнесен огромными стенами, оградой чрезмерной высоты, и та отбрасывала слишком много тени. А деревья? Слишком много деревьев, слишком разросшихся и могучих для такого маленького участка. А земля? Черная даже на поверхности, бесплодная, но черная, чего почти не скрывал гравий. Я сгреб щебенку: на самом деле земля не имела никакого цвета – ни серая, ни желтая, ни охристая, она тем не менее казалась такой черной, как будто из недр на поверхность в тусклом обличье целиком окаменевшей земли вышел слой, в котором вещи уже не могли даже гнить, а сохранялись навечно как навеки исчезнувшие. Я представил себе ту яму, которую выкопал некогда, вероятно, рядом с самым большим деревом: глубокую яму почти с меня ростом; я был в этой яме, она стояла у ее края, я видел ее ноги, руку; я уверен, она метила в меня. Почему? Что взбрело ей в голову?

– Ты правильно сделал, что вышел, – сказала мне мать. – Когда-то тебе очень нравился наш сад.

Я смотрел, как она медленно спускается, переступая со ступеньки на ступеньку: издалека она выглядела необычайно величественно, почти царственно; я вспомнил, что Луиза в разговоре всегда называла ее королевой.

– Он очень нравится мне и теперь, – сказал я.

Садясь на скамейку, она искоса бросила на меня беглый взгляд: ровно то, чего я не переносил. Я вполне нормально воспринимал, когда меня рассматривают, даже Луиза, но от матери я этого стерпеть не мог, я волновался, я терял самообладание; она же, из-за моего бросающегося в глаза смущения, осмеливалась наблюдать за мной лишь исподволь, с беспокойным и подозрительным видом, что усугубляло мою неловкость. Я слушал, как она рассказывает, что после моего ухода они обустроили пруд, его место отмечал небольшой, украшенный цветами холмик посреди аллеи. Во всем саду это было единственное хоть отчасти веселое место.

– Ты хорошо ладишь с сестрой?

– Да.

– Ну что ж, тем лучше. Она хорошая девочка, но у нее трудный характер. Она так замкнута. Когда вы вместе, она говорит с тобой, вы много разговариваете?

– Ну да, когда как.

– Я уважаю ее и, пожалуй, даже ею восхищаюсь. Но ты вряд ли представляешь, до чего она скрытна. Я уверена, что, когда ты заболел, она изымала все письма врача. Она хотела, чтобы, кроме нее, никто не знал о твоей болезни, и никому ничего не сказала, молчала до последнего. Она навещала тебя в клинике?

– Нет, не думаю, не помню.

– Она заявила, что навещала тебя и ты попросил помешать моим посещениям. Почему? Скорее именно она не хотела, чтобы мы встретились: из глупой ревности, чтобы лишний раз отодвинуть меня в сторону. Какой жуткий характер! Она никогда меня не любила, – внезапно прорвало ее. – Когда она была маленькой, я уверена… да, об этом трудно говорить, но я думаю, она меня ненавидела. Ей было три года, она меня уже ненавидела, царапала меня, залезала под стол, чтобы подобраться поближе и ударить. Сейчас ее отношение изменилось к лучшему. Но в какие-то дни, не замечал ли ты, она хмурится, чуть ли не морщится: она не разговаривает и, кажется, ничего не слышит. На самом деле она все слышит, от нее ничего не ускользает. Когда я вижу ее такой, степным кочевником, я ухожу, для меня это пытка.

Я услышал, как она всхлипывает. Ее слезы тоже выводили меня из себя. Я бы хотел избавить ее от них или видеть, как она плачет еще сильнее; Луиза никогда не пролила ни слезинки: из-за этого я сердился на них обеих. В это мгновение я внезапно кое-что вспомнил, одну сцену: я так глубоко ее позабыл, и она вернулась ко мне с такой силой, что мне показалось, будто я присутствую при ней прямо сейчас. Это произошло около четырех часов вечера. Я открыл дверь и увидел стоящую посреди комнаты Луизу, руки за спиной, чудовищно худую, худющий призрак пяти лет от роду, и, в нескольких шагах, угрожающая ей мать с занесенной в жесте досады и гнева рукой. Я видел это одну, две секунды; видел Луизу, с мрачным лицом, вопиюще худую и бесстрастную той бесстрастностью, что не знает возраста и пребывает вне времени, а прямо перед ней – поднятый кулак моей матери, величие моей матери, сведенное к угрозе, тоже жалобной, более бессильной перед этим клочком красной ткани, чем перед маской собственного преступления. Потом она меня заметила, заметила свой воздетый кулак; у нее по лицу пробежало выражение ужаса, какого я еще никогда не видел ни на одном лице, какое хотел бы никогда больше не видеть и какое, быть может, теперь отворачивало меня от ее лица, как она отворачивала от меня свое, позволяя нам лишь украдкой обмениваться подозрительными взглядами.

– Почему вы меня боитесь? – сказал я.

Я почувствовал, как ее глаза обращаются к моим. Очень красивые, казалось мне, глаза, глаза из других краев, бледные, холодновато-голубые, взыскующие света. Теперь же до меня доходило лишь их беспокойное, скупое движение.

– Почему ты так говоришь? Подчас я боюсь за тебя. Так и есть, ты нас пугаешь. Ты слишком одинок, ты так часто болеешь. А тут я узнаю, что ты провел несколько недель в клинике.

– Я не одинок, я живу так же, как все.

– За тобой нужно присматривать, ухаживать. Когда тебе станет лучше, может, поживешь какое-то время за городом?

– Не знаю… не думал об этом.

– Я беспокоюсь, не буду скрывать. Может быть, и зря; но сам посуди: ты ушел от нас так давно. Я мало что о тебе знаю. Из нового – только крохи, вырванные у твоей сестры. Зачастую я оставляю тебя одного, потому что у меня такое ощущение, будто мое присутствие… Да, я боюсь, что я лишняя, разве это не печально?

В ее голос снова просочились слезы, превращая его в нечто постыдное, старое, голос плакальщицы.

– Почему ты спросил, боюсь ли я тебя? Что навело тебя на эту мысль?

– Ничего, я ошибся.

Не глядя на нее, я протянул ей руку. Она нежно взяла ее, хотя и с некоторым смущением.

– У тебя красивая рука, – сказала она, – почти как у девушки.

Пока она говорила это, я услышал какой-то звук: рядом с самым кряжистым деревом, почти скрывшись за его стволом, виднелось красное пятно платья, неподвижное, будто упавшее с дерева, едва заметное и в то же время слишком зримое, словно, глядя на него, ты видел нечто лишнее. Я хотел было убрать руку, мать, ни о чем не догадываясь, пыталась ее удержать, гладила ее, успокаивала, но, в свою очередь поняв, кто там, она не просто меня отпустила, а поспешно оттолкнула.

– А, ты здесь, – сказала она. – Ты, значит, уже кончила работать?

Красная ткань слегка напряглась, сплавилась в холодное, невозмутимое виде́ние, которое не смогла бы отодвинуть или отстранить никакая угроза – быть может, потому, что оно и без того пребывало бесконечно в стороне.

– Сегодня суббота, – сказала Луиза. Она осталась рядом с деревом, не глядя ни на меня, ни на мою руку, с которой я не знал, что делать, как будто все это уже было стерто, раздавлено гранитом ее суждения.

– Ты водила его утром к себе в комнату?

– Да.

– Как погляжу, ему разрешено проникнуть в твое святилище. А почему вы выбрали подобный час?

– Потому что он меня об этом попросил – и для того, чтобы избежать кривотолков, если бы удалось не предать этот случай огласке.

– До чего же ты странная, – сказала мать смущенным и в то же время спокойным голосом. – Ты говоришь только то, что другие сказать постеснялись бы. Это гордыня, это чтобы смотреть на меня свысока? Впрочем, ты же все равно не говоришь правды.

– Я знала, – сказала Луиза, – ты будешь недовольна, что он туда возвращается.

– Почему? Вы вполне можете поступать, как вам нравится. Я уже давно смирилась с тем, как вы себя ведете. Вы всегда держались от меня в стороне. Унижения – да, я была достаточно близко от вас, чтобы им подвергаться. Я была вашей матерью только для того, чтобы меня можно было ранить, оскорбить. Вы заставили меня стыдиться; да, это правда: благодаря вам я узнала, что такое стыд. Но вы будете за это наказаны, я это чувствую, мы все вместе будем наказаны из-за озлобленности этой…

– Замолчи, – тихо сказала Луиза.

Я не хотел всего этого слушать. Мне показалось, что мать назвала ее паучихой. Это верно, когда она была помоложе, она походила на маленького красного паучка. Однажды я видел такого на самшите или, может быть, на ветке кипариса. Крохотный паучок, этакий прыщик; я очень долго наблюдал, изучал его: забравшись на влажный листик, он не шевелился, он, казалось, был не способен сплести даже самую крошечную паутинку; я счел его до крайности странным и даже красивым. В конце, желая к нему прикоснуться, я его раздавил.

– Все время секреты, – сказала мать, – и, по сути, что за секреты? Просто ерунда.

– Замолчи, ты распорядилась своей жизнью так, как хотела.

– Моя жизнь! Что вы можете сказать о моей жизни? Естественно, вы спешите меня осудить; вы ничего не знаете и судите со всем своим неведением, со всем бессердечием. А ты, ты считаешь себя выше других, только ты справедлива, верна, средоточие всех добродетелей.

– Замолчи, – тихо сказала Луиза.

– Ты не должна говорить: замолчи. Возможно, для тебя было бы лучше, чтобы я замолчала или забыла кое о чем. Нет, ты не средоточие всех добродетелей, отнюдь: говорю тебе это не со злобой, а с печалью, потому что это печально, у тебя плохой характер, в тебе есть что-то дурное, и то, что произошло наверху, – да, действительно, лучше замолчать. Но, по крайней мере сегодня, оставь своего брата в покое, с ним нужно быть бережнее. Что у тебя на уме? Что тебе нужно? Боюсь даже представить.

– Замолчи, – тихо сказала Луиза.

Красная ткань, вновь обретя зримость, с тихим звуком перебиралась от дерева к дереву. Странный звук, этот шорох ткани. Он влек меня за собой. Я встал, чтобы пойти следом.

– Ты уходишь, – робко сказала мать.

– Да, по-моему, пора вернуться в дом.

– Побудь еще чуть-чуть, буквально минутку. Я сожалею обо всех этих, таких неприятных, сценах, но не надо преувеличивать их значение. Луиза сходит с ума от гордыни, она такая необузданная. Когда ей говорят о ее плохом характере, она отвечает: «Я холодна и лицемерна», потому что однажды я упрекнула ее в лицемерии и холодности. Но она скорее как пламя. В сущности, я ее не понимаю. У нее представления маленькой девочки, только и всего. Она когда-нибудь говорит обо мне?

– Иногда.

– И наверху, как это получилось? Уже десять лет, как я туда не заходила. Ни я, ни кто-либо другой. Никто не имеет права туда проникнуть, даже кошки. Это ребячество, она как маньяк.

– Даже кошки?

– Да. Что ты на это скажешь? Я, пожалуй, расскажу тебе кое-что по этому поводу, историю, случившуюся два или три года назад. У нас тогда был великолепный кот. Ты же помнишь это, своего… в общем, кошек здесь всегда любили. В виде исключения – ибо, как правило, животные ее не любят – этот кот страстно привязался к Луизе; к ее неудовольствию следовал за ней по пятам; едва ее заметив, спускался со своего трона и устремлялся к ней. Она, как водится, не обращала на это ника-кого внимания. В один прекрасный день он исчез, и никто его больше не видел. Что с ним случилось? Его не украли, он никогда не уходил, не покидал дом, разве что выбирался иногда в сад. У меня нет доказательств, но…

– Ну?

– Я уверена, что, постоянно слоняясь за ней, ему удалось пробраться в ее комнату. Консьерж утверждает, что однажды ночью слышал жуткое мяуканье.

– Она убила его, – сказал я категорическим тоном.

– Что? Она тебе что-то сказала? Она говорила об этом коте?

– Вот что произошло. Однажды ночью она проснулась, почувствовав, что в комнате рядом с ней кто-то есть. Она не встала, не пошевелилась, хотя наверняка очень испугалась. Она не подумала ни об этом животном, ни о ком-то из домочадцев: как кто-то здешний мог проникнуть в ее всегда закрытую комнату, в эту пустынь? Она часами оставалась в полной неподвижности, чувствуя рядом с собой лишь присутствие кого-то, кто явился не обычным путем, кто явился в тени и как тень, кого она, может быть, ждала давным-давно. Кто это был? С кем, она думала, что провела эту ночь? Это предстояло разгадать. Утром она увидела кота и зарубила его топором.

– Это она тебе рассказала?

– Так все сложилось. Она мне так сказала.

Я вернулся к себе в комнату. К вечеру я тихонько приоткрыл дверь, я вслушивался в странный шум, шушуканье, словеса бумаги, когда та с осторожностью мнется и разрывается. Я скорчился в темноте. Шум прекратился, но что-то продолжало примериваться к тишине: шуршание ткани, слабый плеск воды или, скорее, приближение голоса, да, попытка, скромная и терпеливая, подобраться ближе к речи. В этом не было ничего тревожного, и если я испытывал легкое опасение, то, напротив, из-за того, что тут присутствовало нечто слишком спокойное, небывалое, настолько это умиротворяло, более мудрое, чем любая мудрость: рассказ, полный и завершенный, о всех событиях нескончаемого дня. Внезапно шум прервался, я заметил почти открытый рот, так же полуоткрытые глаза, еще блуждающие и неспособные видеть, – вплоть до момента, когда шум, полностью прекратившись, обратился в четкий, направленный на меня взгляд, столь же спокойный и столь же серьезный, как и шум, взгляд покладистый, сдержанный и с виду сердечный, но ничего более.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации