Текст книги "Именной указатель"
Автор книги: Наталья Громова
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Людмила Клименюк.
1980-е
Именно в то переломное время случилось уже совсем несусветное. Настоящая трагедия. Мир редакции разорвался. После 1993 года все громче стали звучать речи о заговорах, о продаже России. Раньше если в стенах редакции такое и говорилось, то шепотом и с оглядкой. Это было неприлично. Когда-то редакция была единым, оборонявшимся от внешних сил, монолитным телом. И вот теперь даже коварные большевики становились ближе, чем новая либеральная власть и – как уже говорили на каждом углу – продавший Россию Ельцин.
Черный к тому времени уже умер. Не было в редакции Юрия Буртина, он тяжело болел. Менялись заведующие, я ушла на вольные хлеба и приходила уже сюда только как автор статей.
В тот злосчастный день я принесла статью, заказанную мне Людой Клименюк, женщиной невероятно правдолюбивой и страстной. Она взяла на свои плечи весь период начала ХХ века и работала не покладая рук.
Так как меня в тот момент занимала история церковной реформации начала ХХ века и попытки религиозного возрождения, я решила посмотреть статью о Сергее Нилусе, который был известен тем, что распространял текст “Протоколов Сионских мудрецов” (оказавшийся фальшивкой), пришедший из Франции. В нем, как известно, говорилось, что евреи разрабатывали идею “захвата” и “порабощения” всего мира. Этот псевдодокумент Нилус передал Николаю Второму, и он оказал влияние на царя, к которому этот своебразный проповедник (собиравшийся получить сан священника) стремился попасть в духовники. Этот “документ” стал обоснованием погромов для черносотенцев и тем самым усиливал революционный накал в еврейских местечках. Нилус перехватил идею канонизации Серафима Саровского у Серафима Чичагова, который десятилетиями занимался собиранием документов и свидетельств о старце.
В девяностые годы ХХ века Нилус снова пригодился – его тексты с “протоколами” вновь стали продаваться в церковных лавках, и он вернулся в обиход определенного круга деятелей. Собственно, поэтому я и хотела посмотреть, как его трактуют теперь и что за статья готовится у нас в словаре. Редактором был Александров. Я пробежала глазами панегирический текст биографии, но это меня не так уж удивляло, я понимала, что Александров будет проводить именно такую линию, однако более всего меня поразила и даже обескуражила библиография в конце статьи. Часть ссылок на труды Нилуса отправляли читателя во Франкфурт 1939 года! То есть в то время, когда фашистское правительство использовало его труды для обоснования уничтожения евреев.
Конечно же, я показала статью Люде. Но я и представить себе не могла, что эта история перерубит ее жизнь пополам. Я-то ушла. Но с этого дня до меня стали доноситься отзвуки истории с Нилусом.
Люда огласила текст этой статьи и потребовала от своих товарищей – реакции. Но никто особенно не желал влезать в это дело. У всех была своя работа, жизнь была трудная. Александров же возмущался, что зашли на его территорию, и считал, что статья – его личное дело и что нужно опубликовать ее в словаре, немного только смягчив текст.
Было принято решение – доработать ее с автором и снять отдельные одиозные фрагменты. Люда же считала, что исправить подобный двусмысленный текст просто невозможно, и поэтому обратилась в Редколлегию словаря, чем вызвала раздражение редакции, так как “вынесла сор из избы”. Редколлегия категорически потребовала: или статья о Нилусе будет серьезно переработана, или часть ее членов покинет Словарь. В результате статья была снята вовсе.
И тут внезапно и резко началась Людина болезнь, которая сначала выглядела как панкреатит, а затем оказалась скоротечным раком. События развивались так стремительно, что, когда я оказалась на Людиных похоронах, я не верила, что все это могло произойти так внезапно и необратимо. Мне казалось, что это я сдвинула какой-то маленький камушек, и теперь он вызвал этот чудовищный обвал.
На поминках в редакции Александрова не было. Его попросили не приходить. Он, правда, звонил больной Люде незадолго до ее ухода и говорил, как хорошо было бы ей теперь креститься. Она послала его куда подальше.
А теперь все говорили про ее трудовые подвиги, про то, что она была честная и правдивая. На меня же с фотографии смотрела Люда со своей обычной немного ироничной улыбкой, как бы спрашивая: “Ну что, промолчишь?” Я не работала в “Энциклопедии” уже десять лет. Но это была моя семья, где меня научили лучшему, что определило мою жизнь. Поэтому я встала и сказала, что мы все должны просить у Люды прощения, потому что она погибла, борясь за правду и справедливость. Она, не имея ни капли еврейской крови, сражалась против лжи, антисемитизма, потому что была человеком чести.
И тут на меня закричал Розин. Перескакивая с одного на другое, он говорил, что я не знаю всего, что она неправильно поступила, вынеся дела редакции на всеобщее обозрение, что все надо было делать не так.
Я ответила, что Люда, в отличие от всех нас, за свои взгляды заплатила жизнью.
У меня остался свой маленький памятник нашему прошлому – пьеса-капустник “Пантеон”, где в центре был сон героини про то, как редакция воскрешает Русских писателей и получает в свое ведение гостиницу “Пантеон” для размещения там оживших больших и маленьких литераторов. Писатели не дают покоя ни редакции, ни друг другу, так как сосуществовать под одной крышей – не могут. Я читала ее на наших веселых собраниях и, благодаря этой пьесе, ушла из “Энциклопедии”, открыв дверь в абсолютно другую жизнь.
Театральное
Есть люди, которые с детства любят театр, ходят на все главные премьеры, а потом потихоньку превращаются в актеров, режиссеров или драматургов. Я же зашла в театр не с того входа, не в ту дверь, оттого, наверное, мое пребывание в нем оказалось таким кратким. Чаще всего я любила не тот театр, который на сцене, а тот, который вычитывался прямо из жизни.
Новых молодых драматургов собрали на – тогда еще всесоюзный – фестиваль в огромном комплексе, построенном для комсомольских работников в Химках, в бывшем дачном месте под названием “Свистуха”. Еще никто не знал ни своего настоящего, ни будущего. Все было и шумно, и одновременно церемонно. Михаил Михайлович Рощин, приехавший недавно из Америки после операции на сердце, был бодр и, как мог, руководил этой огромной массой молодых людей, отличающихся как разнообразными талантами, так и непомерным честолюбием, которое никак не могло реализоваться в прежние застойные годы. Людмила Петрушевская устраивала нам сеансы психодрамы, от которых, честно говоря, стыла кровь. В них надо было включаться, участвовать, и были эти странные спектакли прообразами будущих телевизионных ток-шоу с исповедями, саморазоблачениями, с какой-то открывающейся неприятной наготой. Но ведь когда ты входишь в мир взрослых больших драматургов, то тебе кажется, что тут все устроено как надо.
Рядом со мной в комнате в нашей комсомольской гостинице жила и собиралась своя тусовка из Литинститута с Леной Греминой во главе и тогда еще застенчивым молодым драматургом из Кирова Мишей Угаровым, с Машей Арбатовой, к которым присоединились Ольга Михайлова и Александр Железцов. Я же общалась с людьми по большей части немосковскими, оригинальными, иногда странноватыми.
Например, я встретила там Сергея Говорухина, сына известного режиссера, который горько жаловался на отца. Он пробовал себя в драматургии, снимал квартиру в Москве. Отец давно расстался с его матерью, и Сергей рассказывал, как он приходил к отцу и просил у него талоны то на сахар, то на сигареты. Тогда талоны выдавались по месту прописки. В Москве он был на птичьих правах. И Сергей каждому встретившемуся мстительно пояснял, как ему неприятна громкая фамилия отца, которую он вынужден носить.
В этом огромном комплексе, где мы жили в комнатках-сотах, в последний раз собрались молодые люди со всего Союза, который скоро должен был стать бывшим. Во дворе был огромный сад с цветущим жасмином и другими невиданными кустами, сверкающими разными цветами и листьями. Вдоль них прогуливались утром и днем наши наставники и после прочтения пьесы делали свои замечания и давали советы молодым авторам. Так и я ходила по дорожкам с Виктором Славкиным, который как-то отстраненно и даже растерянно говорил мне, что не знает, хорошо мое сочинение или плохо, потому что теперь, наверное, новые веяния, в которых он не разбирается, а я пыталась понять, что же не так в моей пьесе, и была целиком была обращена в слух. Но наставник был весь как-то поверх и меня и моего слуха, и наконец я поняла, что мы не разговариваем с ним вовсе, а просто он сейчас со мной “работает”. Нельзя сказать, что я обижалась на него: я понимала, что тут такие правила.
В один прекрасный день на фестивале обнаружился необычный молодой человек, огромного роста, бритый, как молодой Маяковский, с низким рокочущим голосом. Собственно – он любил изображать Маяковского к месту и не к месту, зная о своем сходстве с ним.
Оказалось, что это одноклассник моего мужа – Олег Матвеев, часть своей жизни проработавший врачом, а теперь написавший пьесу с причудливым названием “Даешь Сальвадор!”, которую должны были разыгрывать на фестивале. Мы сразу же с ним подружились, тем более что его жена была мне немного знакома – она писала статьи для словаря “Русские писатели”. Олег был абсолютно детский. Он бросался на помощь, слушал, восхищался и негодовал, и делал это очень необычно. Он не умел взвешивать, вычислять результат. И его пьеса была ему под стать.
История была такая. Молодые люди собирались у кого-то дома и долго пили. Причем пьяные разговоры они записывали на магнитофон. Проходило время. Они собирались вновь, включали магнитофон и прослушивали все то, что наговорили в прошлый раз. Смеялись, кричали и комментировали свои прежние беседы. Среди прочего они обсуждали: как бы на балконе выращивать огурцы, а затем их продавать на рынке или как бы поехать искать “колчаковское золото” в Сибири и так далее. Но однажды в компанию пришел один из друзей с криком, что сейчас началась заваруха в южно-американском Сальвадоре и можно будет записаться в особом месте и поехать туда воевать. Вся компания горячо поддержала предложение и пошла записываться на войну в Сальвадор. Конец. Занавес.
Мне и тогда показалось, что Олег что-то нащупал в нашем времени и поколении, которому было уже все равно, куда бросаться, хоть в Сальвадор, хоть на Северный Кавказ. Лишь бы вырваться из тупого однообразия… Их жизнь крутится в пустом самоповторе, как на том магнитофоне, на котором были записаны их пьяные застолья. Но сегодня эта пьеса и вовсе стала зловещим предсказанием событий от Чечни до Донбасса, куда из депрессивных городов, из подобных компаний отправляются солдатами удачи всё новые поколения. Олег и сам участвовал в опасных операциях, перегонял машины из Армении в Карабах, уходил от преследования бандитов. После фестиваля он поступил на Высшие сценарные курсы и в Литинститут. Но учиться нигде не смог. Что-то в нем уже было надломлено. Он умер в начале 2000 года в сорок лет от рака легких. Он был добр и светел и ушел туда, где все остаются детьми.
В начале 1990-х фестиваль переместился из Химок в усадьбу Станиславского “Любимовка” и в дальнейшем получил такое же название. 1992 год стал годом моего первого и последнего торжества в театральной жизни. Я написала пьесу “Дьяконов, его родные и знакомые”. Про режиссера Александра Дьяконова, жившего в начале века. Он был верным сыном декаданса, создавал странные рассказы про повесившихся священников, про инцесты и кровавые преступления. Порвал со своей купеческой семьей из Ярославля. Радостно принял революцию, но, когда вокруг него начали исчезать и гибнуть его близкие, вдруг пришел к мысли, что революция началась с него самого. Собственно, эти слова я обнаружила в какой-то записке его архива. Для этого были определенные причины. Потому что этот человек перевернул все вокруг себя именно “до основания”. В этой пьесе почти все было документально.
Собственно, все началось с дневника Елизаветы Дьяконовой, его сестры, который я заказывала для редакторов, когда еще работала в “Энциклопедии”. Я взяла домой огромный синий том с золотым тиснением, который открывался словами, что в 1903 году в горах погибла двадцатишестилетняя Елизавета Дьяконова, причина ее смерти осталась неизвестной. Поиски девушки шли около месяца.
Конечно, я читала не отрываясь. Я была поражена не только откровенностью дневников, но и тем, что они как бы стали ответом купеческой дочки на нашумевшие записки утонченной художницы-полуфранцуженки Марии Башкирцевой. Елизавета даже пыталась перещеголять ее в откровенности. Смерть Дьяконовой была сначала описана в дневниках, а затем исполнена. Все это было очень в духе наступающего ХХ века. Издание этих дневников вызвало невероятный резонанс в России, очень многие откликнулись на них, и по-разному; среди прочих были Василий Розанов и Марина Цветаева.
Но мне не давала покоя одна мысль, я понимала, что такая публикация была тогда настоящей бомбой; ведь все члены семьи Дьяконовых еще были живы. Издателем оказался – Александр Дьяконов, родной брат Елизаветы, выступавший на сцене под говорящим псевдонимом Ставрогин. В то время он был не только режиссером, но и доверенным лицом поэта Юргиса Балтрушайтиса по вопросам его публикаций. Все эти сведения, соединяясь, приводили меня в изумление. И я решила писать пьесу. При том что не могла отказаться от его имени; оно словно приклеилось к нему. Так и появилась пьеса “Дьяконов”. После представления ее на фестивале в “Любимовке” М. М. Рощин, подмигнув мне, сказал, что он знал моего героя уже стариком. Я не особенно радовалась, понимая, что смешала вымысел и правду.
В Ленинграде ее ставил известный режиссер-шестидесятник Владимир Малыщицкий. Он приехал летом 1992 года на любимовский фестиваль из голодного Питера, и я встречала его на вокзале возле бюста Ленина в центре зала. Вокруг режиссера, настороженно глядя на меня, стояли человек десять актеров. Малыщицкий как-то жестко и совсем неулыбчиво посмотрел мне в глаза и сказал, что мне нечего запоминать их имена; они просто скажут мне, кто из них кто по роли. И каждый, здороваясь, стал произносить имя своего героя. И это был своеобразный пролог к пьесе. Сам же спектакль прошел в начале июня в “Любимовке” с триумфом.
Примерно через месяц была премьера в Ленинграде. Те же самые актеры играли пьесу прямо у ног зрителей. А я смотрела все время в пол. Мне было страшно. Реплики, которые произносили актеры, вышли не из истории и литературы, а непосредственно из моей жизни. Иногда я что-то выдумывала, опираясь на дневники и письма этой семьи, но чаще писала что-то сокровенное, из собственного опыта и размышлений. И теперь слова эти звучали во всеуслышание.
Потом, когда осенью на фестивале в БДТ спектакль с треском провалился, знающие люди мне объяснили, что его – придуманный и сыгранный по-особому и интимно – грубо перенесли на огромную сцену. Он там потерялся и не получился. Была едкая рецензия в “Петербургском театральном журнале”, и со мной уже никто в театре не хотел говорить. Неудача стала целиком моей. Но втайне я вздохнула с облегчением.
А тогда, на фестивале в Любимовке, в начале лета 1992-го, когда спектакль завершился, я подумала, что сейчас мы с труппой наконец поговорим, обсудим, как все получилось. И вот все сели, выпили и уже минут через десять лежали, кто под столом, а кто просто уснул, где сидел. Напряжение было огромным, и оно сказалось мгновенно. Я в недоумении смотрела то туда, то сюда, пытаясь обнаружить хотя бы одного участника спектакля; стол был длинный, и многих из присутствующих я не знала, и вдруг с торца услышала голос:
– Что, не нравится? В театре надо принимать все как есть.
Володин Александр Моисеевич[2]2
Володин Александр Моисеевич (1919–2001) – драматург, сценарист, поэт; автор знаменитых пьес “Пять вечеров”, “Моя старшая сестра”, сценариев к фильмам “Звонят, откройте дверь” (1965), “Осенний марафон” (1979) и многих других, автор книги “Записки нетрезвого человека”.
[Закрыть]
Его позвал Малыщицкий, потому что поставил несколько его пьес. Володин подсел ко мне и сказал, что боялся идти на спектакль. Он говорил, что его постоянно приглашают, он смотрит столько всякой дряни, а ведь надо что-то говорить, натужно улыбаться. Нельзя же обижать людей. А тут оказалось: хорошо. Даже очень. Я смотрела, как он разухабисто опрокидывал одну рюмку за другой, и почему-то ответила, что не верю ни одному слову нетрезвого человека. Так и сказала. Его книги с таким названием я еще не видела.
Он посмотрел на меня и сказал очень серьезно:
– Я все это повторю и трезвый.
Александр Володин.
1990-е
– Не верю, – отвечала я.
– А я повторю, – настаивал Володин.
Все так и было. Позвонил и повторил. Написал в газете. Я оказалась не готова к театральной жизни. И театр покинул меня. Наверное, для того чтобы я делала совсем другое. Прошло восемь лет, и я приехала к Володину в гости. Это были две странные встречи. Одна веселая, а вторая прощальная.
Он говорил мне почему-то, что к нему все время приезжают и читают свои рассказы, при этом плачут, и он тоже пытается пустить слезу, чтобы не обижать людей. Не знаю, может, он и меня подозревал в чем-то похожем? Но я рассказывала ему про книжки, которые делала, о Татьяне Луговской и Сергее Ермолинском. Он вдруг сказал: “Интеллигент – это человек, который занимает мало места”. Стал рассказывать горькую историю семьи. Мать умерла, когда он был еще маленький, а отец женился на богатой тетке. Бросил его, отдал дяде Соломону. У него не было одежды и денег, хотя у детей дяди все это было.
Еще была история про то, как невероятно он любил Пастернака. И почему-то считал, что тот обязательно должен был прогуливаться по Гоголевскому бульвару. И поэтому Володин, когда бывал в Москве, часто ходил и оглядывался, не идет ли Пастернак. И однажды он его действительно увидел. Тот шел именно по Гоголевскому бульвару. И Володин не только побоялся к нему подойти, но кинулся со всех ног наутек.
Как-то в Комарове он сидел за столом у Ахматовой. Все громко разговаривали, так как Ахматова была глуховата. Бросали остроумные реплики. Когда дошла очередь до Володина, он стал делать вид, что говорит что-то на ухо соседу. И тут мать Баталова, Ольшевская, обратилась к нему: “Может быть, вы скажете вслух, нам всем интересно”. Он ответил что-то невнятное. Ольшевская сказала: “Какой молчаливый гость нам сегодня достался”. А Ахматова ответила: “Нет, он просто все время говорит в себе”. “Так оно и было”, – сказал мне Володин.
Потом стал рассказывать, как последние годы страшно пил. В рюмочной, где обычно напивался, просил теток, отпускавших ему алкоголь, что если придет снова, то ему надо строго-настрого сказать: “Мужчина, вы уже пили, вам продавать водку не велено”. Говорил: “Я проживу еще два года, столько я себе отпустил”.
Во второй раз мы пришли к нему с Колей Крыщуком, делали интервью для журнала “Искусство кино”. Мы сидели за накрытым столом. Пили. Но он был уже слабенький и совсем не такой живой и веселый, каким я его видела в нашу первую встречу. Все уже было понятно. Он прощался.
Я поняла, что разминулась на годы и с Володиным, и с театром.
Ермолинский Сергей Александрович
Самого Сергея Александровича я знала очень мало, мы виделись всего несколько раз. Но гул имени Булгакова из книги, написанной Ермолинским в начале 1980-х[3]3
Ермолинский Сергей Александрович (1900–1984) – драматург, сценарист, автор мемуаров. По его сценариям были сняты фильмы “Дело Артамоновых” (1940), “Машенька” (1942), “Друг мой Колька” (1961), “Бей, барабан!” (1962), “Неуловимые мстители” (1966) и многие другие.
Ермолинский С. А. Записки о Михаиле Булгакове // Драматические сочинения. М.: Искусство, 1982.
[Закрыть], доходил до меня. Моя свекровь считалась его племянницей, так как Татьяна Луговская – жена Ермолинского – была ее родной теткой. Я только недавно вошла в этот дом и наблюдала за ним издалека. Он был известный советский кинодраматург, один из авторов “Неуловимых мстителей”.
На его похоронах зимой 1984 года были близкие, друзья и поклонники: Берестов, Эйдельман, Юрский, Чудакова, Данин, Крымова, Эфрос и другие. Все плохо помещались в небольшой комнате, поэтому часть народа столпилась на кухне, где я помогала по хозяйству. Нервно причитала Петрушевская: “Нас, как пожарных, выставили на кухню”. Она повторяла и повторяла эту фразу. “Вы что-нибудь слышите? Слышите?” – спрашивала она у тех, кто стоял ближе к дверям.
Меня же в тот момент больше всего занимал небольшой красноносый человечек, который с удовольствием сел у краешка кухонного стола и, опрокидывая одну рюмку за другой, говорил:
– А вот еще один анекдот. Как-то мы с Сережей выпивали…
Его рассказ заглушали голоса. Люди входили и выходили. Звенел звонок. Гудели в прихожей. Красноносого человечка никто не слушал. Его это не смущало, он все говорил, говорил. Цеплял огурец, опрокидывал стопку и продолжал свое шутливое бормотание. Я смотрела на него с изумлением. На лице его не было ни скорби, ни сожаления. Напротив, он вспоминал что-то залихватски веселое. Один раз, заметив мой взгляд, он как-то криво подмигнул мне и опять потянулся за огурцом. Его лицо явно выпадало из общего выражения гостей этого дома. Может быть, это сосед?
Но спросить было неловко. Да и не у кого. На кухню прибивало людей малознакомых, сосредоточенных на том, чтобы получше расслышать происходящее в большой комнате. Я носила туда-сюда посуду, краешком выхватывая обрывки фраз, звучащих за основным столом. Вернувшись в кухню, я заметила, что человечек исчез, а на его месте уже кто-то сидит.
Сергей Ермолинский, Наталья Крымова, Вениамин Каверин, Сергей Юрский.
Переделкино, 1983
И тут рядом оказалась племянница Ермолинского, называемая в доме Мухой. Ее я и спросила, кто был этот странный господин, который явно был ни с кем не знаком.
– А, да это Аникст, – ответила она. – Все называют его Фальстафом.
Это был настоящий удар. В то время для меня почти не существовало близкого прошлого и современности. И, конечно, главным был Шекспир и еще, наверное, Достоевский. Я читала книги Аникста о Шекспире, о теории драматургии. Конечно же, и на него падал отсвет личности Шекспира. Он всю жизнь занимался им. Во всяком случае, я так думала тогда. Урок, который я получила, был огромной силы. Мимо меня прошел живой Фальстаф, а я не почувствовала это.
Потом его имя вдруг всплыло в трагической книге Бориса Рунина “Записки случайно уцелевшего”, в воспоминаниях о том, как перед войной исчезали преподаватели Литинститута. Имя Аникста мелькнуло в книге в связи с тем, что у него были арестованы родители, ранее работавшие за границей, а он – преподаватель курса западноевропейской литературы – был уволен.
Но что можно узнать о человеке в мимолетную встречу? Только запечатлеть образ, если, конечно же, сумеешь[4]4
В книге Александра Нилина “Станция Переделкино: поверх заборов” (М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015) я прочла об абсолютно фальстафовском конце Аникста. Аникст жил в Доме Творчества Переделкино, поднялся почитать в библиотеку газету, не дочитав, умер. В морг тело сразу же брать отказались. Стояла зима. Его, завернутого в простыню, положили между оконных рам в библиотеке.
[Закрыть].
Сергей Ермолинский и Натан Эйдельман. Внизу подпись: “Февраль 1983 год, гнилая зима. Натан, Боба, Татьяна Александровна. Через год, 18 февраля 1984 года, дяди Сережи не стало”.
Литография Бориса Жутовского
Спустя год был вечер памяти Сергея Александровича. Февраль 1985 года. Я опять помогала на кухне. За столом возле Татьяны Александровны Луговской сидела натянутая, как струна, Алла Демидова. Напротив нее – понурый и мрачный режиссер Анатолий Эфрос. Я не знала, что происходит, но по виду Демидовой было понятно, что присутствие Эфроса ей настолько неприятно, что она еле сдерживается, чтобы не сказать ему какую-то резкость. Татьяна Александровна шутками пыталась разрядить атмосферу.
Только потом я связала эту сцену с назначением Эфроса главным режиссером Театра на Таганке. Тогда я просто почувствовала разлитое в воздухе негодование. Я носила туда-сюда чашки, и вдруг Эфрос меня увидел. Обычно гости этого дома мало обращали внимания на неизвестных людей. Потому что здесь все были известные или неизвестные. Эфрос вдруг стал спрашивать меня, не тяжело мне носить посуду? Что я делаю в жизни? Как меня зовут? Но, как ни странно, это были не светские вопросы. Спрашивая меня, он смотрел с такой болью, словно говорил не о чашках и моем имени, а пытался просить о помощи или найти ответ, как спастись. Я же, отвечая про стол и посуду, понимала, что он почти не слышит ответов. И мне так хотелось сказать ему что-то исцеляющее. Он очень скоро умер. Это случилось в начале 1987 года. Не знаю, надо ли было ему занимать место изгнанного Любимова. Но то, что Эфрос был живой и ранимый человек, – я это увидела.
У него не было “рыбьего глаза”, который бывал у людей с именем.
С уходом Сергея Александровича началось неожиданное движение, своеобразная война за “булгаковское наследство”. Волею судеб я оказалась на самом переднем крае этой схватки, хотя все окружение Ермолинского было живо и находилось в полном здравии. Разбираясь в хитросплетениях жизни вокруг Булгакова, я поняла, что и сам Ермолинский плохо себе представлял ту историю, в которую он попал. А проще говоря, он ее не знал вовсе. И тут, дорогой читатель, я ставлю многоточие, потому что история эта заслуживает отдельной документальной повести, которую я собираюсь рассказать дальше[5]5
Повесть “Сергей Ермолинский между Курцио Малапарте и Михаилом Булгаковым” напечатана отдельной главой в этой книге.
[Закрыть].
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?