Текст книги "Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944"
Автор книги: Наталья Громова
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Сразу же, как мы приехали, она собрала детей сочинять пьесу о войне. Кома по роли должен был патетически произнести: «А я пойду добровольцем!» – и взмахнуть рукой. Во время показа он от смущения вытянул вперед руку и почесал затылок. Это вызвало доброжелательный смех. Всё это происходило на той же самой нижней террасе, на которой читали стихи, играли в шахматы, Лёва Наврозов, картавя, декламировал: «Тучки небесные, вечные стханники». Там почти всё время лежал Кома, там говорили о литературе, о войне.
У нас бывали вечера самодеятельности. Эти вечера проходили торжественно в зале, где стоял рояль. Играл Шопена Стасик Нейгауз; изумительно свистела Гедда Шор, просто виртуозно. Я такого свиста больше никогда не слышала. Главным ее шедевром был «Соловей» Алябьева. Однажды Елизавета Эммануиловна Лойтер, замечательная пианистка, вместе с Зинаидой Николаевной Пастернак исполнили «Лунную сонату». Это было событие! Август, вечер, и черное небо с яркими звездами, временами падавшими…
Я сидела на лавочке на краю обрыва и смотрела в небо, и музыка соединяла меня со всем миром. Этого никогда не забыть. Это все запомнили.
С пристани уходили на фронт. Призывники шли по дороге сверху из деревни, до которой мы никогда не доходили. Всегда было много провожающих. Невозможно было слышать этот стон и громыхание булыжников.
Стали появляться беженцы. Как-то у нашей калитки оказались цыгане. Среди них была красавица, кормившая ребенка. Она гадала. Никто не захотел к ней подойти, кроме Тани Беленькой. Цыганка предсказала ей жизнь еще богаче, чем у родителей. Таня недоумевала: «Богаче уж не может быть». Ее раннее детство было очень благополучным, пока в тридцать седьмом родителей не посадили. Ее отца, замнаркома пищевой промышленности, тогда уже расстреляли, а мама находилась в лагере как жена врага народа. Но Таня вообще не боялась будущего. Она часто напевала: «Что ты смотришь на меня в упор, я твоих не испугалась глаз», – особенно выделяя куплет: «Ну что же, что ж, жалеть не стану, я таких, как ты, всегда достану, ты же поздно или рано всё равно ко мне придешь».
Сама себе Таня тоже напророчила – случайно пролила чернила на фотографию двоюродного брата Алёши Перевозникова (до войны Алёша жил вместе с ней и ее братом Юрой) и тут же заметила: «Это плохая примета, он погиб». Так и случилось. Алёшу убили под Москвой в самом начале войны. Его отец был немец, жил в Германии. Уходя в армию, Алёша сказал: «А вдруг я с ним встречусь с глазу на глаз. Что тогда?»
Таня Беленькая. Нач. 1940-х
Тане дали с собой некоторые вещи погибшей тети, Алёшиной мамы, Инки. Они были взрослые, красивые, заграничные. Перебирая их, Таня вспоминала тетю, хотелось быть похожей на Инку. Инка была коминтерновка, воевала в Испании, красавица, в середине тридцатых у нее был роман с Фадеевым. В самый разгар ежовщины ее вызвали в Москву из-за границы. К этому времени были арестованы все ее близкие. Она ждала ареста, нервы не выдержали – бросилась с крыши своего дома, где жили молодые коммунисты. Они приехали в «страну светлого будущего», мечтали о мировом братстве и приветствовали друг друга рот-фронтовским жестом. Их оставалось всё меньше и меньше.
Когда это случилось, Алёша возвращался из школы, увидел собравшуюся толпу около дома и всё понял. Таня рассказывала об этом отстраненно, принимая как неизбежность. А я пропускала всё это через себя, как кадры кинофильма.
Таня была щедрая, независимая, очень хорошенькая, с японскими глазками, но порой бывала и резкой к тем, кто ее раздражал. В раннем детстве ее любили, баловали, она была счастлива. Всё, что обрушилось на нее, открыло глаза на жизнь, сделало взрослее. Я за нее всегда переживала.
Со мной происходили какие-то странные вещи. Однажды я вышла ночью в коридор, заходила в чужие комнаты: искала место, где бы лечь, и где-то устроилась. В другой раз во сне всё сбросила с кровати на пол, легла на железную сетку, укрылась матрасом, а проснулась в ужасе: что же это такое. Все говорили, что это всё из-за луны. Возможно, это были издержки роста, а возможно, из-за перемены жизни, ее неустроенности. С другими тоже что-то происходило, многие девочки по ночам плакали. Мы всё время думали о войне.
Кончался август. Старших девочек и мальчиков отправили собирать урожай в колхоз «Малый Толкиш», который находился на другом берегу Камы. Они переправлялись на лодках с новой воспитательницей Еленой Викторовной Златовой, мамой Вити Щипачёва. Скоро должен был начаться учебный год, пошли разговоры о нашем переезде в Чистополь, в «город на Каме, где – не знаем сами».
Здесь, в Берсуте, мы впервые встретились с могучей природой: с дремучим лесом, глубокими оврагами, с огромными корягами, злыми комарами и зарослями малины. Всё это было непривычно, тревожно и не похоже на уютное Подмосковье. А сама Кама, несущаяся единым холодным потоком, отталкивала нас. В переводе с татарского «Берсут» означает: «Один поток». И он стремительно уносил нас в другую жизнь.
Осень в ЧистополеЯ не помню, как приехали в Чистополь, но в памяти осталось: санпропускник и долгая дорога от пристани. Лошади с телегами, какие-то мужики в грубых плащах из брезента. Дом крестьянина. Вход с улицы. Крыльцо. Лестница, ступенек десять, площадка, от нее коридоры налево, направо, и двери в так называемые палаты. Суета, кто-то новый, к кому-то приехали мамы, а кто-то уезжает.
Старшие мальчики заранее подготовили помещение. Они быстро освоились и встретили нас победой на футбольном поле и песней на мотив «Гоп со смыком»:
Чистополь невзрачный городишко, да, да.
Негде разгуляться здесь мальчишке, да, да;
Ни кафе, ни ресторанов, вальс танцуют под баяны;
Братцы, вот какие здесь идут дела…
Там были еще такие слова: «Есть в городе Литфонда интернат, да, да, много разных там живет ребят, да, да, есть там Тимка, есть там Шурка, Мишка Гроссман – тоже урка. Вот какие там живут ребята, да, да. Стас Нейгауз – на рояле он играет, и голы он забивает». Про футбол разговоров было много, кто кому надавал.
В Чистополе пробыли несколько дней, и нас отправили в колхоз. На этот раз всех, начиная с пятого класса. Это был всё тот же «Малый Толкиш».
Главное воспоминание – жуткая тоска. Полуразрушенная колокольня, над которой кружатся вороны. Моросящий дождь, в небе улетающие журавли, а мы кричим: «Чур, мое счастье, чур, моя свадьба».
Помню, мчится бричка и на ней лихой белозубый парень, бригадир у старших ребят, приподнявшись, взволнованно спрашивает: «Где они?» – и на лету выкрикивает: «Меня призвали, ухожу на фронт». – «В поле, в поле», – отвечаем мы. Кто-то замечает: «Он же влюблен в Люську Ставскую». – «Нет, в Варю Шкловскую».
Всех поселили в школе. Мы, девочки пятых и шестых классов, заняли большую комнату и устроились на сене, под окнами. В углу громоздились парты.
С утра пошли на полевой стан. Колхозники, в основном женщины, глянули на нас с любопытством и поручили выдергивать («тянуть») вику. Это оказалось нелегко. Скоро устали и проголодались. На обед, к нашему разочарованию, был только гороховый суп и черный хлеб без масла. Сахара тоже больше не было.
На соседнем поле рос турнепс, и мы на него навалились, а уж когда увидели горох, счастью не было предела. Совсем рядом находилось поле с маком. Одна девочка так наелась, что уснула на краю, у дороги. Больше всего приходилось тянуть вику, реже собирать горох и мак. Старшие девочки и мальчики работали на комбайне, скирдовали сено и просеивали зерно. Все очень уставали. Вместо сахара получали по пять-шесть конфеток-«подушечек», начиненных повидлом, очень вкусных, особенно с черным хлебом и чаем. Их хранила наша руководительница Елена Викторовна Златова в наволочке. Мы не удерживались и по несколько штучек воровали, а она делала вид, что не замечает. Конфеты выделял колхоз вместо сахара за работу. Колхозные бабы улыбались: вот так вот, привыкайте.
Нам, маленьким, было тяжело, голодно и, когда затянули дожди, вдобавок мокро. И несколько человек решили бежать обратно, в интернат: я, Таня Беленькая, Юра Колычев, Вова Шифферс, Шура Хазан и, кажется, еще Туся Ляшко. Мы понимали, что это подло, но, что-то нас подстегивало, возможно, озорство. Я рассказала о нашем плане Алёше Баталову. Он сначала загорелся, но тут же раздумал, так как работал на комбайне и был там необходим. Все старшие ребята оставались в колхозе до самых холодов и первых заморозков, пока не убрали весь урожай.
В день побега погода стояла ясная и теплая. Пошли по грунтовой дороге, до Чистополя было двадцать два километра. Шли легко, через какое-то время увидели речку, решили искупаться. Мы, девчонки, полезли в воду в платьях, так как за лето подросли и стеснялись уже ходить в трусиках. И так, мокрые, пошли дальше, по дороге никто не встречался. Неожиданно вблизи дороги увидели деревянную вышку и несколько рабочих. Они бурили скважину. Мы покрутились около них и пошли. Мы беспокоились, как нас встретят в Чистополе, как накажут. Но никто не обратил внимания: как ушли, так и пришли, словно никакого колхоза и не было. Как раз ребята собирались в баню, мы к ним присоединились. Этот поход запомнился навсегда. Шли строем в линейку. Волосы накеросинены и поверх повязаны вафельными полотенцами. Подходя к писательской столовой, я заметила красивого молодого человека – тонкого, темноволосого, одетого в коричневый однобортный костюм, на голове темно-синий берет. Руки он держал в карманах и озабоченно слушал Валентина Парнаха, поэта-переводчика. В этот момент меня толкнула в спину Гедда Шор: «Лена, запомни, это Мур Цветаев, я в него влюблена». И я запомнила. Мне он показался старше, лет двадцати, и очень элегантным. И берет сидел на нем как-то особенно, по-французски. Мы уже знали, что случилось. Знали, что Цветаеву не прописали, обзывали всех начальников, от кого это зависело, сволочами, в том числе нашего директора Хохлова. Говорили, что именно он не взял ее на работу.
Парнах тоже был эмигрант и тоже из Франции. Он вернулся в 1920-е годы пропагандировать джаз, наивный, поверивший в молодую Россию. Почему-то он мне улыбался и спрашивал: «Скажи, Ёлочка, а хороший ли парень мой сын Шурка?» – а Шурка в это время был еще в детском саду. Парнах тоже был по-своему элегантен, хотя и тщедушен, и в стареньком пальто, и в помятой шляпе.
Мы много бегали по городу. Он нам нравился. «Церковь и базар, городской бульвар…» И песенка «Таня, Танюша, Татьяна моя», казалась про наш Чистополь. Мне запомнилось одно окно, двустворчатое, распахнутое, в котором я увидела знакомую по Берсуту девочку. К ней приехали родители, и они там поселились. Она облокотилась на широкий подоконник, за ней виднелась комната с высоким потолком. Дом был добротный, перед ним куст сирени, от него веяло таким покоем, которого и сейчас хочется. С тех пор я полюбила маленькие города.
Мы жили неустроенно. А на базаре продавалось много молока, золотистого масла в форме шариков, горшочки с топленой простоквашей-варенцом с запеченной, коричневой корочкой. Всё было безумно вкусно, иногда нам удавалось купить. В магазинах, по-моему, не было хлеба. Но на полках стояли горки консервов из крабов. Просто их тогда никто не ценил, не понимали, что это такое.
В правом крыле Дома крестьянина жили все маленькие девочки. Центральная палата была самая многолюдная, я жила в ней. Все мы были вшивые и ужасно этого стыдились. Не понимаю, почему нас не обстригли. В палате слева жили девочки чуть-чуть поменьше. Выделялась Ляля Розанова по прозвищу Муха. Ее мама была у них воспитательницей. Несмотря на общую неустроенность, они готовили спектакль по книге Лялиного папы Сергея Розанова «Приключения Травки».
В палате справа среди девочек моего возраста жила Марианна Бехер, ученица девятого класса. Ее отец Иоганнес Бехер, немецкий поэт, и мать находились в Казани. Они были пожилые люди. Кто-то из начальства упрекнул Марианну, что она немка и ей здесь не место. Она сидела в лыжных штанах, схватившись за голову в полном отчаянии. Это было несправедливо, и я всё старалась ее успокоить.
Детский сад Литфонда. 1939. В центре – А.И.Гроссман с дочерью Лялей Розановой. Крайний слева сидит – Миша Либединский. Стоят: Витя Щипачев (крайний слева), Лариса Лейтес (шестая слева), Валентин Никулин (крайний справа)
В это время многие уезжали в более далекие и теплые места. Очень быстро уехали Петровы, Катаевы, наша «любимица» Тамара Владимировна с Комой и Мишей. Появились новые воспитатели, например, Нина Антоновна Ардова (Ольшевская), которая временно устроилась с детьми в маленькой комнатке интерната на втором этаже.
Стали приходить посылки из дома с зимними вещами. Я тоже получила: мама прислала мне старинный атлас мира на немецком языке. Я и сейчас в него заглядываю. В нем замечательно изображен рельеф и есть карты всех крупных столиц мира.
Нина Антоновна Ольшевская (Ардова). Нач. 1940-х
Когда одни уезжали, а другие приезжали, в интернате злобствовала малярия. Изолятор был забит. Девочки и мальчики находились в нем вместе, в одной палате. Появился новый врач – Наталия Петровна Перекрестова – худенькая, старенькая, седая, похожая на курсистку. Она внушала доверие. Ирник – медсестра Ирина Николаевна – неизменно была при ней. Я тоже дня три провалялась с температурой.
Уже наступила вторая половина сентября. Вернулся из колхоза Алёша Баталов. Он тоже получил посылку с ценными вещами: костюм лезгина с газырями, папаху белую, портфель для школы, готовальню большую, старинную, с костяными ручками, и печать их рода. Костюм он сразу же надел и прибежал показаться. А в эти дни Ира Ржешевская, его любовь еще по Берсуту, тяжело заболела и лежала в изоляторе с высокой температурой. Он так испугался за нее, что побежал за мамой, и они вместе всматривались сквозь стертое пятно на белом стекле амбулаторной двери, чтобы увидеть Иру. Как вспоминала спустя многие годы Ольшевская, Алёшина мама, он всё спрашивал, а не умрет ли девочка.
Нина Антоновна была актриса, красивая, добрая, естественная. Прихожу я как-то, и она спрашивает: «Ёлка! У тебя есть вши? А то я у Алёши нашла». Я покраснела и замялась. Она без всяких охов да ахов сказала: «Давай посмотрю, вычешу». И я перестала ее стесняться.
Ничем путным мы в это время не занимались, воспитательницей в нашей группе была Татьяна Михайловна, жена Леонида Леонова, мама Лены и Наташи, спокойная и доброжелательная.
Во второй половине сентября ко мне приехали мама и бабушка с четырехлетней Иркой, моей двоюродной сестренкой. Они остановились в гостинице, где приезжих долго не держали, да и денег у них не было. С трудом удалось снять только угол в ветхом домике, за печкой, но места там было очень мало. А самое главное – нужно было ждать, пропишут их или нет. Бабушка растила Ирку с четырех месяцев, обожала ее. Ирка была шустрая, хорошенькая, кудрявая, с глазками, как вишни, любила песню «Чайка смело пролетела над седой волной…». За ней нужен был глаз да глаз, бабушка еле поспевала. Ирка была дочерью бабушкиного сына – Германа Павловича Розенгольца, ученого, микробиолога. Его арестовали в 1937 году в Перми, где он был директором и научным руководителем Института микробиологии и эпидемиологии. Это случилось сразу после ареста его старшего брата Аркадия Павловича, бывшего наркома внешней торговли СССР, проходившего по процессу право-троцкистского блока и расстрелянного в марте 1938 года.
Герман Павлович женился в Германии во время командировки на Лотте Лютце, тоже микробиологе. После его ареста Лотта приехала в Москву к бабушке со своими детьми и оставила у нее Ирку и старшую девочку, так как боялась, что ее могут арестовать, а со средней дочерью вернулась в Пермь. Ее не арестовали, и через некоторое время она увезла и старшую. А бабушка продолжала растить Ирку.
Я по-прежнему жила в большой комнате, наши с Таней кровати стояли рядом. Каждый вечер перед сном совершался обход воспитательницы с врачом или кем-нибудь еще. Вдруг стук в окно: мама. Оказалось, ночевать ей негде, и пришлось спрятать ее у себя. После обхода мама не смогла бы войти, так как интернат запирался. Чтобы я не волновалась и чтобы не заметили, Таня легла спать с ней. В палате было много девочек, но никто не выдал. Смелый Танин поступок я до сих пор вспоминаю с благодарностью. Плевала она на всякие условности.
Потом бабушка и мама снова поселились в гостинице и ждали, как решится их судьба. Я помню, как забежала к ним и узнала, что их все-таки не пропишут, потому что бабушка не мать писателя. Но главная причина в том, что она мать врагов народа. Мама вышла проводить меня, мы поднимались вверх по склону, к интернату. И тут она стала со мной говорить, советоваться. С ней познакомился один летчик, очень порядочный человек, и предлагает выйти за него замуж и хочет нас удочерить. «Меня не надо», – тут же буркнула я. «Да, – сказала она, – но Ирка сменит фамилию, представляешь, он не боится нашей фамилии, хотя и Герой Советского Союза». Она назвала. Я забыла, то ли Дорохов, то ли Доронин. Мне это было неприятно слышать, и я заявила: «Делай, как хочешь, а я останусь в интернате». – «Что ты, что ты, я так, советуюсь, я ничего не буду делать, если тебе не нравится». Это было нехорошо с моей стороны. В это время я была какая-то отчужденная, жила другими интересами, меня тяготили мамины заботы, они мне были не по силам.
Ева Павловна Левина-Розенгольц. 1936
Мама не знала, как быть: то ли бабушку с Иркой отправить в Пермь, где жила Лотта с детьми, то ли всем уехать в Казань. Я всё это смутно помню, но впоследствии мама рассказывала, как она летала на биплане (так она называла открытый маленький самолетик «У-2») в Казань в обнимку с козой. Летала на разведку узнать насчет жилья или за билетами в Пермь. Вернувшись, она и постучалась ко мне в окно, когда ей негде было ночевать.
До отъезда из Чистополя мама, бабушка и Ирка ютились в огромной комнате, поближе к пристани, в большой еврейской семье беженцев из Бессарабии. Запомнилась молодая женщина с грудным младенцем, со светлыми волнистыми волосами. Глаза у нее были большие, серовато-зеленые, под выпуклыми веками. Я, как всегда, забежала на минутку. Женщина посмотрела на меня с нежностью, в ней было что-то библейское, как на картинах старых художников.
Бабушка и мама уехали в Казань, я их не провожала. Они не хотели меня лишний раз беспокоить. В те дни в Чистополе я была им чужая. Мне стыдно до сих пор. Мне даже как-то приснилось: война; люди бегут от опасности в гору, и бегущие похожи на тех беженцев, а главное – со мной бабушка и мама, и они отстают, я оглядываюсь, тащу их за руки и оставляю. Мне жутко. Я их бросила…
В то же время некоторые писательские беженцы выглядели вполне благополучно. Особенно писатель Пётр Павленко. У него на лице блестели очки без оправы, а на поводках он выгуливал двух здоровых догов. Он в ту пору был знаменит и богат. Но многим другим жилось трудно и приходилось мыкаться.
Наша палата напоминала проходной двор, многие уезжали.
Таня собиралась в Омск к тетке и ее мужу, бывшим разведчикам, которых только что выпустили из заключения, и мужа назначили большим начальником. Таня не понимала, в чем дело. Всё это было странно и удивительно. Но мы, дети, никогда не задавали лишних вопросов. Таня, уезжала до пристани, на телеге в хорошем настроении, с надеждой на лучшее. Провожающим на прощание сказала: «Не поминайте лихом».
Виктор Ефимович Ардов с детьми Борей и Мишей. Нач. 1940-х
Из близких знакомых у меня остались Ардовы, и то ненадолго. За ними приехал Виктор Ефимович. Мы собрались в столовой послушать его рассказ «Укушенный». Алёша Баталов стоял около Ардова и переживал за него. Ему хотелось, чтобы нам понравился рассказ. И, когда мы смеялись, он радовался. А зная, что будет дальше, давал понять: это еще что, самое смешное впереди. Все хохотали, одна девочка (Неля Дайреджиева) так смеялась, что никак не могла успокоиться, и тогда все уже смеялись над ней.
Ардовы тоже уезжали на телеге. Шел дождь со снегом. При прощании Алёша сообщил, что знает одну тайну. Это тайна жизни, и он не может ее открыть, так как я еще не пойму, а услышал он ее с Реджи по радио. И непременно потом расскажет. Мне было безумно интересно, я любила тайны. Но так я ее и не узнала.
До их отъезда мы вместе с Алёшей ходили в школу, сидели за одной партой. Школа находилась далеко, за сквером, в сторону пристани. Почему-то в той школе учились из интернатовских одни шестиклассники. И здесь преподавали только немецкий язык, а я учила в пятом английский, но мне домашних знаний хватило для шестого класса.
Нас, из интерната, было несколько человек. Я помню только мальчиков, а из девочек – Лену Леонову. Хорошо запомнился единственный урок немецкого. Перед ним Юра Колычев крупно написал на доске: «Не хотим учить немецкий». Никто не успел стереть, как в класс вошел учитель. Он был молодой, высокий, хромал и с палкой. Он сразу же заметил надпись и гневно спросил: «Кто написал?» Он повторял много раз, он подходил к мальчикам с вопросом: «Ты?» Он кричал: «Вы трусы». От него несло перегаром, он был пьян. Наконец утихомирился, подошел к столу, обвел класс взглядом и остановился на Алёше: «Баталов, к доске». Я испугалась. Учитель набросился с допросом: «Это ты, и не признаешься, трус». Алёша сначала сказал, что не он, но учитель кричал и обвинял. Алёша молчал. Учитель побагровел и ударил его по лицу. Алёша слегка покачнулся, покраснел, на глазах появились слезы, рванулся, чтоб дать сдачи, но выдержал и промолчал. Я вцепилась в скамейку парты. «Иди на место», – сказал учитель. А я про себя подумала: какой Алёша молодец, что выдержал. Урок закончился. Мальчишки кинулись бить Колычева.
После отъезда Ардовых я продолжала ходить в школу. Учились во вторую смену. Возвращались всегда гурьбой. Было уже темно, и местные ребята нас задевали, дразнили. Мы отбивались портфелями. Нас, интернатовских, почему-то разъединили по разным классам. Поэтому если у меня кончался урок позже, то обязательно кто-нибудь ждал. Помню Никиту Санникова, Шуру Хазана и того же Колычева. Но совсем не помню ни учителей, ни как проходили уроки. На углу Володарского я видела истощенных мужчин, ободранных, с алюминиевыми мисками в руках, протягивающих их в окошко за похлебкой. Это были выпущенные заключенные, так мне сказали. Я вспоминала своих родных: одного дядю расстрелянного, а другого сидевшего неизвестно где. А может, они живы?
Мои хождения в школу скоро закончились: заболела. Высокая температура, сыпь. Положили в изолятор, оказалась ветряная оспа. Я лежала совсем одна, в проходной комнате, где врач и сестра принимали ребят с жалобами. Им измеряли температуру, перевязывали. Здесь же стоял шкаф с медикаментами. В соседней комнате лежал Миша Гроссман, ему было лет пятнадцать. Чем он болел, не помню. Иногда он подходил и говорил, чтобы я не чесалась.
К Мише Гроссману вечерами заходила Зоя Барта, хорошенькая и умненькая девушка, лет семнадцати-восемнадцати. Она работала подавальщицей у нас в столовой, а ее братишка Юра учился в четвертом классе и жил в интернате. Они были дети венгерского писателя Шандора Барта.
Однажды, когда свет в моей комнате погасили, зашла Зоя, и я услышала: «Скажи, Мишка, какой у тебя был самый тяжелый день в жизни?» И Мишка ответил: «Когда пришли арестовывать отца и его уводили».
Я была потрясена, потому что не думала, что эта тема могла касаться и писательских детей.
Я тогда не знала, что его родной отец Борис Губер, тоже писатель, посажен, а Василий Гроссман – его отчим.
Лена Левина и Люда Рихтер с пионервожатой. Внуково, перед войной
В изоляторе я узнала, что нас окончательно расселили и я буду жить в пятнадцатой палате с девочками из пятого класса, они мне заняли место. Среди них были Ира Ржешевская и Люда Рихтер, которых я знала с самых первых поездок в пионерлагеря. В 1937 году мы были вместе в Поречье, через год – в Малеевке, в последующие годы – во Внукове, где нас летом застала война. Мы всегда жили в одной палате.
Люда была светленькая, складненькая, хорошо танцевала, мечтала стать балериной. Невероятная аккуратистка. Настоящая ее фамилия была Дурова. Ее опекала тетя – журналистка Зинаида Рихтер, отличившаяся в тридцатые годы прошлого века репортажами из Китая, участием в перелетах и прыжками с парашютом. Ее даже называли «бабушкой газетного репортажа». Родители всегда навещали Люду в лагере с младшим братом Лёвкой, будущим артистом, крепко держа его за руки. Он то висел на руках, поджав ноги, то кувыркался. Людина мама была крупная в однотонном сарафане, добрая, очень домашняя. А папа худой, в строгом костюме. По типу – чеховский интеллигент. Люда нравилась Цезарю Голодному, и он с ней заигрывал. А когда отпускал комплименты, то обращался к ней «бабка», видимо, памятуя прозвище тети.
Люда жила в Лефортово и всегда с гордостью говорила: «У нас в Лефортово». А Ира Ржешевская жила на Зацепе и говорила: «У нас на Зацепе». Она была высокая, статная, зеленоглазая красавица.
Письмо Евы Левиной-Розенгольц к дочери Лене из Москвы в Чистополь
И правдивая девочка, максималистка. На наших вечерах, вытянувшись, как паж, читала стихи из жизни маркизов и королей: «Король дает последний бал по милости господней».
Воспитательницей в этой палате стала Раиса Яковлевна Чичерова, жена писателя. Я ее знала только внешне, она казалась мне недоброй и ограниченной.
Начался ноябрь, а я всё еще валялась в изоляторе и ничего не знала о бабушке и маме. Вдруг неожиданно услышала за дверью голос Раисы Яковлевны: «Что это за странная женщина, похожая на ту, из Парижа?» Ей кто-то ответил: «Это мама Лены Левиной». В тоне было пренебрежение. Мне стало не по себе. Мама, конечно, казалась странной, необычной. Она носила брюки, в том числе и дома, когда работала, держалась свободно, курила. Она приехала последним пароходом, сразу же пошла в интернат, чтобы увидеть меня, узнала, что я болею, а ее не пустили. Я расстроилась, меня это ранило. Я возненавидела Раису Яковлевну. К моей радости, девочки из пятнадцатой палаты уже успели с ней поскандалить, считали противной и дурой. Это успокоило мое сердце.
Наконец я вышла из изолятора. Была глубокая осень с заморозками, и уже падал снег.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?